Бунин Иван Алексеевич (1870—1953), прозаик, поэт, переводчик

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 21 Марта 2014 в 14:16, реферат

Краткое описание

Творческий путь выдающегося русского прозаика и поэта конца XIX — первой половины XX века, признанного классика отечественной литературы и ее первого Нобелевского лауреата И.А.Бунина (1870—1953) отличается большой сложностью, разобраться в котором — задача непростая, ибо в судьбе и книгах писателя резко индивидуально преломились судьбы России и ее народа, нашли отражение острейшие конфликты и противоречия времени.

Вложенные файлы: 1 файл

Бунин Иван Алексеевич.doc

— 699.50 Кб (Скачать файл)

 Но "распоряжение" - таки вышло. Пронесся в одно  из вокресений слух, что в Дурновке - сходка, вырабатывается план наступления  на усадьбу. С злобно-радостными  глазами, с ощущением силы и дерзости, с готовностью "самому черту рога сломать", Тихон Ильич крикнул "запречь в бегунки жеребчика" и через десять минут уже гнал его вдоль шоссе к Дурновке. Солнце садилось после дождливого дня в серо-красные тучи, стволы в березовом лесочке были алые, проселок, резко выделявшийся черно-фиолетовой грязью среди свежей зелени, был тяжел. С ляжек жеребчика, со шлеи, ерзавшей по ним, падала розовая пена. Крепко щелкая вожжами, Тихон Ильич свернул от чугунки, взял направо полевой дорогой и, увидав Дурновку, на минуту усомнился в правдивости слухов о бунте. Мирная тишина была вокруг, мирно пели свои вечерние песни жаворонки, просто и спокойно пахло влажной землей и сладостью полевых цветов... Но вдруг взгляд упал на пары возле усадьбы, густо усеянные желтым донником: на его парах пасся мужицкий табун! Началось, значит! И, передернув вожжи, Тихон Ильич пролетел мимо табуна, мимо риги, заросшей лопухами и крапивой, мимо низкорослого сада, полного воробьями, мимо конюшни и людской избы и вскочил во двор...

 А потом  творилось что-то несуразное: в  сумерках, замирая от злобы, обиды  и страха, Тихон Ильич сидел  в поле на бегунках. Сердце  колотилось, руки дрожали, лицо горело, слух был чуток, как у зверя. Он сидел, слушал крики, доносившиеся  из Дурновки, и вспоминал, как толпа, показавшаяся огромной, повалила, завидя его, через овраг к усадьбе, наполнила двор галдой и бранью, сгрудилась у крыльца и прижала его к двери. В руках у него был только кнут. И он махал им, то отступая, то отчаянно кидаясь в толпу. Но еще шире и смелее махал палкой наступавший шорник, - злой, поджарый, с провалившимся животом, востроносый, в сапогах и лиловой ситцевой рубахе. Он, от лица всей толпы, орал, что вышло распоряжение "пошабашить это дело" - пошабашить в один и тот же день и час по всей губернии: согнать из всех экономии посторонних батраков, заступить на их работу местным, - по целковому на день! И Тихон Ильич орал еще неистовее, стараясь заглушить шорника:

- А-а! Вот  как! Навострился, бродяга, у агитаторов? Насобачился?

 И шорник  цепко, на лету, ловил его слова.

- Ты бродяга-то, - вопил он, наливаясь кровью. - Ты, дурак седой! Ай я сам не  знаю, сколько земли-то у тебя? Сколько, кошкодер? Двести? А у меня - черт! - у меня ее и всей-то  с твое крыльцо! А почему! Кто  ты такой? Кто ты такой есть, спрашиваю я тебя? Из каких таких квасов?

- Ну, помни, Митька! - крикнул наконец Тихон  Ильич беспомощно и, чувствуя, что  голова его мутится, кинулся сквозь  толпу к бегункам. - Помни ты  это себе!

 Но никто  не боялся угроз - и дружный гогот, рев и свист понеслись ему вслед... А потом он колесил вокруг усадьбы, замирал, слушал. Он выезжал на дорогу, на перекресток и становился лицом к заре, к станции, готовый каждую минуту ударить по лошади. Было тихо, тепло, сыро и темно. Земля, поднимаясь к горизонту, где еще тлел красноватый слабый свет, была черна, как пропасть.

