Теория истории

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 28 Мая 2012 в 06:41, научная работа

Краткое описание

Учебное пособие соответствует разделу «Теория истории» курса «Теория и методология истории», предусмотренного Государственным образовательным стандартом высшего профессионального образования для специальностей «История» и «Историко-архивоведение». В пособии последовательно рассматривается развитие методов построения теорий исторического процесса в XVIII—XX вв., раскрывается социокультурная обусловленность смены целей и способов историописания. Особое внимание уделено методу сравнительно-исторического исследования как одной из методологических основ построения исторического метарассказа. Специально анализируется кризис исторического метарассказа в ситуации постмодерна и раскрываются возможности источниковедческой феноменологической парадигмы гуманитарного знания в преодолении кризиса глобальных исторических построений.

Вложенные файлы: 1 файл

Румянцева М.Ф. Теория истории.doc

— 4.28 Мб (Скачать файл)

УДК 93/94 ББК63 Р86

Рецензенты: доктор истор. наук, проф. Московского педагогического университета О. В. Волобуев, доктор истор. наук, проф. Московского педагогического университета Н, А. Проскурякова, доктор истор. наук, проф. Российского государственного гуманитарного университета В. А, Муравьев, доктор философ, наук, проф. Российского государственного гуманитарного университета  Я. Я. Козлова

Румянцева М. Ф.

Р 86        Теория истории. Учебное пособие/М. Ф. Румянцева, — М.: Аспект Пресс, 2002.— 319 с.

ISBN 5-7567-0182-6

Учебное пособие соответствует разделу «Теория истории» курса «Тео­рия и методология истории», предусмотренного Государственным образова­тельным стандартом высшего профессионального образования для специ­альностей «История» и «Историко-архивоведение». В пособии последовательно рассматривается развитие методов построения теорий исторического про­цесса в XVIIIXX вв., раскрывается социокультурная обусловленность сме­ны целей и способов историописания. Особое внимание уделено методу срав­нительно-исторического исследования как одной из методологических ос­нов построения исторического метарассказа. Специально анализируется кризис исторического метарассказа в ситуации постмодерна и раскрывают­ся возможности источниковедческой феноменологической парадигмы гума­нитарного знания в преодолении кризиса глобальных исторических постро­ений.

Для студентов и аспирантов, специализирующихся в области истории и других гуманитарных науках.

УДК 93/94 ББК63

ISBN 5-7567-0182-6

«Аспект Пресс», 2002

Все учебники издательства «Аспект Пресс» на сайте www. aspectpress.ru

Наши задачи

«Папа, объясни мне, зачем нужна история». С этого детского вопроса начинается знаменитая книга французского историка, одного из ос­нователей школы «Анналов» Марка Блока «Апология истории, или Ремесло историка»1. Ответ на этот вопрос люди ишут в течение веков. Примем и мы участие в этих поисках.

Но книга, которая у вас в руках, — учебная. Чему же мы будем учиться?

Первое, самое простое и очевидное, мы узнаем, как на вопрос о смысле истории отвечали в течение последних трех веков.

Поставив эту задачу, мы сразу заметим, что в ее формулировке есть двусмысленность, заложенная уже в самом слове «история». Оче­видно, что это слово имеет множество значений от «попасть в исто­рию» до «войти в историю». Что касается житейских историй, в кото­рые можно «попасть», то о них здесь речь не идет. А вот в какую историю можно «войти», «оставить свой след». С одной стороны, это сам «реальный исторический процесс». Почему в кавычках? Да пото­му, что для нашего сознания он существует только в виде историчес­ких представлений, исторического знания и, наконец, исторической науки. И то, каким образом историческая наука ослшсливает истори­ческую реальность, и придает истории смысл.

Затем вы вправе спросить: а почему только в течение последних трех веков — разве раньше люди не задумывались над этим вопросом? Конечно, задумывались. Но современный тип мышления европейца, основной чертой которого по праву считается историзм, сложился в XVII в., начиная с Галилея и Декарта, и проявился в своей истори­ческой составляющей в XVIII. Именно поэтому те типы историческо­го научного знания, которые сложились в XVIIIXX вв., продолжают сохранять актуальность. Современное научное историческое знание

1 Блок М. Апология истории, или Ремесло историка: Пер. с фр. 2-е изд., доп. М., 1986. С. 6.

укоренено в веке XVIII, в эпохе Просвещения, и сформировавшиеся тогда подходы не только не утратили своего исторического значения, но и продолжают господствовать не только в обыденном сознании, но и в умах многих историков. Например, такие распространенные «современные» заблуждения, что исторический факт объективен и самоценен, что историческое объяснение создается путем обобщения фактов, благополучно бытуют начиная именно с XVIII в.

В формулировке первой нашей задачи есть еще одна словесная ловушка. «Современный» — а где границы нашей современности? Уже не только в научную, но и в обыденную лексику вошли понятия «по­стмодернизм», «состояние постмодерна». В понимании того, что на рубеже XXXXI вв. (или, выражаясь более возвышенно, на рубеже тысячелетий) мы находимся в ситуации перехода от исторического типа культуры (по крайней мере европейской) к иному типу культу­ры — и этот переход и есть состояние постмодерна, утверждают и существенные трудности языка. Ощущается непреодолимое противо­речие в высказывании: «современная ситуация — это ситуация пост­модерна». Особенно если мы вспомним, что modem в английском языке и moderne во французском — это и есть современный. Это противоречие описывает, например, Н. Н. Козлова. Размышляя о возможности по­дыскать адекватный смысловой перевод понятию «модерн», она пи­шет:

«Понятно, что Модерн представляет собой кальку с европейских язы­ков. К сожалению, адекватного русского языкового выражения пока не найдено. Перевод английского Modernity словом «современность» вводит в заблуждение. По-русски современность то, что происхо­дит здесь и теперь»2.

Мне представляется, что суть проблемы не терминологическая, а ментальная. И в европейских, и в русском языках «модерн» или «со­временность» — это то историческое пространство, в котором чело­век себя идентифицирует.

Основной характеристикой состояния постмодерна является не­доверие к метарассказу, т.е. недоверие к тому целостному историчес­кому знанию, которое предлагают историки. О причинах и послед­ствиях кризиса метарассказа мы еще будем подробно говорить. Но из признания его как фактора современной реальности вытекают наши следующие задачи.

Поскольку мы с вами, как и значительная часть наших современ­ников, не склонны доверять той готовой исторической картине, ко­торую могут предложить историки, и без излишних размышлений «принять на вооружение» ту теорию исторического процесса, которая

Козлова Н. Н. Социально-историческая антропология. М., 1999. С. 100.

будет объявлена «единственно верной», то вторая наша задача по­нять, как и почему именно так, а не иначе писали историю, выстраи­вали свои теории историки и философы прошлого.

Кризис метарассказа, очевидно, ведет к предельной индивидуали­зации исторической памяти, что нарушает ее функционирование в ка­честве основы социокультурной идентичности со всеми предсказуемы­ми и непредсказуемыми последствиями. Отсюда третья наша задача — наметить возможные пути преодоления кризиса метарассказа.

До сих пор речь шла преимущественно о метарассказе. Под мета-рассказом (метанарративом) мы понимаем экспликацию целостных исторических представлений, как научных, так и ненаучных. Теория истории — это целостное, отрефлексированное (осмысленное) опи­сание исторического процесса, выполненное на научных принципах. Из этих «рабочих» определений следует, во-первых, что понятие ме­тарассказа шире, чем теория исторического процесса. Любая теория истории — это метарассказ, но не любой метарассказ обладает свой­ствами теории. Во-вторых, очевидно, что обыденные исторические представления взаимодействуют с теорией сложным способом: лю­бой профессиональный историк или философ — создатель теории — человек своего времени и в качестве такового не избавлен от обыден­ных исторических представлений своей эпохи. С другой стороны, на­учное знание в конечном счете, чаще через сложную систему опосре­довании, воздействует на массовое историческое сознание, хотя бы через школьный учебник.

