Бунин Иван Алексеевич (1870—1953), прозаик, поэт, переводчик

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 21 Марта 2014 в 14:16, реферат

Краткое описание

Творческий путь выдающегося русского прозаика и поэта конца XIX — первой половины XX века, признанного классика отечественной литературы и ее первого Нобелевского лауреата И.А.Бунина (1870—1953) отличается большой сложностью, разобраться в котором — задача непростая, ибо в судьбе и книгах писателя резко индивидуально преломились судьбы России и ее народа, нашли отражение острейшие конфликты и противоречия времени.

Вложенные файлы: 1 файл

Бунин Иван Алексеевич.doc

— 699.50 Кб (Скачать файл)

- Ай язык-то  корова отжевала? - сипло крикнул Тихон Ильич, слезая с постели. - Что под нос-то бубнишь?

- Цельную  ночь шатался, теперь - кормочку давай, - пробормотал старик, не поднимая  головы, как бы сам с собою.

 Тихон  Ильич покосился на него:

- Видел  я, как ты шатался!

- Ох! - сказал  он, закрывая глаза и тряся головой. - Ох, мати царица небесная!

 Он надел  поддевку и, пересиливая мелкую  дрожь в животе, вышел на истоптанное  крылечко, на ледяную свежесть  бледного ненастного утра. Всюду  налило свинцовых луж, все стены  потемнели от дождя. Чуть моросило, "но, верно, к обеду опять польет", - подумал он. И с удивлением глянул на лохматого Буяна, кинувшегося к нему из-за угла: глаза блестят, язык свеж и красен, как огонь, горячее дыхание так и пышет псиной... И это после целой ночи беготни и лая!

 Он взял  Буяна за ошейник и, шлепая  по грязи, обошел, оглядел все  замки. Потом привязал его на  цепь под амбаром, вернулся в  сени и заглянул в большую  кухню, в избу. В избе противно  и тепло воняло; кухарка спала  на голом конике, закрыв лицо  фартуком, выставив кострец и подогнув к животу ноги в старых больших валенках с толсто натоптанными по земляному полу подошвами; Оська лежал на нарах, в полушубке, в лаптях, уткнув голову в сальную тяжелую подушку.

"Связался  черт с младенцем! - подумал Тихон  Ильич с отвращением. - Ишь, всю ночь распутничала, а под утро - на лавочку!"

 И, оглянув  черные стены, маленькие окошечки, лохань с помоями, громадную плечистую  печь, громко и строго крикнул:

- Эй! Господа-бояре! Пора и честь знать!

 Пока  кухарка затапливала печку, варила кабанам картошки и раздувала самовар, Оська, без шапки, спотыкаясь от дремоты, таскал хоботье лошадям и коровам. Тихон Ильич сам отпер скрипучие ворота варка и первый вошел в его теплый и грязный уют, обнесенный навесами, денниками и закутами. Выше щиколки был унавожен варок. Навоз, моча, дождь - все слилось и образовало густую коричневую жижу. Лошади, уже темнея бархатной зимней шерстью, бродили под навесами. Овцы грязно-серой массой сбились в один угол. Старый бурый мерин одиноко дремал возле пустых яслей, измазанных тестом. С неприветливого ненастного неба над квадратом двора моросило и моросило. Кабаны болезненно, настойчиво ныли, урчали в закуте.

"Скука!" - подумал Тихон Ильич и тотчас  же свирепо гаркнул на старика, тащившего вязанку старновки:

- Что ж  по грязи-то тащишь, старая транда? Старик бросил старновку наземь, поглядел на него и вдруг  спокойно сказал:

- От транды  слышу.

 Тихон  Ильич быстро оглянулся, - вышел  ли малый, - и, убедившись, что вышел, быстро и тоже как будто  спокойно подошел к старику, дал ему в зубы, да так, что тот головой мотнул, схватил его за шиворот и изо всей силы пустил к воротам.

- Вон! - крикнул  он, задохнувшись и побледнев, как  мел. - Чтоб твоего и духу здесь  не пахло больше, рвань ты этакая!

 Старик  вылетел за ворота - и через пять минут, с мешком за плечами и с палкой в руке, уже шагал по шоссе, домой. Тихон Ильич трясущимися руками напоил жеребца, засыпал ему свежего овса, - вчерашний он только перерыл, переслюнявил, - и, широко шагая, утопая в жиже и навозе, пошел в избу.

