Теоретические взгляды на воспитание и детское чтение

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 14 Июня 2013 в 14:53, контрольная работа

Краткое описание

Теоретические взгляды на воспитание и детское чтение. Уже в 90-е годы Горький выступает с критикой действий так называемой благовоспитанной публики, которая уводила литературу для детей в сторону от главного пути развития, подлинного народного искусства, от реальной, действительно трудной и трудовой жизни детей. Он стремился повлиять на взгляды и практические дела тех, кто определял содержание чтения детей: писателей, издателей, педагогов, родителей, библиотекарей... Эта деятельность и составляет основу его письма-обращения к Третьему Международному конгрессу по семейному воспитанию.

Вложенные файлы: 1 файл

Теоретические взгляды на воспитание и детское чтение.doc

— 187.00 Кб (Скачать файл)

Вспомним и сравним  с только что процитированным  ранее приведенное из повести «Детство». Тот же прием: проекция будущего, вытекающая из сиюминутного состояния души, питающейся собственными эмоционально-эстетическими впечатлениями. Природа, способность видеть, чувствовать ее и в «Детстве» сливаются с ассоциативными картинами, вызванными чтением поэм Пушкина. Детская способность полного слияния с окружающими картинами, подвластность, если они приятны; способность включения своего внутреннего «я» в независимый от моего «я» мир, проекция в космическую бесконечность, слияние звездного неба и волшебства переливающихся волн огромной реки. В этой особенности стиля первой «Биографии» — ключ к пониманию стиля, художественной структуры и нравственности того, что составляет содержание, смысл повести «Детство».

Вспомним, и в повести  о своем детстве М. Горький  внимателен не только и, пожалуй, не столько к факту физического действия, сколько к анализу реакции персонажей (прежде всего — своей собственной) на происходящее. Это свойственно даже картинам порки, пожара, пляски Цыганка, танца бабушки, молчаливого отступления, самоотстранения матери от событий в семье, т.е. наиболее значительным картинам сюжета. В «Биографии» есть своя короткая увертюра к последующей картине воскрешения души и тела избитого мальчишки-повествователя. Картину составляют, как мы уже заметили, ощущения, наблюдения, анализ впечатлений: пароход идет, а герой смотрит-мечтает, душа его трепетна, но уверенно набирает силы... «Биография» же сама по себе — увертюра к «Детству». К автобиографии сильного социального, нравственного звучания. Оба произведения — осуществление, реализация мечты, точнее — картина движения к тому высокому идеальному, о чем заявил 24-летний Максим Горький: «Хочу красоты и всего хорошего». Движение это, конечно, проявляют и действия героя: в «Биографии» он по окончании первого рейса известил «тихонько бабушку о себе и передал ей три рубля -— первые заработанные» свои деньги. Затем, после пяти или шести месяцев плавания, герой возвращается в дом деда и держится демонстративно независимо, ибо он — со своими двадцатью тремя рублями... Аналогичные этапы (ступени) деловой возрастающей независимости зафиксированы и в повести «Детство». И все-таки: оба произведения — глубокий и одновременно изящный анализ и зарисовка духовного движения героя к мечте, к идеальному. Развитие, расширение, обогащение его души, самосознания. Рост, развитие личности.

Конфликт поколений  или между человеком и объективными условиями бытия? Поставим вопрос: а не уход ли от осмысления, от анализа реального бытия, свинцовых его мерзостей, представляет собой обращение писателя к светлому, романтически окрашенному мечтой мироощущению юного героя? В классическом реализме XIX века раскрытие склонности персонажей увлекаться мечтой, чем-то идеальным, что отрывает от сложностей земного бытия, определялось именно как отрыв от земного. На поставленный вопрос хорошо дан ответ в работе А.А. Кунарева «Ранняя проза М.Горького. Нравственно-эстетические искания»: «Направление поисков М.Горького было иное, если не сказать противоположное:

не уход, не противопоставление мечты текущему существованию, но стремление найти под его косной и привычной оболочкой нечто сокровенное, творческое, что само по себе, в случае обнаружения, оказывается чудом. Другими словами, идеал обретается в самом бытии, активно постигаемом заинтересованной личностью»14. Да, философское понятие вечности, бессмертия зависит в произведениях Горького от нравственных внутренних установок героев, от их лично значимых идеалов. Это наиболее наглядно, доказательно раскрыто в легендах, рассказанных старухой Изергиль. Данко, Ларра — герои ее легенд — бессмертны. А как увидеть зависимость действий от нравственного выбора в реалистических рассказах «Убежал», «Нищенка», «Дед Архип и Ленька» и в других произведениях из круга детского чтения?