Итак, суммируем наши задачи:

*   получить систематическое знание об основных теориях истори­ческого процесса, сформулированных в новое время, в XVIIIXX вв., об их социокультурной обусловленности, задачах, структуре и эти­ческих и политических следствиях;

*   на этой основе выработать понимание ментальных и теоретико-познавательных оснований различных исторических воззрений;

*   научиться осмысливать теоретическую основу любого истори­ческого исследования (в том числе и собственного), и даже в том случае, когда автор не осмысливает, в какой теоретике-познаватель­ной системе он работает; научиться проводить эпистемологическую экспертизу исторического метарассказа;

» предложить один из возможных способов преодоления кризиса метарассказа на основе источниковедческой парадигмы гуманитарно­го знания;

*   и наконец, продемонстрировать возможности предлагаемого метода в сравнительно-исторических исследованиях.

В соответствии с этими задачами в первом разделе учебного посо­бия рассматриваются цели и принципы построения теорий истори­ческого процесса; во втором — анализируются классические теории,

созданные в новое время и не утратившие своего значения; в тре­тьем — обосновывается источниковедческая парадигма сравнитель­но-исторических исследований и демонстрируются ее возможности в преодолении кризиса метарассказа.

В конце каждой главы приводится список литературы, включаю­щий, во-первых, произведения, анализируемые в разделе; во-вторых, литературу, помогающую усвоить материал раздела, и, в-третьих, литературу дополнительную, позволяющую шире взглянуть на обсуж­даемые в разделе проблемы. При этом из всей литературы настоятель­но рекомендуется знакомиться с теми произведениями, на основе которых описываются теории исторического процесса, поскольку это позволит читателю выработать свою точку зрения и тогда уже осоз­нанно, со знанием дела либо согласиться, либо оспорить приводимые автором учебного пособия интерпретации. Ведь предлагаемая вам кни­га — это именно учебное пособие, т.е. то, что должно помогать, спо­собствовать самостоятельной мысли.

Вопросы в конце глав имеют целью проконтролировать степень освоения материала. Ответы на поставленные вопросы вы сможете найти как в тексте главы, так и в рекомендуемой и дополнительной литературе. Излишне говорить о том, что эти ответы могут не совпа­дать друг с другом.

Задания делятся на две группы. Первая группа заданий подготав­ливает к работе над материалом следующих разделов. Вторая группа носит по преимуществу творческий характер (они помечены *) и при­зывает к самостоятельной исследовательской работе.

Настоящее учебное пособие — результат многолетнего чтения ав­тором лекционных курсов по теории и методологии истории на ка­федре источниковедения и вспомогательных исторических дисцип­лин Историко-архивного института Российского государственного гу­манитарного университета. Приношу свою благодарность за творческое сотрудничество и конструктивную критику моих построений профес­сорско-преподавательскому коллективу кафедры, и особенно Игорю Николаевичу Данилевскому, Роману Борисовичу Казакову, Ольге Ми­хайловне Медушевской, Виктору Александровичу Муравьеву, Си-гурду Оттовичу Шмидту, Юлии Эдуардовне Шустовой, а также докто­ру философских наук Наталье Никитичне Козловой. И отдельно — всем студентам Российского государственного гуманитарного университета и Переелавль-Залесского университета, в общении с которыми автор имела возможность не раз апробировать этот курс. Часть работы вы­полнена при поддержке РГНФ: Проект № 96-01-00422.

Раздел I

ИСТОРИЧЕСКИЙ МЕТАРАССКАЗ: ВОПРОСЫ КОНСТРУКЦИИ И ДЕКОНСТРУКЦИИ

Глава 1

Историческое сознание и историческая наука в ситуации постмодерна

О взаимоотношениях исторической науки и массового историчес-когосознания,а заодно и асоциальной ответственности професси­онального историка

О том, какие метаморфозы претерпевают эти взаимоотношения в переживаемой нами ситуации цивилизационного перехода, иначе именуемой «состоянием постмодерна»

О том, каковы задачи исторической науки в этой новой ситуации,а заодно и о том, почему задачи данного учебного пособия именно таковы, каковы они есть

...наша цивилизация всегда много ждаля от своей памяти.

Марк Блок

...мы считаем «постмодерном* недоверие в отношении метарассказов.

Жан-Франсуа Лиотар

Основное положение: в ситуации постмодерна сохраняются социокуль­турные задачи научного исторического знания: морально-этичес­кая, социальной идентификации, политическая, но они претер­певают качественные изменения под воздействием кризиса мета-рассказа.

Из воспоминаний аспирантской молодости. Год приблизительно 1982. В Институте истории СССР АН СССР встреча с тогдашним пре­зидентом Академии наук СССР академиком Анатолием Петрови­чем Александровым. Как всегда партком озабочен явкой сотруд­ников... Как всегда на встрече, кроме Александрова, выступает представитель рабочего класса — на этот раз молодая симпатич­ная женщина экзотической специальности — волочильщица (кто не знает, волочильщик делает проволоку). Звонким голосом она рассказывает нам о достижениях советской науки и заканчивает свое выступление замечательным пассажем: «Вы, советские уче­ные, в долгу перед народом. Почему ваши работы выходят такими маленькими тиражами?» Бурные аплодисменты. На этот раз абсо­лютно искренние, хотя заметим, что в те времена нормальный тираж издательства «Наука» был две-три тысячи экземпляров.

1. Предварительные размышления

При всей наивности выше приведенного призыва он, на мой взгляд, очень точно фиксирует, с одной стороны, претензии массо­вого сознания к профессиональной историографии (то, что достаточ­но точно передается избитым понятием «социальный заказ»), а с дру­гой — идеальную модель взаимодействия исторической науки и мас­сового сознания на протяжении XVIII (с момента формирования исторической науки в нововременном понимании), XIX и большей части XX вв. — до 60-х годов прошлого века, т.е. до начала цивилиза-ционного перехода, обычно характеризуемого как «состояние пост­модерна».

В эпохи глобальных социальных перемен обостряется интерес к обобщающим описаниям исторического процесса, к историческим метарассказам. Так было на рубеже XIX-XX вв., когда историки нача­ли осознавать недостаточность национальных историописаний, так про­исходит и сейчас. Это вовсе не означает, что историки реализуют лишь глобальные исторические построения всемирного охвата. Интерес к национальной истории все же преобладает, но коренным образом меняется ее видение. История страны уже не мыслится вне мирового контекста, без сопоставления с иными типами исторического разви­тия, без определения места собственной страны в мировой истории. В постсоветское время полки российских книжных магазинов посте­пенно заполнились такими трудами. Но, к сожалению, не все они выдерживают даже самую поверхностную критику. Наиболее уязвимы изыскания двух типов: на одном полюсе прямо заявляющие о своей принадлежности к сфере «теоретической игры» и не претендующие на выход за пределы чисто интеллектуальных конструкций, а на дру­гом — как раз претендующие на воссоздание «подлинной истории».