- Готово, что  ли? - крикнул он, притворив дверь.

- Поспеешь! - огрызнулась кухарка.

 Избу  застилало теплым пресным паром, валившим из чугуна от картошек. Кухарка, вместе с малым, яростно  толкла их толкачами, посыпая  мукой, и за стуком Тихон Ильич не слыхал ответа. Хлопнув дверью, он пошел пить чай.

 В маленькой  прихожей он поддал ногой грязную  тяжелую попону, лежавшую у порога, и направился в угол, где над  табуреткой с оловянным тазом  был прибит медный рукомойник  и на полочке лежал обмызганный кусочек кокосового мыла. Гремя рукомойником, он косил, двигал бровями, раздувал ноздри, не мог остановить злого, бегающего взгляда и с особенной отчетливостью говорил:

- Вот так  работнички! Скажи ты ему слово - он тебе десять! Скажи ему  десять - он тебе сто! Да нет, брешешь! Авось не к лету, авось вас, чертей много! К зиме-то, брат, жрать захочешь, - придешь, сукин сын, приде-ешь, поклоо-нишься!

 Утирка  висела возле рукомойника с  Михайлова дня. Она была так  затерта, что, взглянув на нее, Тихон  Ильич стиснул челюсти.

- Ох, - сказал  он, закрывая глаза и тряся  головой. - Ох, мати царица небесная!

 Две  двери вели из прихожей. Одна, налево, - в комнату для приезжающих, длинную, полутемную, окошечками на  варок; стояли в ней два больших  дивана, жестких, как камень, обитых  черной клеенкой, переполненных  и живыми и раздавленными, высохшими  клопами, а на простенке висел портрет генерала с лихими бобровыми бакенбардами; портрет окаймляли маленькие портреты героев русско-турецкой войны, а внизу была подпись: "Долго будут дети наши и славянские братушки помнить славные дела, как отец наш, воин смелый, Сулейман-пашу разбил, победил Врагов неверных и прошел с детьми своими по таким крутизнам, где носились лишь туманы да пернатые цари". Другая дверь вела в комнату хозяев. Там направо, возле двери, блестела стеклами горка, налево белела печь-лежанка; печь когда-то треснула, ее, по белому, замазали глиной - и получились очертания чего-то вроде изломанного худого человека, крепко надоевшего Тихону Ильичу. За печью высилась двуспальная постель: над постелью был прибит ковер мутно-зеленых и кирпичных шерстей с изображением тигра, усатого, с торчащими кошачьими ушами. Против двери, у стены, стоял комод, крытый вязаной скатертью, на нем - венчальная шкатулка Настасьи Петровны...

- В лавку! - крикнула, приотворив дверь, кухарка.

 Дали  затянуло водянистым туманом, опять  становилось похоже на сумерки, моросил дождь, но ветер повернул, дул с севера - и воздух посвежел. Веселее и звончей, чем за все последние дни, крикнул на станции отходивший товарный поезд.

- Здорово, Ильич, - сказал, кивая мокрой манджурской  папахой, трегубый мужик, державший у крыльца мокрую пегую лошадь.

- Здорово, - кинул Тихон Ильич, косо глянув  на белый крепкий зуб, блестевший  из-за раздвоенной губы мужика. - Что надо?

 И, торопливо  отпустив соли и керосину, торопливо  вернулся в горницы.

- Лба не  дадут перекрестить, собаки! - бормотал он на ходу.

 Самовар, стоявший на столе возле простенка, бурлил, клокотал, зеркальце, висевшее  над столом, подернулось налетом  белого пара. Отпотели окна и  олеография, прибитая под зеркалом, - великан в желтом кафтане  и красных сафьяновых сапогах, с российским стягом в руках, из-за которого глядел башнями и глазами московский кремль. Фотографические карточки в рамках из раковин окружали эту картину. На самом почетном месте висел портрет знаменитого иерея в муаровой рясе, с реденькой бородкой, с припухшими щеками и маленькими пронзительными глазками. И, взглянув на него, Тихон Ильич истово перекрестился на икону в углу. Потом снял с самовара закопченный чайник, налил стакан чаю, крепко пахнущего распаренным веником.

