Шизоанализ как одно из направлений постструктурализма

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 29 Августа 2012 в 13:06, дипломная работа

Краткое описание

В работе выявляются ведущие принципы и методы шизоанализа в романах С. Соколова «Школа для дураков» и «Между собакой и волком», анализируется соотношение внутреннего мира героев обоих романов с окружающей их действительностью, даётся оценка авторской позиции в произведениях, а также рассматривается система субъектов речи

Содержание

ВВЕДЕНИЕ…………................................................................................................................
ГЛАВА 1. ШИЗОАНАЛИЗ КАК ОДНО ИЗ НАПРАВЛЕНИЙ ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМА
1.1. Феномен постмодернизма: сущность и истоки…………………………………..
1.2. Концепция шизоанализа: от философии к литературе…………………………...
ГЛАВА 2. ИССЛЕДОВАНИЕ ПСИХИКИ ЧЕЛОВЕКА ПОСРЕДСТВОМ ШИЗОАНАЛИЗА В РОМАНЕ С. СОКОЛОВА «ШКОЛА ДЛЯ ДУРАКОВ»
2.1. Соотношение внутреннего мира героя с окружающей его действительностью в романе С. Саши Соколова «Школа для дураков»…………………………………….
2.2. Авторская позиция в романе С. Соколова «Школа для дураков»………………..
ГЛАВА 3. РОЛЬ ШИЗОАНАЛИЗА В РОМАНЕ С. СОКОЛОВА «МЕЖДУ СОБАКОЙ И ВОЛКОМ»
3.1. «Сумеречное состояние» героев С. Соколова как ведущий принцип шизоанализа…………………………………………………………………………...
3.2. Система субъектов речи в романе………………………………………………
Заключение……………………………………………………………………………
Список использованных источников………………………………………………….

Вложенные файлы: 1 файл

Шизоанализ С. Соколова.doc

— 402.00 Кб (Скачать файл)

Неожиданный вывод. Утрачена императивность, побудительность притчи, всегда прямо говорящей, как надо жить, что требуется от человека. Дзындзырэлла даже из нее вывел, что ничего не требуется, все образуется само, перемелется, обойдется. Этическая система, «варьирующая представления о долге и взаимных обязанностях, всех превращает в своего рода истцов и ответчиков, а жизнь – в тяжбу с соответствующим психологическим дискомфортом» [64, с. 12].

Здесь, у Соколова, люди ничего не получили от жизни – и ничего ей не должны, не связаны обязательствами. Что жизнь ни подбросит, при их скудности – дар, а отнять у них нечего. Жить не обидно, и у героев привольное, легкокрылое состояние духа, живут – поживают, пописывают, попивают. Их дело – сообща любоваться миром и – радоваться. Поэтому эпицентром событий становится «трехэтажная тошниловка, прозванная с чьей-то заезжей руки кубарэ» [64, с. 15], а любимой забавой – катание на коньках. Кружение слов, хмельное головокружение, круги, выписанные снегурками по льду, – все это признаки совершенства, знаки вечности, вечного блаженства и гармонии, достигнутых героями.

Тема физического ущерба становится в романе еще одним воплощением Заитильщины. Это край, где ничего не строится, не производится и лишь изредка чинится, а чаще ветшает, приходит в негодность, ломается и крадется. Оскудевание земли от Брейгеля до Паламахтерова напоминает о судьбе Божьего мира, постепенно погружающегося в полумрак.

Яков Ильич, оказывающийся в одном из сюжетных вариантов потерянным сыном Ильи Петрикеича, по трагическому неведению убивает своего отца. Погибшая Орина возвращается с того света в поисках суженого и высматривает его среди сображников и собутыльников, готовых радостно уйти в небытие, повинуясь жесту ее руки.