И те и другие социально опасны, поскольку в равной мере компроме­тируют историческую науку в общественном мнении. Первые тем, что в постмодернистском духе отрицают достижимость научной истины, вторые тем, что имплицитно содержат предположение о том, что если эта истина пока еще и не достигнута, то уж по крайней мере она может быть только одна и все прочие построения ложны. Оценивая степень социальной опасности подобных позиций, необходимо по­мнить, что то или иное понимание исторического процесса прямо или опосредованно выходит на массовое историческое сознание и на социально-политическую практику.

При осмыслении характера взаимодействия профессиональной историографии и массового исторического сознания в ситуации пост­модерна следует акцентировать внимание, во-первых, на специфике переживаемого культурного перехода и, во-вторых, на актуальных задачах профессиональной историографии в новых условиях.

Начнем с бесспорного (по крайней мере не часто оспариваемого) утверждения о взаимовлиянии массового исторического сознания и профессиональной историографии. Но также не вызывает сомнения и сложность механизмов их взаимодействия, обусловленная сложнос­тью индивидуально-психологических и ментальных процессов воспри­ятия исторического прошлого. При рассмотрении проблемы взаимо­действия массового исторического сознания и профессиональной ис­ториографии мы будем исходить из принципа «единства сознания», сформулированного Кантом и развитого в неокантианской эпистемо­логии. Это обусловливает необходимость выявления в первую очередь ментальных факторов, присущих как массовому сознанию, так и про­фессиональной историографии.

Под профессиональной историографией мы понимаем специаль­ную осознанную деятельность по получению научного, т.е. получен­ного на основе отрефлексированного метода и, следовательно, верифи­цируемого, знания о человеке и обществе в историческом целом.

Под массовым историческим сознанием мы понимаем представле­ния об историческом прошлом, формирующиеся у человека в обще­стве и отвечающие как его индивидуально-психологическим потребно­стям, так и потребностям функционирования общества как целостной системы. Таким образом, подчеркнем, что в массовом историческом сознании, признавая его нерасчлененность, аналитически можно выделить две составляющие — индивидуально-психологическую и соци-алоную. Признаком сформировавшегося массового исторического со­знания является представление об истории как о процессе, т.е. о влия­нии исторического прошлого на актуальное состояние общества.

Аксиоматично предполагается, что научное историческое знание добывает историческую «истину» и затем позиционирует ее в массо­вом сознании различными способами, через различные, в том числе и государственные (идеология, государственная система образования),

механизмы с ббльшим или меньшим успехом. Реально же взаимодей­ствие научного исторического знания и массового сознания является гораздо более сложным.

Далее будут обоснованы следующие утверждения.

Первое. В новое время (начиная с XVIII в.) в европейской культуре окончательно оформляется исторический тип мировосприятия. Исхо­дя из этого, можно сформулировать следующую модель взаимодей­ствия исторической науки и массового сознания: в массовом созна­нии формируется (часто неосознанное) представление о целях науч­ного исторического познания, требования к профессиональной историографии. Пути (способы, методы) достижения этих целей раз­рабатываются профессиональной историографией, на их основе выс­траивается некое историческое знание, которое и предлагается обще­ству как ответ на «социальный заказ».

Второе. В условиях цивилизациейного перехода в конце XX в. но­вовременная модель взаимодействия науки и массового сознания раз­рушается, что проявляется главным образом в «недоверии в отноше­нии метарассказов»1.

2. «Социальный заказ» и задачи исторической науки

Исходя из предположения, что именно социум порождает задачи, эксплицируемые профессиональной историографией, кратко остано­вимся на том, что ожидало массовое сознание от научного истори­ческого знания в новое время и отчасти продолжает ожидать.

Начиная с XVIII в. перед исторической наукой социум последова­тельно ставил следующие задачи.

Первая задача давать нравоучительные примеры. Как писал лорд Болингброк (правда, со ссылкой на Дионисия Галикарнасского),

это философия, которая учит нас с помощью приме-

«история ров»2.

Болингброку вторит его младший современник Габриэль-Бонно де Мабли:

«История должна быть школой политики и нравственности»3.

Но обратим внимание: Мабли утверждает не только нравствен­ную, но и политическую задачу истории. Хотя в XVIII в., вплоть до

1 Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна: Пер. с фр. СПб., 1998. С. 10.

2 Болингброк. Письма об изучении и пользе истории: Пер. с англ. М., 1978. С. 11.

3 Мабли Г.-Б. де. Об изучении истории//Мабли Г.-Б. де. Об изучении истории. О том, как писать историю: Пер. с фр. М., 1993. С. 6.

10

Великой французской революции, история была связана с полити­кой преимущественно через нравственность лица, облеченного влас­тью. Именно поэтому монарх должен был быть «просвещенным», и именно поэтому Иеремия Бентам называет свой трактат «Введение в основания нравственности и законодательства» и обосновывает необ­ходимость базировать законотворчество на нормах морали, правда, выстраиваемой на принципах утилитаризма.

Последствия Великой французской революции, по-видимому, весьма неожиданные для ее вдохновителей с их просвещенческой верой в Ра­зум и утопическую возможность совместить «свободу» и «равенство», приводят к осмысления еще одной задачи научного исторического зна­ния: научная история, осмысленная как целостный процесс (хотя бы в национально-государственных границах), непосредственно должна служить выработке политических решений, стать основой законотвор­чества.

В 20-е годы XIX в. Огюст Конт приступает к созданию «социаль­ной физики» с целью доказать, что существуют такие же законы раз­вития общества, как «законы падения камня». Но еще более ярким свидетельством появления нового отношения к истории является фор­мирование исторической концепции происхождения права. Разнооб­разные по форме, но общие по сути формулировки нового подхода мы, естественно, обнаруживаем у историков права. Весьма резко ис­торическую концепцию происхождения права сформулировал, напри­мер, И. Д. Беляев, что, учитывая его славянофильское мировоззре­ние, легко объяснимо:

«Самостоятельное общество, пока оно самостоятельно, не может подчиниться чуждым законам, принесенным со стороны; подчинение чуждым законам есть уже явный признак падения общества. Законы должны вытекать из исторической жизни народа. Связь между зако­ном и внутреннею историческою жизнью народа так неразрывна, что ни изучение законодательства не может быть вполне понятно без изучения внутренней жизни народа, ни изучение внутренней жиз­ни без изучения законодательства»*.

В этом высказывании проглядывает и третья задача историчес­кой науки, которая представляет для постсоветской России особый интерес: изучение «исторической жизни народа» или формирование национальной идентичности.

Таким образом, на протяжении XIX в. — века господства принци­па историзма и преклонения перед профессией историка сформиро­вались социальные ожидания от исторической науки и основные за­дачи историографии, сохраняющие свою значимость.

4 Беляев Я. Д. Лекции по истории русского законодательства. М., 1879. С. 1.

11

3. Ожидания массового исторического сознания

Очевидно, что и социальная память и научное историческое зна­ние формируют идентичность социума, в том числе и национальную идентичность. Современный английский историк Джон Тош, обраща­ясь к вопросам профессионального мастерства историка, в соответствии с целями своей книги четко разделяет понятия «социальной памяти» и научного исторического знания. Автор выделяет три черты социальной памяти, которые «обладают особенно серьезным искажающим эффектом»', традиционализм, ностальгия и вера в прогресс5. Для традиционализма ха­рактерна ориентация на авторитетные прецеденты. Для ностальгии свой­ственна идеализация прошлого в целом. Ну а вера в прогресс ведет к столь же бездумной идеализации будущего. Признавая, что социальная память оказывает влияние на собственно научное историческое позна­ние, поскольку ее механизмы воздействуют и на сознание историка как члена социума, Тош все же видит задачу профессиональной историо­графии в «противостоянии социально мотивированным ложным истолко­ваниям прошлого». В этом с ним можно было бы отчасти согласиться, если бы удалось не только описать отдельные методы, но и последо­вательно осмыслить механизм такого противостояния.