Горький говорил, что  дорог ему человек прежде всего  и главным образом «своим чудовищным упрямством быть чем-то больше самого себя». Разве не этим продиктовано поведение старшего героя в рассказе «Дед Архип и Ленька» (1893)? В тот роковой день, когда старый Архип украл голубой платок и кинжал, чувствовал он себя особенно плохо. Он равнодушно относился к возможной близкой смерти. Воспринимал ее как «необходимую повинность». Но что будет с внуком? Куда он денется? Как он без него будет жить? В этом — главная дилемма измученного нищенством старика. Он нужен внуку. Забота о внуке — смысл и цель существования старика. Ну а если на продолжение жизни надежды нет, он обязан позаботиться о внуке максимально практично — обеспечить его деньгами на хлеб, хотя бы на первое сиротское время...

Представление о Леньке как части, зависимой от основного пусть и полуживого древа жизни, — от деда, подчеркивается в самом начале рассказа: «Костлявая и длинная фигура дедушки Архипа вытянулась поперек узкой полоски песка — он желтой лентой тянулся вдоль берега, между обрывом и рекой; задремавший Ленька лежал калачиком сбоку деда. Ленька был маленький, хрупкий, в лохмотьях он казался корявым сучком, отломленным от деда — старого иссохшего дерева, принесенного и выброшенного сюда, на песок, волнами реки». Далее углубляется мысль о связи и зависимости этих несчастных людей. Поразительна схожесть не только физическая, но и мировоззренческая: едино понимание ничтожности человеческой жизни не только голодных, нищих, но и богатых, имущих: « — Умница ты моя! Правильно сказал ты — пыль все... и города, и люди, и мы с тобой — пыль одна. Эх ты, Ленька, Ленька!.. кабы грамоту тебе!.. далеко бы ты пошел. И что с тобой будет?..» Любят друг друга дед и внук. Понимают, чувствуют необходимость друг для друга... Но нравственный выбор деда продиктован его ощущением конца жизни, безысходностью ситуации. Образ деда Архипа одновременно передает две функции экзистенциализма: выражает протест и выступает как средство этого выражения. Он понимает, что для него утрачено все в этой жизни. Грозит утрата внука — дед видит, понимает причину того, что Ленька идет в поселок не рядом с ним, а другой, своей дорогой. Дед видит, понимает, почему внук приходит к церкви — месту назначенной встречи — с пустой котомкой: внук не хочет, стыдится собирать милостыню. Старик сознает, что утрачено и что он продолжает терять... Жизнь лишается не только смысла, но даже самого малого оправдания. А силы для протеста нет. Единственная возможность — украсть хоть что-то и таким образом отомстить обидчикам (всем-всем, с кем встречается и не находит понимания) и, возможно, хотя бы чуть-чуть оградить внука, уберечь его от неминуемой близкой, как думает старик, смерти после собственного ухода из жизни. Прочитаем еще раз эпизод последней встречи внука и деда. Дед переживает момент, мгновение торжества, показывая голубой платок и кинжал, за который надеется получить для внука не один рубль... А внук? Он не может скрыть презрения и даже вспышку ненависти к своему покровителю, кормильцу... и ненавистному вору.

Леньку влечет жизнь. Тяготит бессилие быть значимым, полезным для тех, кто живет не прячась. Лохмотья — его грязная серая  одежда, сближающая мальчика с землей, не позволяющая ему выпрямиться и заговорить полным голосом с голубоглазой девочкой, страх, что она брезгует им, — все это становится на время выше его физической и нравственной возможности быть самим собой. Деда неосознанно возвышает представляемая в воображении выручка от продажи украденного голубого платка и кинжала. А внук в это мгновение готов любым способом отделить себя от своего единственного покровителя и защитника. Его внутреннее «я» не приемлет ситуацию. Разумная позиция невозможна: «Воришки! Воришки! Воришка, воренок!» — слышит Ленька не только ушами, но всей своей детской душой. Он «украдкой бросает взгляд в сторону и видит в окне ту девочку, которую давеча он видел плачущей и хотел защитить... Она поймала его взгляд и высунула ему язык, а ее синие глазки сверкали зло и остро и кололи Леньку, как пчелы».

Воображение Леньки усиливает  стыд, обостряет боль бессилия, умножающуюся подсознательно страхом, неотвратимостью расплаты перед тем, что недавно воспринималось как пыль, как нечто незначительное. В воображении Леньку колют и колют синие, «переполненные злом глазки девочки». Как сухая былинка между двух огней, Ленька теряет способность адекватно оценить ситуацию:

«Дед все говорил  что-то, прерывая себя кашлем, махал  руками, тряс головой и отирал пот, крупными каплями выступавший в морщинах его лица.

