Философия Фридриха Ницше

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 10 Января 2015 в 14:36, реферат

Краткое описание

Фридрих Ницше (1844 - 1900) - великий немецкий философ и филолог, поэт и музыкант. Перед тем, как приступить к краткому изложению и анализу его работы, хочется сказать несколько слов, обрисовав характер его философского мировоззрения в целом. Для творчества Ницше характерно необычное употребление общепринятых в философии понятий. Его идеи, как правило, облечены в форму фрагментов и афоризмов. Ему чужды всякие попытки построения философской системы.

Содержание

Введение.
Так говорил Заратустра.
Художественно-философское единство.
Заключение.
Библиографический список.

Вложенные файлы: 1 файл

Реферат Ницше.docx

— 44.97 Кб (Скачать файл)

Обратимся теперь к основному фабульному эпизоду «Предисловия». Он начинается с появления канатного плясуна над площадью. Этому появлению непосредственно предшествует речь Заратустры о сверхчеловеке, на что толпа отвечает ему: «Мы слышали уже довольно о канатном плясуне; пусть нам покажут его!» «А канатный плясун, подумав, что эти слова относятся к нему, принялся за свое дело».

Толпа смеется над Заратустрой, называя сверхчеловека канатным плясуном. Но не только сам канатный плясун относит эти слова всерьез на свой счет. Заратустра, хотя и дивится народу, но подхватывает его метафору: «Человек — это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, — канат над пропастью. Опасно прохождение, опасно быть в пути, опасен взор, обращенный назад, опасны страх и остановка... в человеке можно любить только то, что он переход и гибель». Здесь опять употреблено слово «Untergang», т.е. «гибель» или «закат», следовательно, «переход» и «гибель» — это атрибуты самого Заратустры (он — тот, кто идет над пропастью). Ниже Заратустра говорит умирающему канатному плясуну: «Ты из опасности сделал себе ремесло, а за это нельзя презирать. Теперь ты гибнешь от своего ремесла...» Канатный плясун уподобляется Заратустре и предвестнику сверхчеловека не только с точки зрения народа и своей собственной, но также и с позиции самого Заратустры. Вообще весь эпизод с канатным плясуном выглядит прямой иллюстрацией речей Заратустры о сверхчеловеке. Говоря о человеке как о «канате над пропастью», Заратустра, казалось бы, недвусмысленно подтверждает правильность такого понимания.

Вслед за этим действие развивается следующим образом: появляется скоморох, он издевается над канатным плясуном, прыгает через него, последний падает и умирает на руках Заратустры, который обещает похоронить его. Ночью к Заратустре подкрадывается скоморох и говорит, что ему лучше уйти из города, могильщики насмехаются над ним, он уходит в лес, там просит у некоего старика еды и питья и хоронит плясуна в дупле дерева. Все это занимает три маленькие подглавки и представляет собой наиболее насыщенный в сюжетном отношении и наиболее изобилующий персонажами отрывок. Попробуем, однако, разобраться в этих сюжете и персонажах.

Как уже было сказано, канатный плясун уподоблен сверхчеловеку в восприятии толпы и вследствие своей ошибки, а также самому Заратустре по логике метафоры человека как каната, протянутому на пути к сверхчеловеку. Скоморох же в речи умирающего плясуна именуется чертом. В следующем отрывке Заратустра отмечает: «Жутко человеческое существование и к тому же лишено смысла: скоморох может стать уделом его (Verhängnis)». Но и сам Заратустра чуть ниже сравнивается уже не с канатным плясуном, а с его врагом — скоморохом, («и поистине, ты говорил, как скоморох»). Последний, однако, подтверждает и сопоставление Заратустры с канатным плясуном: он предупреждает, что от гнева толпы Заратустру спасло только то, что он связался с трупом, и, что, если он не уйдет из города, то завтра скоморох перепрыгнет и через него — «живой через мертвого». Однако позже сам Заратустра вновь сравнивает себя со скоморохом: «Через медлительных и нерадивых перепрыгну я. Пусть будет моя поступь их гибелью (Untergang)!» (В третьей части мы найдем прямое противоречие, почти полемику, с этой мыслью Заратустры, когда он же скажет: «Но только скоморох думает: «Через человека можно перепрыгнуть»). Столь прозрачное на первый взгляд сравнение с канатным плясуном оказывается ложным, или, скорее, лишь одной из возможных интерпретаций. В действительности, постоянно поддерживается ассоциативная связь между фигурами скомороха, канатного плясуна, сверхчеловека и самого Заратустры. Если выше Заратустре уподоблен канатный плясун, то теперь он сам (Заратустра) принимает атрибуты скомороха и оказывается предвестником гибели(-заката) для тех, кто только что символизировал его самого.