"Лба  не дадут перекрестить, - думал он, страдальчески морщась. - Зарезали, будь они прокляты!"

 Казалось, что нужно что-то вспомнить, сообразить  или просто лечь и выспаться  как следует. Хотелось тепла, покоя, ясности, твердости мысли. Он встал, подошел к горке, задребезжавшей стеклами и посудой, взял с полки бутылку рябиновки, кубастенький стаканчик, на котором было написано: "Его же и монаси приемлют"...

- Ай не  надо? - сказал он вслух.

 И налил  и выпил, еще налил и еще  выпил. И, закусывая толстым кренделем, сел за стол.

 Он жадно  хлебал с блюдечка горячий  чай, сосал, держа на языке, кусочек  сахару. Он рассеянно и подозрительно  покосился, хлебая чай, на простенок, на мужика в желтом кафтане, на карточки в рамках из  раковин и даже на иерея  в муаровой рясе.

"Не до леригии нам, свиньям!" - подумал он и, как бы оправдываясь перед кем-то, грубо прибавил: - Поживи-ка у деревни, похлебай-ка кислых щей!

 Косясь  на иерея, он чувствовал, что все  сомнительно... даже, кажется, и обычное  благоговение его к этому иерею... сомнительно и не продумано. Если подумать хорошенько... Но тут он поспешил перевести взгляд на московский кремль.

- Страм  сказать! - пробормотал он. - В Москве  сроду не бывал!

 Да, не  бывал. А почему? Кабаны не велят! То торгашество не пускало, то  постоялый двор, то кабак. Теперь вот жеребец, кабаны. Да что - Москва! В березовый лесишко, что за шоссе, и то десять лет напрасно прособирался. Все надеялся как-нибудь урвать свободный вечерок, захватить с собой ковер, самовар, посидеть на траве, в прохладе, в зелени, - да так и не урвал... Как вода меж пальцев, скользят дни, опомниться не успел - пятьдесят стукнуло, вот-вот и конец всему, а давно ли, кажись, без порток бегал? Прямо вчера!

 Неподвижно  смотрели лица из рамок-раковинок. Вот, на полу (но среди густой  ржи) лежат двое - сам Тихон Ильич и молодой купец Ростовцев - и держат в руках стаканы, ровно до половины налитые темным пивом... Какая дружба завязалась было между Ростовцевым и Тихоном Ильичом! Как запомнился тот серый масленичный день, когда снимались! Но в каком году это было? Куда исчез Ростовцев? Теперь нет даже уверенности, жив он или нет... А вот стоят, вытянувшись во фронт и окаменев, три мещанина, гладко причесанные на прямой ряд, в вышитых косоворотках, в длинных сюртуках, в расчищенных сапогах, - Бучнев, Выставкин и Богомолов. Выставкин, тот, что посредине, держит перед грудью хлеб-соль на деревянной тарелке, прикрытой полотенцем, расшитым петухами, Бучнев и Богомолов - по иконе. Эти снимались в пыльный, ветреный день, когда освящали элеватор, - когда приезжали архиерей и губернатор, когда Тихон Ильич так горд был тем, что попал в число публики, приветствовавшей начальство. Но что осталось в памяти от этого дня? Только то, что часов пять ждали возле элеватора, что тучей летела белая пыль по ветру, что губернатор, длинный и чистый покойник в белых штанах с золотыми лампасами, в шитом золотом мундире и треуголке, шел к депутации необыкновенно медленно... что было очень страшно, когда он заговорил, принимая хлеб-соль, что всех поразили необыкновенной худобой и белизной его руки, их кожа, тончайшая и блестящая, как снятая со змеи шкурка, блестящие, размытые перстни и кольца на сухих тонких пальпах с прозрачными длинными ногтями... Теперь губернатора этого уже нет в живых, нет в живых и Выставкина... А через пять, десять лет также будут говорить и про Тихона Ильича:

- Покойный  Тихон Ильич...