Тяжелая, изорванная и  лохматая туча закрыла луну, и Леньке почти не видно было лица деда... Но он поставил рядом о ним плачущую девочку, вызвав ее образ перед собой, и мысленно как бы измерял их обоих. Немощный, скрипучий, жадный и рваный дед рядом с ней, обиженной им, плачущей, но здоровой, свежей, красивой, показался ему ненужным и почти таким же злым и дрянным, как Кощей в сказке. Как это можно? За что он обидел ее? Он не родной ей...

А дед скрипел:

— Кабы сто рублей скопить!.. Умер бы я тогда спокойно...

— Ну!.. — вдруг вспыхнуло  что-то в Леньке. — Молчи уж ты! Умер бы, умер бы…А не умираешь вот... Воруешь!.. — взвизгнул Ленька и «вдруг, весь дрожа, вскочил на ноги. — Вор ты старый... У-у! — И, сжав маленький сухой кулачок, он потряс им перед носом внезапно замолкшего деда и снова грузно опустился на землю, продолжая сквозь зубы:

— У дитя украл!.. Ах, хорошо!.. Старый, а туда же... Не будет тебе прощения на том свете за это!..»

Этот непоправимый удар ребенка не просто убивает Архипа, но уничтожает его, раздавливает, делает всю его жизнь бессмысленной, нелепой. Не только напрасной, но и абсолютно обесцененной. Его уничтожает тот, ради кого он держался за жизнь, как мог. Трагедия углубляется тем, что дед ощущает обусловленность и почти закономерность слов-стрел внука. Происходит то, что страшнее смерти. С ее ожиданием старик свыкся. Жесткий суд внука Архип воспринимает как суд Бога, как кару небес. Не случайно и участие природы в этом судилище-расправе над изможденным человеком, не имевшим силы жить: «Вдруг вся степь всколыхнулась и, охваченная ослепительно-голубым светом, расширилась... Одевавшая ее мгла дрогнула и исчезла на момент... Грянул удар грома и, рокоча, покатился над степью, сотрясая и ее, и небо, по которому теперь будто летела густая толпа черных туч, утопившая в себе луну» (с. 160). В этой картине — в ее красках, в звучании все не случайно: и кратковременная победа голубого цвета над черным, и рокот грома, сотрясающий степь, и «густая толпа черных туч, утопившая в себе луну». Заметим: «толпа туч»; и в следующем абзаце: «...рыкнул гром... и наступила тишина, которой, казалось, не будет конца...». Действия природы определяются словами, которые, как правило, свойственны характеристике людей...

Дед понимает душевные порывы внука. Но признать справедливость (хотя — справедливость ли?) наказания не означает найти силы принять и перенести его... И только когда испугавшийся насмерть мальчик «ткнул свою голову в колени деда», «взвизгнул: — Дедушка! Пойдем!..» — старик принял повинную родную голову, но... подняться уже не мог: «Дед склонился над ним, обняв его своими руками, тонкими и костлявыми, крепко прижал к себе и, тиская его, вдруг взвыл сильно и пронзительно, как волк, схваченный капканом». Прощенный внуком, простивший внука, дед Архип умирает. Мгновенное проявление экзистенциалистского мужества уничтожает и деда, и внука. В момент непоколебимости в своем внутреннем мужестве они, однако, не способны, не имеют сил противостоять объективному злу. Они не проникают в глубинные истоки той реальности, которая, как тучи луну, топит их.

Рассказ начинался ласковой зарисовкой отдыхающих нищих на теплом песке речного берега. Там они напоминали старое, высохшее дерево с одним большим отростком. Теперь они умирали порознь, оба выброшенные жизнью на ее безлюдные обочины...

Таков же итог и в другом рассказе — «Убежал», который впервые был опубликован в газете «Волгарь» (1893). Это четвертый рассказ в серии «Маленькие истории».

«Пошлявшись весь день по городу, голодный и озябший, Рыжик  к ночи зашел на какой-то двор, загроможденный грудами старого леса, и, найдя между бревен, досок уголок, показавшийся ему достаточно незаметным для ночных сторожей и полицейских обходов, сунул в него свое отощавшее от голода тело, загородился от ветра досками и, пытаясь забыть о голоде, резавшем внутренности, сжался в плотный маленький ком и задумался» (с. 180). Так начинается наше знакомство с Рыжиком. Из следующего абзаца узнаем, что это имя человека. Не взрослого еще. Но уже и не ребенка, если судить по его жизненному опыту. Он был вором, знал, что такое полиция, суд, ссылка... И вот теперь еще узнал, лечась от тифа в захудалой больнице, что бывшие дружки и «нужные люди» его предали, потому что стали они на другую жизненную дорогу. Рыжик когда-то помог Мишке — спас жизнь! И Савелию, который был готов отдать его полиции. Бывшие дружки выталкивают его из своей жизни, оберегая себя. Измученный болезнью, голодом, потрясенный страшной истиной об отношении к себе, Рыжик внутренне готов к сопротивлению. Но одно дело — внутренняя готовность, другое — реальность... Как и Ленька, он убегает от жизни и от себя... Его единственное спасение — смерть. Рыжик хотел жить, но убежать от реальных обстоятельств, оказывается, можно только в смерть.