В следующем эпизоде этот клубок связей и ассоциаций продолжает нарастать. Могильщики, встретив Заратустру, издеваются над ним за то, что он связался с мертвым телом и говорят следующее: «Не хочет ли Заратустра украсть у черта его кусок? Ну, так и быть! Желаем хорошо поужинать! Если только черт не более ловкий вор, чем Заратустра! — Он украдет их обоих, он сожрет их обоих!» Таким образом, возобновляется мотив Заратустры как вора, который мы встречали в самом начале, в разговоре с отшельником, а затем в проекции на слова Евангелия о «воре и разбойнике», т.е. ложном пастыре. Но вором оказывается и черт, который выше также назван скоморохом. Оба они — воры, стремящиеся утащить труп на свою трапезу, однако, черт может съесть и самого Заратустру, ведь тот «для людей... еще середина между безумцем («Narr») и трупом».

К этому клубку сравнений подключается и еще одно: сравнение голода с разбойником, после чего Заратустра оказывается у дома второго отшельника, которому говорит следующее: «Тот, кто кормит голодного, насыщает свою собственную душу: так говорит мудрость». Евангельский смысл требования накормить голодного существенно изменен ссылкой на «мудрость» и вводом чуждого Евангелию мотива самоудовлетворения. Однако именно евангельский смысл данной фразы тут же получает подтверждение: в ответ на свою просьбу Заратустра получает хлеб и вино — символы Тайной вечери и Евхаристии. Таким образом, тема трапезы (Mahlzeit) развивается в сторону кощунственного снижения центрального христианского символа: «трапеза» Заратустры, который утащил мертвое тело у черта — «трапеза» черта, который, в свою очередь, может поужинать Заратустрой — трапеза самого Заратустры, где хлеб и вино в качестве Святых Даров проецируют ее на Евангельскую трапезу Господню и литургическое Пресуществление.

Отшельник, который предлагает эти «дары» ведет себя странно: он настаивает на том, чтобы мертвый спутник Заратустры также принял участие в трапезе. Это означает, с одной стороны, что мертвый также, по его мнению, участник трапезы, с другой — вновь получает развитие мотив дара, причем он обретает новый смысл: это дар мертвому. Наутро Заратустра расстается со своим первым спутником — трупом, несостоявшимся участником трапезы и потенциальной добычи для трапезы волков, которых он сам, кстати, вовсе не опасается (не потому ли, что он «вор и разбойник»?).

Итак, мы видим, что уподобление друг другу поочередно канатного плясуна, сверхчеловека, скомороха, черта и Заратустры служит определенной цели, а именно тому, что символы, наполненные определенным культурным, в данном случае религиозным, смыслом подвергаются искажающему почти до неузнаваемости развитию, их смысл ускользает.

Позиции всех участников разворачиваемого сюжета постоянно меняются. Те, кто вначале были, казалось бы, призваны символизировать сверхчеловека или хотя бы его провозвестников, затем оказываются частью толпы на площади, «медлительными и нерадивыми», через которых «перепрыгнет» Заратустра и которым он несет гибель. Сам Заратустра, «изменившийся», ставший человеком, одновременно является и шутом, и трупом, и скоморохом, и канатным плясуном, и чертом. Речь идет, однако, не столько о многоликости Заратустры, сколько о его постоянной изменчивости, потому что слово других о нем может в любой момент стать его словом о самом себе.