Любопытно сравнить рассуждения современного британского ис­торика с высказанным более ста лет назад взглядом немецкого фило­софа на типологию историописания. Фридрих Ницше также выделяет три подхода к истории; «монументальный», «антикварный» и «крити­ческий». «Монументальная» история описывает выдающиеся примеры прошлого, придавая им по сути вневременную ценность. «Антиквар­ная» же история, наоборот, благоговеет перед всеми проявлениями минувшей жизни, отрицая необходимость высказывания аксиологи­ческих суждений. И наконец, «критическая» история «привлекает про­шлое на суд истории»6.

Данная Ницше классификация равно применима как к обыден­ному мышлению дилетантов (сфера социальной памяти), так и к про­фессиональному мышлению историков-исследователе и (область ис­торической науки). Тяготение к тому или иному типу историописаний имеет, по мнению Ницше, как общекультурные, так и индивидуаль­но-психологические причины. К этому надо добавить, что степень и характер востребованности того или иного типа исторического зна­ния меняется от эпохи к эпохе.

«Монументальная» история, призванная давать примеры, образ­цы поведения, вполне соответствует целеполаганию научного исто-

5 Тош Д. Стремление к истине: Как овладеть мастерством историка: Пер. с англ. М., 2000. С. 22-29.

6  Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни//Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 1. С. 158-230.

12

рического знания XVIII в., в духе Болингброка и Мабли. Это, по-видимому, самый старый и при этом наиболее устойчивый тип как научного, так и обыденного исторического мышления. Востребован­ность в эпоху рационализма именно «монументального» типа истори­ческого знания легко объяснить, если вспомнить, что это было время распространения атеизма, а значит и кризиса религиозной морали. В этих условиях любому думающему человеку, особенно находящему­ся в ситуации морального выбора, необходимы были примеры, обо­гащающие его индивидуальный жизненный опыт. А тенденция к эман­сипации человеческой индивидуальности при переходе от средневе­ковья к новому времени обусловливала требование достоверности, исторической конкретности таких примеров, что создавало у челове­ка иллюзию свободы морального выбора.

То, что Ницше называет «антикварной» историей, как мне пред­ставляется, формируется как феномен культурного бытия несколько позже, в связи с формированием исторического самосознания обще­ства. Хотя истоки «антикварной» истории следует также искать в ра­ционализме и атеизме XVIII в. Если сомнения в религиозной морали ведут к поиску рациональных оснований нравственности и к требова­нию от научного исторического знания достоверных нравоучитель­ных примеров, то сомнения в истинности религиозной картины мира ставят перед человеческой психикой еще одну проблему — проблему страха смерти. Именно «антикварная» историю берет на себя в значи­тельной мере функцию преодоления страха ограниченности земного бытия.

Для возникновения того способа историописания, который Ниц­ше называет «критическим», первым условием является восприятие истории как процесса, имеющего свою внутреннюю логику развития.

Таким образом, можно четко соотнести характеристики социаль­ной памяти, описанные Тошем, с типологией исторического зна­ния, предложенной Ницше: «монументальной» истории с традицио­нализмом, а «антикварной» — с ностальгическим характером соци­альной памяти. Что же касается «критической» истории, то сложно отрицать, что в последние два века механизм исторического развития осмысливался по-разному, но логика преимущественно обусловлива­лась «верой в прогресс».

И если в конце XX в. Тош пишет об «искажающих эффектах» со­циальной памяти, то в конце века XIX Ницше находит по сути анало­гичные изъяны в каждом из типов историописаний. «Монументаль­ная» история, по словам Ницше, «вводит в заблуждение при помощи аналогий». «Антикварная» история придает неподобающую ценность «мелкому, ограниченному, подгнившему». «Критическая» история часто превращается в «попытку создать себе a posteriori такое прошлое, от которого мы желали бы происходить, в противоположность тому про­шлому, от которого мы действительно происходим...».

13

Таким образом, то, что Тош называет характеристиками социаль­ной памяти, целесообразно рассматривать как ее функции. Каждая из этих функций востребована в той или иной мере либо всем обще­ством, либо отдельными социальными группами. Характер и степень востребованности каждой из них зависит от сложного комплекса как социокультурных, так и индивидуально-психологических причин. Именно из-за обусловленности характера исторического знания не только собственно социальными, но и психологическими причинами мы можем только отчасти согласиться с Тошем в том, что задача профессионального историка в «противостоянии социально мотивиро­ванным ложным истолкованиям прошлого». Преодолевая «ложное» ис­толкование прошлого, невозможно, по-видимому, отказаться от «со­циально мотивированного» исторического знания. И мы не случайно поставили слово «ложное» в кавычки. Ведь ложное выявляется только в сопоставлении с истинным, а взгляд историка также обусловлен как социальными, так и психологическими (а часто и идеологически­ми) причинами. Кроме того, историк обязан отвечать на социальный запрос и удовлетворять потребность в разных типах историописания.

Итак, сформировавшиеся в новое время механизмы взаимовлия­ния массового исторического сознания и профессиональной историо­графии продолжают действовать. Но вполне очевидно, что при этом они претерпевают существенную трансформацию или деформацию. Выбор термина зависит от того, как мы оцениваем постмодерн: как ситуацию цивилизационного перехода или как очередной «вывих» рубежа веков, несколько более одиозный, чем обычно, поскольку все-таки это еше и рубеж тысячелетий7. Я склоняюсь к первой точке зрения и поэтому буду говорить о трансформации.

Конечно, эта трансформация началась не сейчас. Мы прекрасно понимаем, что Карамзина читала вся читающая Россия, а моногра­фии, на маленькие тиражи которых так сетовала упомянутая в начале главы волочилыцица, вообще, на мой взгляд, не предназначены для чтения8. Но это означает, как minimum, усложнение механизма воздей-

7 Оба эти подхода отчетливо звучали на недавней международной конферен­ции «Культура в эпоху цивилизационного слома (понимание, объяснение, про­гнозирование)», проведенной Научным советом «История мировой культуры» РАН 12-14 марта 2001 г.

я Поскольку это утверждение явно нельзя оставить без комментария, чтобы не обидеть научное сообщество в лице авторов этих монографий, поясню. Я впол­не согласна с Кшлингвудом, который утверждал, что монография — порождение позитивизма в исторической науке. Но ведь позитивизм отводил истории роль «вспомогательной науки», поставщика материала для социологии. Поэтому моно­графия должна содержать легко извлекаемый материал. Кстати, именно на извле­чение информации, а не на чтение в собственном смысле нацелены и разнообраз­ные методики «быстрого чтения», столь необходимые, по мнению их разработчи­ков, именно научным работникам.

14

ствия профессиональной историографии на массовое историческое со­знание, появление в этой системе посредников в лице, например, идео­логии. И что любопытно, в XX в. наиболее яркие проявления воздей­ствия идеологии на массовое историческое сознание мы имели в гитле­ровской Германии и в сталинской России. И излишне напоминать роль в этом процессе, например, «Краткого курса истории ВКП(б)». Конеч­но, такая восприимчивость России и Германии к идеологизации — слож­нейшая проблема, требующая специального исследования. Но в рамках исследуемой нами проблемы обратим внимание на то, что еще Гегель в 20-е годы XIX в. подметил принципиальное различие в способах исто­риописания англичан и французов, с одной стороны, и немцев — с другой. Во введении к «Лекциям по философии истории» он пишет:

«...особенно важны те принципы, которые автор вырабатывает для себя отчасти относительно содержания и цели самих описываемых им действий и событий, отчасти относительно того способа, каким он хочет писать историю. У нас, немцев, проявляющаяся при этом реф­лексия и рассудительность чрезвычайно разнообразны: каждый ис­торик усвоил себе в этом отношении свою собственную манеру. Англичане и французы знают в общем, как следует писать историю: они более сообразуются с общим и национальным уровнем культу­ры; у нас же всякий стремится придумать что-нибудь особенное, и, вместо того чтобы писать историю, мы всегда стараемся определить, как следовало бы писать историю»9.