У мужества быть собой  как в его творческих, так и  не в творческих бытовых формах есть свои границы. Рыжик, как и Ленька, должен был утверждать себя, входить  в жизнь как бы «вопреки». Вопреки  реальной ситуации, вопреки окружающим героя обстоятельствам и людям, не принявшим его. Находясь в больнице, он услышал беседу врача с другими участниками обхода тяжелых тифозных больных, которая убедила пришедшего в сознание бывшего вора, что к нему не относятся как к человеку. Его выздоровление удивляет, но не радует: «Рыжик почувствовал, что каждое слово падало куда-то внутрь его маленьким и острым куском льда. Как они говорят о нем?.. Как о собаке...»

И ему вспомнилась  его собака... Это была славная  большая черная собака, Гуляй, не подпускавшая к себе никого, кроме своего хозяина. «Хорошо иметь собаку... и привыкает скоро, и не требует с тебя почти ничего, не то что человек. Где-то теперь эта собака?..» Так думал, анализируя прожитое время и пережитые чувства, выписанный из больницы герой рассказа, спрятавшийся от ветра и голода в щель между досок, — Рыжик, жаждущий войти в жизнь, утвердить себя как человек среди людей. Пес, бывший его Гуляй, и навел ночного сторожа на Рыжика. Тоже бывшего друга и бывшего вора Савелия, которого когда-то Рыжик спас... Такова логика «иронии судьбы»... Собака (Гуляй) вспомнила своего бывшего хозяина и в какое-то короткое мгновение испытала чувство собачьей преданности ему — заколебалась между двумя ее хозяевами... А Савелий, теперь — ночной служащий, помощник полиции, ни на минуту не сомневался, что встреча с Рыжиком может помочь ему укрепить свое положение «верного» служаки-сторожа. Он по-своему тоже хотел прочно самоутвердиться. Самоутвердиться любыми средствами. Он принял реальный мир таким, каков он есть. Его внутреннее «я» не пытается преодолеть ту структуру, которая создала такого Савелия.

Рыжик выстрадал позицию  радикального экзистенциализма

— он знает, что из себя нужно сделать, и сделает это, не взвешивая на весах разума силу тяжести объективного и его личного, субъективного «я». Он жаждет истинной внутренней, т.е. полной, свободы. Савелий отсек свое «я» от соучастия в данной жизни и стал пустым сосудом, чистой возможностью, в которую реальный мир вливает, влил нужное содержание. Его деятельность задает содержание личному «я». Поэтому согласие с Рыжиком невозможно. А для него, Рыжика, нет иного выхода

— можно и, выходит, нужно  бежать. Бежать от Савелия, от жизни и от себя, ибо уход из жизни тоже не есть предоставление свободы своему «я»... Подоспевшие на свисток Савелия полицейские предупреждают сторожа: «Смотри, чтобы не убежал».

«...Шли какой-то пустынной  улицей... Улица была узка, и ветви  висели над ней частой сетью. Казалось, что много длинных и тонких рук протянулись друг к другу и пытались соединиться в крепком рукопожатии, но ветер, качая их, не позволял им сделать это, и деревья тихо и жалобно скрипели. Сквозь узоры ветвей видны были фатально плывущие в небе тучи, и их медленное, тяжелое движение было так тоскливо и бесцельно». Заметим, зарисовка эта усиливает боль, предвещает фатальный исход начатого героем сопротивления: и тучи плывут фатально, и ветви деревьев не могут преодолеть силу ветра, чтобы «сцепиться в кратком рукопожатии». Так и Савелии с Рыжиком. Рыжик просит, потом требует, чтобы Савелии оставил его. Но последний не властен над своим «я», которое влилось в реальную ситуацию: «...судьба уж такая у тебя!» — произнес сторож «смущенно» в ответ на просьбу и зов Рыжика. «Смущенно». Но и только. «Судьба!.. Нет, не судьба, а потому, что ты мерзавец. Нет никакой судьбы, мерзавцы только есть! Понял?! — вдруг крикнул Рыжик...» И... убежал. «— Убежал!..» — звонко раздалось в воздухе последнее Рыжиково слово.

Информация о работе Теоретические взгляды на воспитание и детское чтение