- С-стой, стерва! - сквозь зубы шептал Тихон  Ильич шевелившейся лошади.

- Сто-ой!

 А издали  доносились голоса, крики. И изо  всех голосов выделялся голос  Ваньки Красного, уже два раза побывавшего на донецких шахтах. А потом над усадьбой вдруг поднялся темно-огненный столб: мужики зажгли в саду шалаш - и пистолет, забытый в шалаше сбежавшим мещанином-садовником, стал сам собой палить из огня...

 Впоследствии  узнали, что и правда, совершилось чудо: в один и тот же день взбунтовались мужики чуть не по всему уезду. И гостиницы города долго были переполнены помещиками, искавшими защиты у властей. Но впоследствии Тихон Ильич с великим стыдом вспоминал, что искал и он ее: со стыдом потому, что весь бунт кончился тем, что поорали по уезду мужики, сожгли и разгромили несколько усадеб, да и смолкли. Шорник вскоре как ни в чем не бывало опять стал появляться в лавке на Воргле и почтительно снимал шапку на пороге, точно не замечая, что Тихон Ильич в лице темнеет при его появлении. Однако еще ходили слухи, что собираются дурновцы убить Тихона Ильича. И он побаивался запаздывать на пути из Дурновки, ощупывал в кармане бульдог, надоедливо оттягивавший карман шаровар, давал себе клятву сжечь дотла Дурновку в одну прекрасную ночь... отравить воду в дурновских прудах... Потом прекратились слухи. Но Тихон Ильич стал твердо подумывать развязаться с Дурновкой. "Не те деньги, что у бабушки, а те, что в пазушке!"

 В этот  год Тихону Ильичу сравнялось уже пятьдесят. Но мечта стать отцом не покидала его. И вот она-то и столкнула его с Родькой.

 Родька, долговязый, хмурый малый из Ульяновки, пошел назад тому два года  во двор ко вдовому брату  Якова, Федоту; женился, схоронил Федота, умершего с перепоя па свадьбе, и ушел в солдаты. А Молодая, - стройная, с очень белой, нежной кожей, с тонким румянцем, с вечно опущенными ресницами, - стала работать в усадьбе, на поденщине. И эти ресницы волновали Тихона Ильича страшно. Носят дурновские бабы "рога" на голове: как только из-под венца, косы кладутся на макушке, покрываются платком и образуют нечто дикое, коровье. Носят старинные темно-лиловые поневы с пазументом, белый передник вроде сарафана и лапти. Но Молодая, - за ней так и осталась эта кличка, - была и в этом наряде хороша. И однажды вечером, в темной риге, где Молодая одна дометала колос, Тихон Ильич, оглянувшись, быстро подошел к ней и быстро сказал:

- В полсапожках  ходить будешь, в платках шелковых... Четвертнова не пожалею! Но Молодая  молчала как убитая.

- Слышишь, что ли? - шепотом крикнул Тихон  Ильич.

 Но Молодая  точно окаменела, склонив голову  и кидая граблями.

 И так  он не добился ничего. Как вдруг  явился Родька: раньше срока, кривой. Было это вскоре после бунта  дурновцев, и Тихон Ильич тотчас  же нанял Родьку вместе с женой в дурновскую усадьбу, ссылаясь на то, что "без солдата теперь не обойдешься". Под Ильин день Родька уехал в город за новыми метлами и лопатами, а Молодая мыла полы в доме. Шагая через лужи, Тихон Ильич вошел в комнату, глянул на склонившуюся к полу Молодую, на ее белые икры, забрызганные грязной водой, на все ее раздавшееся в замужестве тело... И вдруг, как-то особенно ловко владея силой и желанием, шагнул к Молодой. Она быстро выпрямилась, подняла возбужденное, раскрасневшееся лицо и, держа в руке мокрую ветошку, странно крикнула:

- Так и  смажу тебя, малый!

 Пахло  горячими помоями, горячим телом, потом... И, схватив руку Молодой, зверски стиснув ее, тряхнув, и  выбив ветошку, Тихон Ильич правой  рукой поймал Молодую за талию, прижал к себе, да так, что хрустнули кости, - и понес в другую комнату, где была постель. И, откинув голову, расширив глаза, Молодая уже не билась, не противилась...