На мой взгляд, не будет излишне смелым интерпретировать на­блюдение Гегеля, что «англичане и французы... сообразуются с общим и национальным уровнем культуры», как утверждение более тесной (без особых идеологических посредников) связи массового исторического сознания и профессиональной историографии, свойственной этим народам. По-видимому, это же наблюдение приемлемо и для характе­ристики политической жизни, протекающей либо на основе устойчи­вых традиций, особенно в Англии, либо под существенным идеоло­гическим прессом.

4. Ситуация постмодерна

Что же произошло в конце XX в.? Редкий случай, когда можно четко обозначить границу если не цивилизационного перехода, то его начала: от модерна к постмодерну.

1968 год. В пятом номере журнала «Manteia» публикуется неболь­шая статья Ролана Барта под интригующим названием «Смерть авто­ра». Барт провозглашает:

9 Гегель Г.-В.-Ф. Лекции по философии истории. СПб., 1993. С. 60,

15

«Фигура автора принадлежит новому времени; по-видимому, она формировалась нашим обществом по мере того, как с окончанием средних веков это общество стало открывать для себя... достоин­ство индивида, или, выражаясь более высоким слогом, "человеческой личности"»10.

Новое время заканчивается, и в ситуации цивилизационного пе­рехода

«...обнаруживается целостная сущность письма: текст сложен из множества разных видов письма, происходящих из различных куль­тур и вступающих друг с другом в отношения диалога, пародии, спо­ра, однако вся эта множественность фокусируется в определенной точке, которой является не автор, как утверждали до сих пор, а чита­тель. Читатель это то пространство, где запечатлеваются все до единой цитаты, из которых слагается письмо; текст обретает един­ство не в происхождении своем, а в предназначении...»11.

В 1980 г. Умберто Эко публикует роман «Имя розы», действие ко­торого начинается с приобретения автором книги 16 августа 1968 г. Это, конечно, совпадение. Совпадение ли? В духе постмодерна мы вполне можем усмотреть здесь корреляцию с прочими событиями это­го, 1968, года. Да и сам автор дает нам carte blanche, заявляя в одной из «Заметок на полях "Имени розы"»:

«Автору следовало бы умереть [выделено мной. М.Р.], за­кончив книгу. Чтобы не становиться на пути текста»11.

Так какие это события?

1968 год. Студенческие волнения в Париже. Чего хочет вполне бла­гополучное французское студенчество? Напрашивается параллель с некоторыми тенденциями в российской «революционной» культуре 20-х годов XX в. Идеологи культурных преобразований в Советском Союзе призывали «сбросить Пушкина с корабля современности». Фран­цузские студенты буйно отвергали опыт своих профессоров. На мой взгляд, это не совпадение, а явления одного порядка: только в совет­ской России в 20-е годы в революционном пылу ошибочно приняли государственный переворот за формационный переход от капитализ­ма к коммунизму'3, а во Франции в 60-е годы эти требования зафик­сировали начало реального цивилизационного перехода.

10  Барт Р. Смерть автора//Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика: Пер. сфр. М., 1994. С. 385.

11 Там же. С. 390.

12 Эко У. Заглавие и смысл//Эко У. Имя розы: Пер. с итал. СПб., 1997. С. 600.

13 Подробнее см.: Вильчек Вс. Прощание с Марксом (Алгоритмы истории). М.,

16

В те же самые 60-е годы расцветает движение хиппи, отрицавших исторически сложившиеся нормы существования социума и в социуме.

Социальная антропология придает существенное значение появ­лению в те же 60-е годы моды unisex, что свидетельствует о смешении гендерных ролей.

И наконец, в августе 1968г. «Танки идут по Праге... Танки идут по правде, которая не газета» (Е. Евтушенко). Окончательно ясно, что социализм можно удержать лишь силой оружия. Окончательно ском­прометирована грандиозная, весьма влиятельная в XX в. псевдоисто­рическая конструкция, которая якобы восходила к формационной теории Маркса—Энгельса (на самом деле имея с ней мало общего).

Вскоре эти, на первый взгляд, разноплановые явления начали ос­мысливаться социальными науками.

Само понятие «постмодерн» подразумевает некую реакцию на предшествующий длительный этап если не всемирной, то по крайней мере европейской истории. В сфере исторического познания новое вре­мя отличает осознание истории как целостного процесса, как правило, носящего телеологический характер. Постмодерн как своего рода «реак­тивное явление» (по выражению Дж. Тоша14) отличает разочарование в глобальных историко-теоретических построениях. Примечательно, что самые разные авторы, обращаясь к анализу современного состояния с самых разных эпистемологических, социальных и идеологических по­зиций, рассматривая различные аспекты современной как теоретико-познавательной, так и в целом социокультурной ситуации, формулиру­ют по сути сходные идеи. Сопоставим основные положения двух «зна­ковых» работ периода постмодерна. В 1979 г. Ж. Ф. Лиотар описывает «состояние постмодерна», наиболее существенной чертой которого (на что мы уже обращали внимание в самом начале) является «недо­верие в отношении метарассказов»]5. В 1989 г. Френсис Фукуяма публи­кует работу с явно полемическим названием «Конец истории?»16.

«Наблюдая, как разворачиваются события в последнее десятилетие или около того, трудно избавиться от ощущения, что во всемирной истории происходит нечто фундаментальное».

При этом Фукуяма констатирует нарастающее разнообразие оце­нок современного мира, наличие большого числа поверхностных кон­цепций, не позволяющих «отделить существенное от случайного. По его мнению, утверждение западной либеральной идеи является тем системообразующим фактором, который позволяет осмыслить совре­менный исторический процесс.

14  ТошДж. Указ соч. С. 174.

15 Лиотар Ж.-Ф. Указ соч. С. 10.

16 Фукуяма Ф. Конец истории//Вопросы философии. 1990. № 3. С. 134—148.

17

2 - 6867

«И все же растет понимание того, что идущий процесс имеет фунда­ментальный характер, внося связь и порядок в текущие события. На наших глазах в двадцатом веке мир был охвачен пароксизмом идео­логического насилия, когда либерализму пришлось бороться сначала с остатками абсолютизма, затем с большевизмом и фашизмом и, наконец, с новейшим марксизмом, грозившим втянуть нас в апокалип­сис ядерной войны. Но этот век, вначале столь уверенный в триумфе западной либеральной демократии, возвращается теперь, под конец, к тому, с чего начал: не к предсказывавшемуся еще недавно "концу идеологии" или конвергенции капитализма и социализма, а к не­оспоримой победе экономического и политического либерализма».

И надо признать, что спустя пару лет — с распадом в 1991 г. СССР — аргументация Фукуямы могла бы стать еще более убедительной. Ведь Фукуяма подчеркивает, что важна не практика либерализма, а победа либерализма как идеи, отсутствие реальной оппозиции западной ли­беральной идеи.