Таким образом создается принципиально новый тип текста — текст, который строится по принципу отрицания только что сказанного, размывания всего устойчивого, в т.ч. и образов, и понятий, созданных внутри самого этого текста. Он строится как диалог различных способов наименования вещей. Но это диалог, в котором каждый участник в любой момент может отказаться от своей позиции и перейти на сторону противника, приняв «его» слово за «свое».

Если мы попытаемся, опираясь на текст «Предисловия» (как, впрочем, и исходя из всей книги Ницше), понять, кто такой сам Заратустра, то неизбежно столкнемся с множеством взаимных наименований, метафор, символов, смысл которых начинает ускользать как раз в тот момент, когда нам кажется, что мы ухватили логику его развития. Ни одна из его харатеристик не может восприниматься как окончательная. Например, Заратустра, очевидно, противопоставляет себя «пастырям» народа, «проповедникам покаяния», но также и самому этому народу — народу на площади. Закончив свою речь о сверхчеловеке, Заратустра замечает, что народ не понимает его: «мои речи не для их ушей. Неужели нужно сперва разодрать им уши, чтобы научились они слушать глазами? Неужели надо греметь, как литавры и как проповедники покаяния? Или верят они только заикающемуся?» Весь процитированный отрывок, очевидно, проецирован на евангельские слова: «Имеющий уши слышать да слышит». Однако в первой же фразе, развивающей эту ассоциацию, происходит подмена слов: «слушать глазами», что дезориентирует читателя, а в следующей дается указание на авторство источника ассоциации: «проповедники покаяния» велят «слушать ушами» и гремят «как литавры», но они же еще и «заикающиеся». Странное сближение семантически различных слов: «слушать» и «глазами» — противопоставлено, таким образом, «гремящей» речи «заикающегося» «проповедника покаяния», т.е., очевидно, по ассоциативной аналогии, евангельскому слову о «слушании ушами». Ницше взламывает привычную языковую логику, опираясь на культурно-ориентированное слово, слово принадлежащие определенной символической традиции. И уже следующая его фраза раскрывают смысл этой традиции: «У них есть нечто, чем гордятся они. Но как называют они то, что делает их гордыми? Они называют это культурою (Bildung), она отличает их от козопасов».

Итак, эта традиция, эта символико-семантическая «ориентированность» слова называется «культурой». Именно она противится «пониманию» слов Заратустры, «слушанию глазами», т.е. совмещению в традиционном языковом употреблении несовместимых понятий. Но и само слово «культура» оказывается, как и в случае с «закатом», «чужим» словом людей, отличающим их от «козопасов», кроме того это слово «культура» («Bildung») в немецком языке означает «образование», а в определенном контексте и — «образование слов», «формообразование». (Напомню также, что в «Рождении трагедии» именно «образование» противопоставлялось подлинному искусству и рассматривалось как прямое следствие победы «эстетического сократизма» и главное препятствие для возрождения трагедии). Следовательно, мешает людям слушать слово Заратустры, в первую очередь, культура как определенный тип образования и словообразования, как особый раз и навсегда установленный смысл слов и понятий, но с точки зрения Заратустры, это «культурное» слово и есть «заикание».