Художественная структура романа «Между собакой и волком» соответствует принципу всеобщей «маргинальности», который намечен уже в самом названии. Эпиграф из «Евгения Онегина» еще раз подчеркивает то обстоятельство, что основной стилевой доминантой явится как раз «необязательность» любой из уловленных читателем тенденций. Дело не только в том, что плотный поток не всегда связной речи шизофренической личности Ильи Дзындзырэллы - ведущего рассказчика - воспринимается как вечерние «дружеские враки» за «дружеским бокалом вина»; «сумеречность», заявленная фразеологизмом «между собакой и волком», распространяется на все уровни поэтики романа и проявляется уже в том, что «прозаическое» изложение событий как бы дублируется в стихотворном цикле «Записки Запойного Охотника» («Записки Охотника», «Опять Записки», «Журнал Запойного», «Записка, посланная отдельной бутылкой»): таким образом, произведение с равным основанием претендует быть названо как «романом в прозе», так и «романом в стихах» [49, с. 196].

Фразеологизм, вынесенный в заглавие романа, приобретает сущностное значение – воспринимается как некая трагикомическая формула бытия, находящегося в принципиально «сумеречном» состоянии; то же можно сказать о мироощущении практически всех персонажей. В этом смысле «явственное педалирование «алкогольной» темы вполне значимо: ментальность «непросыхающих» персонажей вполне адекватна художественному миру, который пребывает не в акутальном, но, скорее, в виртуальном состоянии, когда взаимопроникают, смешиваясь, опьянение и трезвость, сон и явь, смерть и жизнь» [44, с. 121]. Такое мироощущение легко объяснимо с учетом ностальгических чувств автора: отраженный в романе биографический период миновал безвозвратно - река Жизни становится рекой Забвения. Поэтому общий эмоциональный колорит произведения, по существу, определен словами одной из «Записок» - «Час меж волка и собаки я люблю: / Словно ласка перемешана с тоской» [49, с. 201].

Рассматривая систему персонажей, можно обратить внимание на явное несовпадение в точках зрения между основным субъектом повествования - Ильей Дзындзырэллой - и тем, кого сам автор прямо называет «героем этой повести», «нашим героем», т. е. Яковом Ильичом Паламахтеровым, к которому относится второй эпиграф: «Молодой человек был охотник». С точкой зрения Паламахтерова связано лирическое, а возможно, и автобиографическое начало: духовно он близок автору.

Два этих персонажа подчеркнуто не контактируют друг с другом непосредственно, причем явно маркировано их пространственное положение - они обитают на разных берегах реки. Можно говорить о некоторых роднящих их чертах - например, о причастности обоих к сфере искусства: Паламахтеров - художник и поэт, Илья – «баянист головитейший» и недурной рассказчик, повествующий в устной - или, вернее, в «может-быть-письменной» форме. Читатель, таким образом, призван воспринимать повествование Ильи и как звучащую речь, и как письменный текст одновременно.

Паламахтеров имеет отношение к тому событию, которое, при всей его «мелкости» должно быть признано наиболее значительным для развития фабулы: исчезновению костылей у Ильи. Именно это событие, как можно понять, и явилось поводом для («может-быть») эпистолярных обращений Дзындзырэллы к Сидору Фомичу Пожилых – «следователю по особым делам», «специалисту без каких бы то ни было примет» - то есть, судя по всему, просто не существующему. Хотя Паламахтеров в финале и говорит об Илье: «Кляузы начал строчить, ябеда мелкая, будто мы его костыли утянули, словно иных егерей не имеется», и в одной из «Записок» тоже говорится, что Илья «жалобу Сидору Фомичу Пожилых накатал», - однако ни один из фрагментов, нарративно принадлежащих собственно Илье, в жанровом отношении не походит на жалобу или заявление. Да и вся история пропажи настолько расплывчата в повествовании, что сама ее экспликация воспринимается в конечном счете как главная цель рассказа. А с другой стороны, оказывается, что «завязка» действия была фиктивной, ложной: ситуация основана на недоразумении, поскольку костыли-то, по-видимому, не украдены, а положены в гроб вместо отсутствующего там покойника - утонувшего Гурия; в его смерти, кстати, косвенно повинен все тот же Паламахтеров – «доезжачий», с которым Гурий бежал на коньках наперегонки «и угодил в полынью, в промоину в районе фарватера».