 Стало  после этого мучительно видеть  жену, Родьку, знать, что он спит  с Молодой, что он свирепо бьет ее - ежедневно и еженощно. А вскоре стало и жутко. Неисповедимы пути, по которым доходит до правды ревнующий человек. И Родька дошел. Худой, кривой, длиннорукий и сильный, как обезьяна, с маленькой коротко стриженной черной головой, которую он всегда гнул, глядя глубоко задавшим глазом исподлобья, он стал страшен. В солдатах он нахватался хохлацких слов и ударений. И если Молодая осмеливалась возражать ему на его краткие, жесткие речи, он спокойно брал ременный кнут, подходил к ней с злой усмешкой и, сквозь зубы, спокойно спрашивал, ударяя на "во":

- Вы шо  говорите?

 И так  вытягивал ее, что у нее в  глазах темнело. Раз наткнулся  на эту расправу Тихон Ильич  и, не выдержав, крикнул:

- Что ты  делаешь, мерзавец ты этакий? Но  Родька спокойно сел на лавку  и только глянул на него.

- Вы шо  говорите? - спросил он.

 И Тихон  Ильич поспешил хлопнуть дверью...

 Стали  мелькать уже дикие мысли: подстроить  так, например, чтобы Родьку где-нибудь  придавило крышей или землей... Но прошел месяц, прошел другой, - и надежда, та надежда, которая и опьянила-то этими мыслями, жестоко обманула: Молодая не забеременела! Из-за чего было после этого продолжать играть с огнем? Надо было разделаться с Родькой, как можно скорее прогнать его.

 Но кем  было его заменить?

 Выручил  случай. Неожиданно Тихон Ильич помирился с братом и уговорил его взять на себя управление Дурновкой.

 Узнал  он от знакомого в городе, что  Кузьма долго служил конторщиком  у помещика Касаткина и, что  всего удивительнее, - стал "автором". Да, напечатали будто бы целую книжку его стихов и на обороте обозначили "Склад у автора".

- Та-ак-с! - протянул Тихон Ильич, услыхавши  это. - Он Кузьма, а ничего! И что  же, позвольте спросить, так и  напечатали: сочинение Кузьмы Красова?

- Все честь  честью, - ответил знакомый, твердо веривший, впрочем, - как и многие в городе, - что стихи свои Кузьма "сдирает" из книг, из журналов.

 Тогда  Тихон Ильич, не сходя с места, за столом в трактире Даева, написал брату твердую и краткую  записку: пора старикам помириться, покаяться. А на другой день и примирение и деловой разговор у Даева.

 Было  утро, в трактире еще пусто. Солнце  светило в запыленные окна, озаряло  столики, крытые сыроватыми красными  скатертями, темный, только что вымытый  отрубями пол, Пахнущий конюшней, половых в белых рубашках и белых штанах. В клетке на все лады, как неживая, как заведенная, заливалась канарейка. Тихон Ильич, с нервным и серьезным лицом, сел за стол и, как только потребовал пару чаю, над его ухом раздался давно знакомый голос:

- Ну, здравствуй.

 Был  Кузьма ниже его ростом, костистее, суше. Было у него большое, худое, слегка скуластое лицо, насупленные серые брови, небольшие зеленоватые глаза. Начал он но просто.

- Спервоначалу  изложу я тебе, Тихон Ильич, - начал  он, как только Тихон Ильич  налил ему чаю, - изложу тебе, кто я такой, чтоб ты знал... - Он усмехнулся: - С кем ты связываешься...

 И у  него была манера отчеканивать  слоги, поднимать брови, расстегивать  и застегивать при разговоре  пиджак на верхнюю пуговицу. И, застегнувшись, он продолжал:

- Я, видишь ли, - анархист... Тихон Ильич вскинул бровями.

- Не бойся. Политикой я не занимаюсь. А  думать никому не закажешь. И  вреда тебе тут - никакого. Буду  хозяйствовать исправно, но, прямо  говорю, - драть шкуру не буду.

- Да и  времена не те, - вздохнул Тихон Ильич.

- Ну, времена-то  все те же. Можно еще, - драть-то. Да нет, не годится. Буду хозяйствовать, свободное же время отдам саморазвитию... чтению, то есть.