«Триумф Запада, западной идеи очевиден прежде всего потому, что у либерализма не осталось никаких жизнеспособных альтернатив. В последнее десятилетие изменилась интеллектуальная атмосфера крупнейших коммунистических стран, в них начались важные рефор­мы. Этот феномен выходит за рамки высокой политики, его можно наблюдать и в широком распространении западной потребительской культуры, в самых разнообразных ее видах: это крестьянские рынки и цветные телевизоры в нынешнем Китае вездесущие; открытые в прошлом году в Москве кооперативные рестораны и магазины одежды; переложенный на японский лад Бетховен в токийских лав­ках и рок-музыка, которой с равным удовольствием внимают в Праге, Рангуне и Тегеране»17.

Фукуяма убежден в непреходящем характере происходящих изме­нений, несмотря на все разнообразие конкретных политических, со­циокультурных ситуаций, отклонений от предопределенного запад­ной моделью хода событий и национально-государственную специ­фику.

«То, чему мы, вероятно, свидетели, не просто конец "холодной войны" или очередного периода послевоенной истории, но конец истории как таковой, завершение идеологической эволюции челове­чества и универсализации западной либеральной демократии как окончательной формы правления. Это не означает, что в дальней­шем никаких событий происходить не будет и страницы ежегодных обзоров "Форин Афферз" по международным отношениям будут

пустовать, ведь либерализм победил пока только в сфере идей, сознания; в реальном, материальном мире до победы еще далеко. Однако имеются серьезные основания считать, что именно этот, иде­альный мир и определяет в конечном счете мир материальный»18.

Для нас важно, что хотя «конец истории» и не носит для Фукуя­мы апокалиптического характера, но он и не вызывает у философа радостных чувств. Восприятие настоящего Фукуямой далеко от того образа «светлого будущего», о котором мечтали гуманисты XVIIIXIX столетий.

«Конец истории печален. Борьба за признание, готовность рисковать жизнью ради чисто абстрактной цепи, идеологическая борьба, тре­бующая отваги, воображения и идеализма, вместо всего этого — экономический расчет, бесконечные технические проблемы, забота об экологии и удовлетворение изощренных запросов потребителя. В постисторический период нет ни искусства, ни философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории. Я ощущаю в самом себе и замечаю в окружающих ностальгию по тому времени, когда история существовала. Какое-то время эта ностальгия все еще будет питать соперничество и конфликт. Признавая неизбежность пост-.исторического мира, я испытываю самые противоречивые чувства к цивилизации, созданной в Европе после 1945 года, с ее североатлан­тической и азиатской ветвями. Быть может, именно эта перспектива многовековой скуки вынудит историю взять еще один, новый старт?»19.

Обратим внимание на используемый Фукуямой образ — «музей человеческой истории», вызывающий ассоциации с хранилищем от­дельных предметов — исторических фактов, которыми можно любо­ваться, восторгаться или испытывать иные эмоции, понимая при этом, что все здесь собранное не имеет актуального практического смысла.

Характеризуя ситуацию постмодерна в искусствоведчески-публи­цистическом эссе, Г. Померанц отмечает:

«Целостную реальность, ускользающую от слов, постмодернизм от-рицает»Л.

Что же касается исторических представлений, свойственных пост­модерну, то в них, по мнению Г. Померанца,

«господствует незнание и нежелание знать, куда движется челове­ческое общество»'1.

Фукуяма Ф. Указ. соч. С. 134.

18

18 Фукуяма Ф. Указ. соч. С. 134-135.

19 Там же. С. 148.

20  Померанц Г. Авангардизм, модернизм, постмодернизм//Опыты: Литератур­но-художественный, научно-образовательный журнал. 2000. № 3. С. ИЗ.

31 Там же. С. 116.

19

Но если мы согласимся с Фукуямой, то вынуждены будем при­знать, что дело не в нежелании знать, «куда движется человеческое общество», а в том, что оно никуда не движется или, точнее говоря, не движется с точки зрения современного наблюдателя (вспомним школьный курс физики, раздел «Механика», в котором утвержда­лось, что движение — это перемещение тел относительно друг дру­га), а это в свою очередь означает, что его дальнейшее развитие мы не в состоянии осмыслить, пользуясь выработанным в новое время научным инструментарием, а значит, и адекватно описать в терминах исторической науки нового времени.

В 1999 г. во втором выпуске альманаха с характерным названием «Казус» появляется программная статья М. А. Бойцова «Вперед, к Ге­родоту!». Характеризуя специфику общественной роли истории в XX в., Бойцов видит одну из основных причин ее изменения в том, что «ока­залась скомпрометирована стержневая идея прогресса»22. На мой взгляд, можно отчасти согласиться с Бойцовым в том, что

«сомнения в наличии "подлинного" прогресса, помноженные на со­мнения в безграничности познавательных возможностей людского ра­зума, превращают в колеблющийся мираж те картины уютного буду­щего, что были убедительно набросаны в оптимистическом XIX в.».

Однако заметим, что не стоит путать восприятие истории как про­цесса и веру в прогресс как частную, возможную, но отнюдь не обя­зательную форму процесса. Напомним, что, например, Дж. Тош отно­сит веру в прогресс наряду с традиционализмом и ностальгией к наи­более распространенным заблуждениям массового исторического сознания23.

Перечисленные весьма разноплановые явления в научном мире свидетельствуют об одном — об окончании мегацикла исторического развития и о ситуации культурного перехода, что и воспринимается как «конец истории», т.е. конец такой метаистории, которая может быть описана в понятиях науки нового времени.

Итак, историческая наука, по-видимому, утрачивает одну из сво­их основных функций — функцию метарассказа, что и зафиксировал Бойцов в своем призыве. Правда, на мой взгляд, она утрачивает эту функцию, во-первых, лишь частично, а во-вторых, представление о «конце истории» может быть интерпретировано как очередное прояв­ление, казалось бы, преодоленного европоцентризма и в качестве та­кового скорее свидетельствует о «закате Европы», чем о «конце исто­рии». Но мы обратимся к другому аспекту кризиса метаистории — к индивидуализации исторического знания, усилению его индиви-

22  Бойцов М. А. Вперед, к Геродоту!//Казус-1999: Индивидуальное и уникаль­ное в истории. М., 1999. С. 20.

23  ТошДж. Указ. соч. С. 22-29.

20

 

дуально-психологи ческой и социально-интегрирующей (или дезин­тегрирующей при нарастании в нем отмеченных тенденций) функ­ций. Предвестником такого переноса акцентов выступил еще в конце XIX в. Ницше, который обратил внимание на индивидуально-психо­логическую мотивацию выбора способа историописания. Кризис ме­таистории, независимо от того, как мы его интерпретируем, неизбеж­но должен вести к «атомизации» исторического знания. И вслед за бой­цовским «Вперед, к Геродоту!» мы вынуждены будем воскликнуть: «Вперед (назад!), к Декарту», — и вернуться к его методам установле­ния истины. Налицо методологическая редукция, что весьма свойствен­но ситуациям культурного перехода. Но на этом возвратном пути к Де­карту мы вряд ли сможем одолеть рубеж XIXXX вв., когда была выяв­лена специфика исторического знания как идиографического, а значит и несводимого к сумме отдельных, точно установленных фактов.

Таким образом, основной вопрос, который предстоит решить: оз­начает ли отказ от метаистории отказ от целостного научного знания? Оставим ли мы, последовав совету Бойцова, научному знанию лишь установление и описание фактов, а конструирование целостных пред­ставлений отдадим на откуп индивидуальному обыденному сознанию?