Узнав о том, что костыли не были украдены, Илья извиняется перед Пожилых «за зряшное беспокойство» [49, с. 187], и ситуация, кажется, возвращается к исходному состоянию. Однако в соответствии с принципом логической неоднозначности в романе имеются факты, намекающие на то, что кража, возможно, все же совершилась: во всяком случае, Илья рассказывает о найденной им «подметной грамоте», «называемой – расписка», в которой говорилось: «Дана гражданину И.П.Синдирела в том, что его принадлежности плакали в связи с тем, что такого-то числа ледостава-месяца он метелил ими гончую суку Муму, а возвращены ему будут вряд ли бы; мелкоплесовские егеря» [34, с. 138]. Именно вслед за этим Илья пишет оскорбительное письмо доезжачену - Паламахтерову; и ответ того тоже не заставляет себя ждать [49, с. 138-139]. После этого Илья в отместку за костыли убивает двух егерских собак: «пару выжловок в отмщенье из берданы успел порешить...» [49, с. 187].

Вычленение вышеперечисленных обстоятельств требует от читателя немалого труда. Вне этих, едва намеченных, фабульных линий никаких прямых отношений между главными персонажами не существует. Однако их сосуществование в романе имеет глубинный смысл, становящийся ясным при анализе некоторых деталей и выявлении подтекстных связей.

Фамилия Дзындзырэллы в первом приближении, носит звукоподражательный характер, напоминая звон, и в этом плане коррелирует с явно неумеренной говорливостью персонажа. С другой стороны, фамилия имеет «нездешний» облик - сам Илья задается вопросом: «Слушьте, откуда только фамилия подобная, где это я ее подцепил? Что ли я цыганский барон, то ли просто ветром надуло» [49, с. 163]. В этом смысле фамилия соответствует скитальческой – «цыганской» - натуре бездомного героя, обитающего на птичьих правах в населенном пункте, название которого расшифровано весьма знаменательно: «Городнище, город нищих и ворья». Но фамилия Ильи звучит в романе в различных огласовках. И не случайна среди них такая – «И.П.Синдерела»: через ассоциации с Золушкой, видимо, должна активизироваться тема «маленького» человека. Илья одноног, как капитан Копейкин, а еще больше напоминает гоголевского героя «может-быть-сын» Ильи - Яков Алфеев, который «в военные слухи ударился. Докладывает, что затеялась, якобы, кампания сильнеющая не слишком давно, и забрили его, как назло, на эти фронты воевать. /.../ Ничего не попишешь, пришлось шагать, ну и оторвало, конечно, и выбросило к лешему за фашины» [49, с. 221]: архаичная терминология здесь явно отсылает к ХIХ веку. Сам Илья в большей степени ассоциируется с другим «маленьким» человеком русской литературы: интонации его писем прозрачно напоминают о Макаре Девушкине.

Нужно упомянуть и о весьма колоритном внешнем виде героя. По его собственному признанию, лицо Ильи имеет устрашающий вид хотя и не вполне ясно, в чем именно это выражается. При этом он еще весьма своеобразно одет - заметим, гардероб позаимствован из кладовки больничного анатомического театра: «Выбрал я тогда себе галифе адмиральское голубое, парадное, выбрал в тот раз чиновничий шапокляк набекрень и кирпичной расцветки жидовский шевиотовый лапсердак-с. Полагаю, не промахнулся, материи все три ноские, по сейчас единственный мой обмундёр представляют собой» [49, с. 198].