- Ох, имей  в виду: зачитаешься - в кармане  не досчитаешься! - сказал, тряхнув  головой и дернув кончиком губы, Тихон Ильич. - Да, пожалуй, и не наше это дело.

- Ну, я так  не думаю, - возразил Кузьма. - Я, брат, - как бы это тебе сказать? - странный русский тип.

- Я и  сам русский человек, имей в  виду, - вставил Тихон Ильич.

- Да иной. Не хочу сказать, что я лучше тебя, но - иной. Ты вот, вижу, гордишься, что ты русский, а я, брат, ох, далеко не славянофил! Много баять не подобает, но скажу одно: не хвалитесь вы, за ради бога, что вы - русские. Дикий мы народ! Тихон Ильич, нахмуриваясь, побарабанивал пальцем по столу.

- Это-то, пожалуй, правильно, - сказал он. - Дикий народ. Шальной.

- Ну, вот  то-то и есть. Я, могу сказать, довольно-таки  пошатался по свету, - ну и что  ж? - прямо нигде не видал скучнее  и ленивее типов. А кто и  не ленив, - покосился Кузьма на брата, - так и в том толку нет. Рвет, гандобит себе гнездо, а толку что?

- Как же  так - толку что? - спросил Тихон  Ильич.

- Да так. Вить его, гнездо-то, тоже надо  со смыслом. Совью, мол, да и поживу  по-человечески. Вот этим-то да  вот этим-то.

 И Кузьма постучал себя пальцем в грудь и в лоб.

- Нам, брат, видно, не до этого, - сказал Тихон  Ильич. - "Поживи-ка у деревни, похлебай-ка  сырых щей, поноси худых лаптей!"

- Лаптей! - едко отозвался Кузьма. - Вторую  тыщу лет, брат, таскаем их, будь  они трижды прокляты! А кто виноват? Татаре, видишь ли, задавили! Мы, видишь ли, народ молодой! Да ведь авось и там-то, в Европе-то, тоже давили немало - монголы-то всякие. Авось и германцы-то не старше... Ну, да это разговор особый!

- Верно! - сказал  Тихон Ильич. - Давай-ка лучше об делу поговорим!

 Кузьма, однако, стал договаривать:

- В церьковь  я не хожу...

- Значит, ты  молокан? - спросил Тихон Ильич  и подумал: "Пропал я! Видно, надо  развязываться с Дурновкой!"

- Вроде  молокана, - усмехнулся Кузьма. - Да, а ты-то ходишь? Кабы нестрах да не нуждишка, - и совсем забыл бы.

- Ну, это  не я первый, не я последний, - возразил Тихон Ильич, нахмуриваясь. - Все грешны. Да ведь сказано: за один вздох все прощается.

 Кузьма  покачал головою.

- Говоришь  привычное! - сказал он строго. - А ты остановись да подумай: как же это так? Жил-жил свиньей всю жизнь, вздохнул, - и все как рукой сняло! Есть тут смысл ай нет?

 Разговор  становился тяжелым. "Правильно  и это", - подумал Тихон Ильич, глядя в стол блестящими глазами. Но, как всегда, хотелось уклониться от дум и разговора о боге, о жизни, и он сказал первое, что подвернулось на язык:

- И рад  бы в рай, да грехи не пускают.

- Вот, вот, вот! - подхватил Кузьма, стуча ногтем  по столу. - Самое что ни на  есть любимое наше, самая погибельная наша черта: слово - одно, а дело - другое! Русская, брат, музыка: жить по-свинячьи скверно, а все-таки живу и буду жить по-свинячьи! Ну, а засим говори дело. - Канарейка стихла. В трактир набирался народ. Теперь было слышно с базара, как где-то в лавке удивительно четко и звонко бил перепел. И, пока шел деловой разговор, Кузьма, все прислушивался к нему и порою вполголоса подхватывал: "Ловко!" А договорившись, хлопнул по столу ладонью, энергично сказал:

- Ну, значит, так, - не стать перетакивать! - и, запустив руку в боковой карман пиджака, вынул целую кипу бумаг и бумажек, нашел среди них в мраморно-серой обложке книжечку и положил ее перед братом.

Информация о работе Бунин Иван Алексеевич (1870—1953), прозаик, поэт, переводчик