 В горнице  стало теплей и уютней от  нагревшейся печки, зеркальце прояснилось, но за окнами ничего не было  видно, стекла белели матовым  паром, - значит, на дворе свежело. Все слышнее доносился нудный стон голодных кабанов, - и вдруг этот стон превратился в дружный и мощный рев: верно, кабаны заслышали голоса кухарки и Оськи, тащивших к ним тяжелую лоханку с месивом. И, не кончив дум о смерти, Тихон Ильич кинул папиросу в полоскательницу, надернул поддевку и поспешил на варок. Широко и глубоко шагая по хлюпающему навозу, он сам отворил закуту - и долго не сводил жадных и тоскливых глаз с кабанов, кинувшихся к корыту, в которое с паром вывалили месиво.

 Думу  о смерти перебивала другая: покойный-то покойный, а этого покойного, может быть, в пример будут ставить. Кто он был? Сирота, нищий, в детстве не жравший по два дня куска хлеба... А теперь?

- Твою биографию  жизни описать следует, - насмешливо  сказал однажды Кузьма.

 А насмехаться-то, пожалуй, и не над чем. Значит, была башка на плечах, если из нищего, едва умевшего читать мальчишки вышел не Тишка, а Тихон Ильич...

 Но вдруг  кухарка, тоже пристально глядевшая  на кабанов, теснивших друг друга  и залезавших в корыто передними ножками, икнула и сказала:

- Ох, господи! Кабы у нас какой беды нынче  не было! Вижу нынче во сне - нагнали к нам будто бы скотины  на двор, нагнали овец, коров, свиней  всяких... Да все черных, все черных!

 И опять  засосало сердце. Да, вот скотина  эта самая! От одной скотины удавиться можно. Трех часов не прошло, - опять берись за ключи, опять таскай корм всему двору. В общем деннике - три дойных коровы, в отдельных - красная телушка, бык Бисмарк: им теперь подавай сена. Лошадям, овцам в обед полагается хоботье, а жеребцу - и сам черт не придумает что! Жеребец просунул; морду в решетчатый верх двери, поднял верхнюю губу, обнажил розовые десны и белые зубы, исказил ноздри... И Тихон Ильич, с неожиданным для самого себя бешенством, вдруг гаркнул на него:

- Балуй, анафема, разрази тебя громом!

 Опять  он промочил ноги, прозяб - шла  крупа - и опять выпил рябиновки. Ел картошки с подсолнечным  маслом и солеными огурцами, щи  с грибной подливкой, пшенную  кашу... Лицо раскраснелось, голова  отяжелела.

 Не раздеваясь, - только стащив нога об ногу грязные сапоги, - он лег на постель. Но тревожило то, что придется вот-вот опять вставать: лошадям, коровам и овцам надо к вечеру задать овсяной соломы, жеребцу - тоже... или нет; лучше перебить ее с сеном, а потом полить и посолить хорошенько... Только ведь непременно проспишь, если дашь себе волю. И Тихон Ильич потянулся к комоду, взял будильник и стал заводить его. И будильник ожил, застучал и в горнице стало как будто покойнее под его бегущий мерный стук. Мысли спутались... -

 Но только  что спутались, как внезапно раздалось  грубое и громкое церковное  пение. В испуге открыв глаза, Тихон Ильич сперва разобрал  только одно: орут в нос два  мужика, а из прихожей несет  холодом и запахом мокрых чекменей. Потом вскочил, сел и разглядел, что это за мужики: один был слепец, рябой, с маленьким носом, длинной верхней губой и большим круглым черепом, а другой - сам Макар Иванович!

 Был  Макар Иванович когда-то просто  Макаркой - так и звали все: "Макарка  Странник" - и зашел однажды  в кабак к Тихону Ильичу. Брел куда-то по шоссе, - в лаптях, скуфье и засаленном подряснике, - и зашел. В руках высокая палка, выкрашенная медянкой, с крестом на верхнем конце и с копьем на нижнем, за плечами - ранец и солдатская манерка; волосы длинные, желтые; лицо - широкое, цвета замазки, ноздри - как два ружейных дула, нос - переломленный, вроде седельного арчака, а глаза, как это часто бывает при таких носах, светлые, остро-блестящие. Бесстыжий, сметливый, жадно куривший цигарку и пускавший дым в ноздри, говоривший грубо и отрывисто, тоном, совершенно исключающим возражения, он очень понравился Тихону Ильичу, и как раз за этот тон, - за то, что сразу было видно: "прожженный сукин сын".

Информация о работе Бунин Иван Алексеевич (1870—1953), прозаик, поэт, переводчик