Однако внутреннее содержание этого образа значительно богаче. Герой не случайно назван Ильей: «Ныне - пройда и бражник, валюсь в лопух / ... /. А просплюсь - и пророк опять» [49, с. 187]. Причем пророком он осознает себя неоднократно: «в кубарэ задвигаюсь я собственной своею персоной, пророк, час один светлый спроворивший в июле месяце у христиан» » [49, с. 198]; «Мыслил я тучи вспять завернуть, да лень одолела, назюзился и размяк» [49, с. 182].; «Пламень, в принципе, надо б на вас низвести, но пока погожу» [49, с. 179].. Рассказы Ильи периодически перемежаются предсказаниями, чаще всего в духе пророка Иеремии: «И тут голос мне сразу же: посетит особа некая ваши места, и пойдет через пень-колоду все здесь» [49, с. 110]. При этом пропажа костылей трактуется как симптом грядущего общего неблагополучия мира - того, что Илья называет Заитильщиной. Одним из признаков близкого конца выглядит периодическое появление некоей женщины, которую называют Вечной Жизнью, но встреча с которой (представленная как любовное свидание) сулит каждому неминуемую и близкую смерть - истории таких «умертвий» (вспоминая словечко Шедрина) занимают довольно важное место в повествовании и находят отражение в ряде «Записок». Илья восклицает: «Горе тебе, Городнище большое, мощнеющий град /.../ . Именно с того дня есть - пошла эта смутная Заитильщина, то есть те нелады, ради коих и разоряюсь на канцелярии. /.../ мужицкая особь сбеленилась и тронулась из-за дамы той» [49, с. 132]; «Горе, горе тебе, Городнище с окрестностями, все вокруг и пустое и ложное. /.../ Баламутим, чудим, проказники, ни о чем не печемся, отвратно на нас поглядеть. /.../ бедокурим, не в рамках приличия состоим. Жадность также нас обуяла. /.../ И татьба, извините, татьба несусветная, и отпихнуться сделалось нечем как есть» [49, 132-133].

Илья Пророк - святой, в честь которого назван герой романа, связан в народных представлениях с волками; его образ восходит к образу Перуна - тучегонителя и «волчьего пастыря», который и сам способен оборачиваться волком. Илья Дзындзырэлла психологически не похож на волка («волком» называют человека угрюмого, нелюдимого - разве что своей подчеркнутой люмпенизированностью; однако не случайно в рукопашной борьбе с волком Илья одерживает победу: «Положа руку на сердце, где еще и когда выпадает подобное испытать, ну и виктория - хищника перемог» [49, с. 198]. В аспекте мифопоэтических ассоциаций неслучайными выглядят и рассуждения Ильи по поводу сказки о курочке-рябе, и его недоумение из-за отсутствия явного смысла в этой сказке; ему гораздо ближе загадка о капусте, козе и волке » [49, с. 205-206], тем более что там присутствует и образ реки, без которой он себя не мыслит: «Волчья река это, паря, твоя родня» [49, с. 178].

Итак, на одном берегу этой реки в романе Соколова обитает персонаж, чей образ содержит подтекстовые «волчьи» коннотации. Соответственно, на другом берегу должна обитать «собака» - такая дислокация программируется, например, в одной из «Записок»: «Жил-был за Волгою волк, А перед Волгой - собака. Он к ней добраться не мог, Пил потому он и крякал» » [49, с. 218].

Нужно отметить, что коллизия собаки и волка в романе распространяется до «всероссийского» масштаба. Сама Россия сравнивается с волчицей: «Россия-матерь огромна, игрива и лает, будто волчица во мгле, а мы ровно блохи скачем по ней, а она по очереди выкусыввет нас на ходу, и куда лучше прыгнуть, не разберешь, ау, никогда»; «преогромна волчица – раскинулась» » [49, с. 198]. С другой стороны, «дети» России, ее жители, наделены собачьими чертами: «Чем вокзал ожиданий шибает бестактно в нос? Не сочтите за жалобу, псиной мокрой и беспризорной преет публика в массе своей» ( [49, с. 198]. В одном из заключительных фрагментов Илья говорит о собачьих свадьбах возле городнищенского «кубарэ»: «Свадьбы-женитьбы у них происходят безотлагательно, прямо на людях, и родятся в итоге такие ублюдки, что лучше и не называйте. Родятся, окрепнут и, как деды и матери, - по торной тропе, боковой знаменитой иноходью - марш-марш к тошниловке. Ау, не обрывается здесь у нас поколений-то этих цепь, гремит, побрякивает, и не скроется с глаз наших чайная, стоящая на самом юру. Все мы детвора человеческая, дорогой, и пропустить по стопарю нам не чуждо» [49, с. 238].