5. Социальная память и профессиональная историография в ситуации постмодерна

Опираясь на концепцию Ю. М. Лотмана, мы можем утверждать, что в новое время европейскому мировосприятию свойствен особый тип социальной памяти — казуальный по целеполаганию, письменный — по механизму. И именно он может быть охарактеризован как историчес­кий по социальной функции24. Казуальный характер исторической па­мяти имманентно предполагает возможность «переписывания истории», поскольку исторический метанарратив волей-неволей (осознанно/нео­сознанно) опирается на отобранные факты — «места памяти».

Ситуация постмодерна — это ситуация «конца истории». Причем хотя мы и ссылались на знаковую работу Фукуямы, но в контексте рассматриваемой проблемы не имеет принципиального значения, как понимать «конец истории»: в духе Канта как наступление «всемирно­го гражданского общества»; в духе Маркса, хотя в его терминологии это конец не истории, а предыстории человечества; в духе Шпенглера как «Закат Европы» и т.д. Важно лишь, что «конец истории» не носит апокалиптического характера. Поскольку мы вкладываем в понятие «история» определенный способ поиска идентичности, тесно связан-

24 См.: Лотман Ю. М. Альтернативный вариант: Бесписьменная культура или культура до культуры?//Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров: Человек—текст— семиосфера—история. М., 1996. С. 345.

21

ный с определенным, «письменным» историческим типом памяти, то «конец истории» означает лишь переход к новой идентичности. На мой взгляд, в состоянии постмодерна историческая память перестает быть основой идентичности. Ситуация напоминает, хотя и весьма от­даленно, «внеисторичную» историю эпохи Просвещения, когда ос­новной функцией исторической науки было давать достоверные при­меры, которые могут служить нравоучительным целям. Но с той ко­лоссальной разницей, что в эпоху Просвещения это были примеры, которые формировались научной историографией и предъявлялись обществу в качестве общезначимых. А в ситуации постмодерна каж­дый человек формирует свою индивидуальную идентичность в еди­ном культурном поле, рассматривая в качестве своих «собеседников» (современников, т.е. людей, находящихся с ним по сути в едином культурном пространстве) не только Гомера, Платона и Аристотеля, но и ЛаоЦзы и Конфуция. Происходит это потому, что в ситуации постмодерна уже не стоит задача «творить историю», история «сдела­на», она завершена и нужно не потеряться в ее поле.

В этом смысле показательно противоречие (скорее всего мнимое), которое мы обнаруживаем в построениях Бойцова. С одной стороны,

«история прежде всего рефлексия общества, а потому будет су­ществовать, пока существует само общество».

С другой стороны,

«масс больше нет, а есть индивид, все более освобождаемый от ...со­циальных связей», «в итоге... развития техники и общества человек оказывается настолько... самодостаточен, что не испытывает жиз­ненной потребности ни в одной форме групповой идентификации»25.

Иными словами, общества более нет, а значит нет и истории.

Опираясь на концепцию Лотмана о взаимосвязи исторического типа памяти с письменностью, попытаемся быть последовательными. Если мы формулируем гипотезу о «конце истории» как о конце опре­деленного, исторического по сути и письменного по механизму типа памяти, то мы просто обязаны посмотреть, а что же с ним происхо­дит в ситуации постмодерна. Поставив вопрос именно так, мы вдруг обнаруживаем, что современная нам культура начинает становиться бесписьменной. Конечно, бесписьменной на свой лад, отличный от бесписьменной традиционной культуры. «Интеллектуальные истори­ки» призывают изучать черновики26. Но компьютер не оставляет чер­новиков! Компьютер оставляет нам только окончательный результат

2S Бойцов М. А. Указ. соч. С. 26~28.

к См., напр.: Экштут С. А. Пространство интеллектуальной истории: опыт историософского осмыслениях/Преемственность и разрывы в интеллектуальной истории: Материалы научной конференции. М., 2000. С. 3~8.

22

творческих усилий, да и это, по-видимому, временно. Явно намечается тенденция к увеличению доли электронных публикаций. Издательски­ми работниками высказывается мысль о нецелесообразности традици­онных публикаций (в виде книги) сборников статей — достаточно их «повесить» в Internet. Мы не высказываем здесь оценочных суждений (да и однозначная оценка здесь вряд ли возможна), однако напом­ним, что многие авторы связывали расширение возможностей истори­ческого познания именно с началом эпохи книгопечатания. Напри­мер, И.-Ф. Шиллер, размышляя о возможностях и границах научного исторического знания, связывает самое возможность исторического познания с возникновением письменности, но при этом отмечает:

«...письменные документы не вечны. Вследствие случайностей и разрушительного действия времени погибло огромное количество памятников прошлого и лишь немногие остатки минувшего дожили до века книгопечатания» [выделено мной. М.Р.]27.

Таким образом, можно констатировать, что ситуация цивилизаци-онного перехода сопровождается соответствующим изменением типа памяти от исторического, служащего коллективной идентификации социума в историческом пространстве, к иному типу памяти, который служит идентификации индивидуума во всем пространстве культуры.

6. Сохраняется ли нравоучительная функция

научного исторического знания

в ситуации постмодерна?

Но мы забыли о наиболее устойчивой функции научной историо­графии — давать нравоучительные примеры. Может быть, хоть она оста­нется неизменной? Может быть, утратив доверие к метарассказу, обы­ватель продолжает свято верить в «объективные факты»? Ведь должно же у исторической науки (как науки, а не эссеистики) сохранится хоть какое-нибудь собственное целеполагание, после того как метарассказ, утрачивая верифицируемость, перестает быть собственно научным.

Одним из выражений тенденции к атомизации исторического зна­ния, проявившейся в последние годы, является наметившаяся колли­зия микро- и макроистории. «Микроисторик» зачастую остается в рам­ках «казуса», несмотря на программные заявления этого направле-нияг8, констатирующие необходимость широкого историко-культурного контекста, но не дающие адекватного метода его реконструкции.

27 Шиллер И.-Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения//Шиллер И.-Ф. Собр. соч.: В 8 т. Т. VII. Исторические работы. М; Л„ 1937. С. 607.

24 См., в частности: Бессмертный Ю. Л. Что за «Казус»?//Казус-1996: Индиви­дуальное и уникальное в истории. М., 1997. С. 7-24.

23

В последние два-три года в российской историографии активно ведется дискуссия о соотношении микро- и макроистории. Причем, начиная с конференции 1999 г., специально посвященной этому воп­росу29, где возобладало мнение о принципиальном различии и, как следствие (хотя последнее и неочевидно), несводимости этих подхо­дов, историки существенно продвинулись если не в решении этой проблемы, то в генерировании разнообразных точек зрения, о чем, в частности, свидетельствует специально посвященный этой проблеме выпуск альманаха «Казус» за 2000 г.30. Сформулированные здесь пози­ции Н. Е. Колосова и Ю. Л. Бессмертного по-своему ограничивают поле разнообразных суждений о соотношении этих направлений современ­ной исторической науки. Колосов категорично утверждает «невозмож­ность микроистории* на том основании, что микроистория

«использует макроисторические понятия и, следовательно, имплицит­но отсылает к макроисторической проблематике...»31.

Аналогичное рассуждение мы обнаруживаем и у Дж. Тоша при обосновании необходимости теоретической рефлексии:

«На самом деле историки никогда не считали события прошлого абсолютно уникальными это просто невозможно. Сами термины, которыми пользуются историки, уже предполагают определенную классификацию материала и предусматривают сравнения, выходя­щие за пределы непосредственной области их исследований»32.

Аргументация Копосова и Тоша напоминает об утверждении К. Поппера, что теория проникает в историческое исследование через терминологию33. И дальше у Копосова следует утверждение, к которо­му мы можем только полностью присоединиться:

«Единственный реальный выбор микроистории между эксплицит­ной и имплицитной зависимостью от макроистории»34.