Однако здесь вновь вступает в действие уже не раз использованный принцип антитезы: в тот момент, когда кажется, что мы уловили смысл противопоставления, его логика ломается изнутри. Оказывается, Заратустра и сам подобен «проповедникам»: достаточно вспомнить его проповедь на базарной площади («Я учу вас о сверхчеловеке»), его слова «Но моя кровь родственна их крови, и я хочу, чтобы моя кровь была почтена в их крови» и, наконец, сравнение самого Заратустры с пастухом, которое становится понятно именно в контексте евангельских изречений. «Нет пастуха, одно лишь стадо! Каждый желает равенства, все равны: кто чувствует иначе, тот добровольно идет в сумасшедший дом». В этой фразе совмещены сразу два евангельских изречения: «они были, как овцы, не имеющие пастыря» «и будет одно стадо и один Пастырь». У Ницше речь идет, с одной стороны, об отсутствии пастыря как бедствии для стада, но уже следующая фраза показывает, что подлинное бедствие — это равенство всех, т.е. в отсутствие того, кто выделяется из стада, последние признаны просто сумасшедшими. При этом смысл слова «стадо» явно уничижительный. В этом контексте «одно стадо» «eine Herde» верно передано в русском переводе как «одно лишь». Именно эти слова стоят в Евангелии от Иоанна («nur eine Herde»), но они, разумеется, означают вовсе не сетования на равенство, как у Заратустры, но, напротив, обетование единства и единодушия паствы. Именно отсутствие «пастыря» характеризует состояние «последних людей», а Заратустра, будучи провозвестником сверхчеловека, как раз играет роль пастыря, так же, как ранее роль проповедника, который учит «слушать глазами». Так, Заратустра оказывается и пастырем стада, и вором, разбойником, соблазнителем. Недаром люди на площади принимают его за «насмешника» («Spötter»), который говорит «со смехом ужасные шутки». Эти «ужасные шутки» означают полное разрушение смысла слова, его возможности быть чему-то противопоставленным (невозможно сказать ни что оно есть, ни что оно не есть), его соотносимости с каким бы то ни было культурным контекстом.

Здесь в действие приводится еще одно противоречие. С одной стороны, Заратустра насмехается над культурой, образованием, словом, а, следовательно, над тем, что «отличает их от козопасов», но с другой — он сетует на то, что «говорил им, как козопасам». При этом становится совсем непонятно, кто такие люди на площади. Это, разумеется, не те, кого «любит» Заратустра (гл. «Я люблю того...»), не те, кто готовит путь сверхчеловеку, но, с другой — это и не «последние люди», т.к. «последние люди» не знают значения самых простых слов , а, значит, их нельзя заподозрить в том, что они гордятся «культурой» (Bildung). Поэтому и нельзя с ними было говорить как с козопасами, не имеющими представления о словах, не знающих образования и словообразования.

Фраза о козопасах включается в игру смыслами вокруг символов «пастыря» и «стада», но и сама она имеет двоякий смысл. Оригинал позволяет двоякое толкование: неясно, кто сравнивается с козопасами — сам Заратустра или его слушатели. Помимо характеристики адресата речей Заратустры, она может быть характеристикой и самого Заратустры. (Ницше всегда обыгрывает двузначность слов и словесных конструкций, поэтому едва ли данная двусмысленность здесь случайна). Отметим, что сказано не «пастырь» и не «пастух», как в других местах, а именно козопас, хотя в Евангелии везде, где говорится о стаде подразумевается стадо овец, — кроме одного места: «и соберутся пред ним все народы; и отделит одних от других, как пастырь отделяет овец от козлов; и поставит овец по правую Свою сторону, а козлов по левую». «Ужасные шутки», таким образом, продолжаются и в речи Заратустры к самому себе. Слушающие его люди уподоблены «дурному» стаду козлов, но и сам Заратустра — пастырю этого стада, т.е. «дурному» пастырю. В Евангелии же есть противопоставление «пастыря доброго», который «входит дверью... и овцы слушаются голоса его» и «вора и разбойника», который «не дверью входит во двор овчий». И этот смысл получает ассоциативное подтверждение, если вспомнить, что отшельник в лесу предупреждал Заратустра о том, что его сочтут вором, и позже, будучи назван вором и разбойником, Заратустра примет эти наименования: «Сманить многих из стада — для этого пришел я. Негодовать будет на меня народ и стадо: разбойником хочет называться Заратустра у пастухов». При этом Заратустра как будто принимает и христианское символическое значение слов «пастух», «стадо». Но «стадо» здесь не есть то же, что «народ» («народ и стадо»). Кроме того, уже в следующем предложении оказывается, что и слово «пастух» — не «их» слово. У «них» есть другое, собственное наименование: «У пастухов, говорю я, но они называют себя добрыми и праведными. У пастухов, говорю я, но они называют себя правоверными».

Информация о работе Философия Фридриха Ницше