Таким образом, волки, собаки и люди скорее сближены, чем разведены. Если противостояние персонажей и подкреплено подтекстом (хотя, как уже говорилось, весьма слабо выражено фабульно), то фольклорно-мифологические ассоциации все же не могут эффективно увеличить «дистанцию» между ними, поскольку в традиционных представлениях и собака, и волк символизируют одни и те же стихийные явления и не противопоставляются друг другу.

Даже мотив охоты – казалось бы, довольно активный – не вносит сильного дифференцирующего начала. Здесь мы имеем дело с одним из очевидных парадоксов в романе: при нагнетании охотничьих «атрибутов» – почти полное отсутствие эпизодов охоты. Ввиду такой слабой фабульной мотивированности некоторые слова, связанные с семантическим полем охоты, ослабляют свое первичное значение и как бы переосмысливаются. Прежде всего это относится к слову «охотник», в котором актуализируется значение «имеющий пристрастие к чему-либо, любитель»: «есть Запойный Охотник, заводной в миру бузотер, мужик правильный - жаждой неугасимой, удалью исключительной до кимрских кожевенных слюз включительно пресловут» [49, с. 198].. В одной из «Записок» Запойный Охотник говорит о себе: «охотился взапой / И запивал в охотку» [49, с. 208]. 180); здесь оба смысла уравнены, однако недаром словосочетание «Запойный Охотник» постепенно сменяется просто словом «Запойный»: герой не столько ходит на охоту, сколько пьет и занимается литературным творчеством: «Пишет нечто, листает» » [49, с. 211]..

Оба героя в финальных фрагментах представлены если не умершими, то находящимися в контакте с царством мертвых. «Вся книга может в каком-то смысле быть воспринята как эпитафия близким для автора людям и тому образу жизни, который он вел некогда и который больше не вернется» [37, с. 49]. Паламахтеров видит себя (то ли во сне, то ли наяву) влекомым на смертных дрогах – «лежащим в розвальнях ногами вперед» и говорящим почему-то «не своим языком и неизвестно чьим языком». При этом Якову Ильичу, как бы снова ставшему здесь «разъездным», хочется, «чтобы поездка длилась и длилась»: «Перейти, перейти, фантазирует он, обернуться знобящим дождем Брюмера и повиснуть над бутафорским хламом предместья...» [49, с. 199].. В этих фантазиях обнажена тоска о некоем истинном воплощении, о воссоединении с землей как непреходящей сущностью. Возникающие в финальном эпизоде, они уже с самого начала романа подготовлены образом женщины по имени Мария, которая отождествлена со всею землей, орошаемой дождем: «Рисовать тяжелый, невнятный и неряшливый лик Марии и нередко вместо желаемого портрета неопытному рисовальщику – получать изображение как бы ее маски, и маска хотела проснуться, ожить, но мучительное летаргическое бессилие оказывалось сильнее вялых ее желаний – не просыпалась. Но видел, видел - по мясистым губам, по налитым оловянным векам скользили зарницы тайного. Станет явным заполночь, когда сквозь сон услышишь, как во дворе шепотом забредит дождь-машинист и вся земля, опьяненная, отравленная настоем осени Маша, горестно покорится ему, приемля его настырное мелкое семя» » [49, с. 238].

Информация о работе Шизоанализ как одно из направлений постструктурализма