Но опять же неясен способ экспликации макроисторического контекста. А если он не эксплицирован, то так называемый про­фессиональный35 историк вкладывает в массовое сознание вместе

29 См.: Историк в поиске: микро- и макроподходы к изучению прошлого. М., 1999.

30 См.: Казус-2000: Индивидуальное и уникальное в истории/Под ред. Ю. Л. Бес­смертного и М. А. Бойцова. М., 2000.

31  Копосов Н. Е. О невозможности микроистории//Казус-2000. С. 33.

32  ТошДж. Указ. соч. С. 192.

33 См.: Поппер К. Нишета историцизма. М., 1993. С. 167.

34 Копосов Н. Е. Указ. соч. С. 33.

35 «Так называемый профессиональный историк» здесь вполне уместно, пото­му что одним из признаков нормального профессионализма и является умение эксплицировать контекст.

24

с «объективно» описанным «казусом» и неотрефлексированный контекст.

Что же касается конкретных советов, с чем стоит соотносить ис­следуемый «казус», то один из них звучит вполне постмодернистски:

«...главное... это установка автора не на вписывание "своего" фрагмента прошлого во все расширяющийся круг заданных некими внешними теоретическими установками внешних связей, а на углуб­ленное выявление собственных свойств именно этого фрагмента "на фоне" индивидуального личного опыта исследователя» [выделено мной. /И.Р.]3*.

Можно ли найти лучшее свидетельство целенаправленного разру­шения исторического метарассказа, да и исторической науки, имен­но как науки? Подчеркну, что эта констатация не носит оценочного характера, а только фиксирует одну из проявившихся в последнее время тенденций развития исторического знания. Если же оставаться в границах строгой исторической науки, то ее основополагающими принципами являются различение прошлого от современного, необ­ходимость реконструкции исторического контекста как в коэкзистен-циальном, так и в динамическом плане37.

И здесь уместно вспомнить, что редуцируемое до афоризма «ис­тория учит тому, что ничему не учит» высказывание Гегеля было на­правлено на размежевание с предшествующей ему историографией XVIII в., ориентированной как раз на «точное» воссоздание отдель­ных фактов, могущих служить нравоучительными примерами. Гегель пишет:

«...Следует в особенности упомянуть о моральных рефлексиях и о моральном поучении, которое следует извлекать из истории и для которого история часто излагалась. Хотя можно сказать, что приме­ры хорошего возвышают душу и что их следует приводить при нрав­ственном воспитании детей, чтобы внушить им превосходные правила, однако судьбы народов и государств, их интересы, состояние и пере­живаемые ими осложнения являются иною областью. Правителям, государственным людям и народам с важностью советуют извлекать поучения из опыта истории. Но опыт и историк учат, что народы и правительства никогда ничему не научились из истории и не действовали согласно поучениям, которые можно извлечь из нее» [выделено мной. М.Р.]38.

36 Бойцов М. А. Указ. соч. С. 41.

37 См., напр.: ТошДж. Указ соч. С. 18-20. Правда, Дж. Тош пишет о принципе контекста и принципе развития, но я считаю целесообразным говорить о двух составляющих контекста — коэкзистенциальной и динамической (собственно ис­торической).

38 Гегель Г.-В.-Ф. Указ соч. С. 61.

25

И Гегель объясняет это следующим образом:

«В каждую эпоху оказываются такие особые обстоятельства, каж­дая эпоха является настолько индивидуальным состоянием [вы­делено мной. М. Р.], что в эту эпоху необходимо и возможно принимать лишь такие решения, которые вытекают из самого этого состояния»39.

Фактически речь идет все о том же столь необходимом контексте.

К этой проблематике обращается Ю. Л. Бессмертный и размышля­ет о возможностях интеграции микро- и макроподходов40. Мне глубо­ко импонирует подход Бессмертного, который, с одной стороны, утверждает, что неверно сводить микроисторию к

«относительно малой величине исследуемого объекта, позволяющей изучать его предельно интенсивно, со всеми возможными подробно­стями, во всех его возможных связях и взаимодействиях».

Поэтому часто используемые образы: «использование микроскопа», «сужение... поля наблюдения», «уменьшение масштаба», «сокращение фо­кусного расстояния исследовательского объектива», — некорректны. С другой стороны, Бессмертный формулирует свое определение мик­роисторического подхода и говорит о нем

«как об "истории в малом" (а не "истории малого"), или же как об истории индивидуального опыта конкретных участников историчес­ких процессов (а не истории "условий их деятельности")...».

вие

Но и здесь автор сталкивается с той же самой проблемой — отсутст-

«эксплицитного обоснования эпистемологической потребности в микроанализе как в особом ракурсе исторического познания»41.

Отсутствие экспликации макроисторического контекста на фоне тенденции к атомизации научного знания требует к себе самого при­стального внимания, поскольку такой подход не только успел овла­деть умами отдельных историков, но и начинает внедряться в школь­ное образование, когда в виде эксперимента школьнику предлагается «написать» свой учебник истории, основываясь на некоторой, есте­ственно весьма фрагментарной, фактической и источниковой базе, отобранной (!) для него методистом. В конце концов все мы рискуем оказаться в ситуации такого школьника. А между тем этот подход не

39 Гегель Г.-В.-Ф. Указ соч. С. 61.

40  См.: Бессмертный Ю. Л. Многоликая история (Проблема интеграции мик­ро- и макроподходов)//Казус-2000. С. 52-61.

41 Там же. С. 52-53.

26

нов: мне приходилось с ним часто встречаться в практике преподава­ния периода перестройки, когда рухнула идеологическая модель со­ветской истории. Именно тогда (заметим, в ситуации полной расте­рянности, — чего стоит отмена выпускного экзамена по отечествен­ной истории в средней школе) и появилась эта тенденция — учить «подлинной истории» по хрестоматиям (!). Но стоит вспомнить, что и для перестроечного времени этот подход был далеко не нов. Он воз­вращает нас к рационалистической историографии первой половины XVIII в., когда историки видели свою задачу в том, чтобы предъяв­лять читателю точно установленные отдельные факты в качестве нра­воучительных примеров. Однако уже тогда лорд Болингброк заметил лукавство такой «подлинной истории»:

«...когда нам приводят примеры, то они как бы обращены к нашим чувствам и рассудку, что нам льстит. В этом случае знания словно исходят от нас самих: мы сами формулируем общее правило, ис­ходя из своего личного опыта, и уступаем фактам, противясь абст­рактным построениям» [выделено мной. М. Р.]42.

Но в то же время социальная интеграция нарастает, общество усложняется, каждый индивидуум включен в неисчислимое множе­ство социальных связей или, как пишет Лиотар,

«каждый из нас живет на пересечениях траекторий многих этих час­тиц»"0.

Лиотар отмечает эту противоречивость социального бытия в со­стоянии постмодерна:

«Каждый предоставлен сам себе... "Самость" это мало, но она не изолирована, а встраивается в сложную и мобильную, как никогда, ткань отношений. Независимо от того, молодой человек или старик, мужчина или женщина, богатый или бедный, он всегда оказывается расположенным на "узлах" линий коммуникаций, сколь бы малыми они ни были»44.

7. Что делать?

Даже если мы согласимся с Фукуямой, что конец истории насту­пил, мы не можем не ощущать опасности дезинтеграции социума при утрате общей социальной памяти. К тому же вполне очевидно, что, по крайней мере в современной России и на постсоветском простран-

47 Болингброк. Указ. соч. С. 12. "ЛиотарЖ.-Ф. Указ. соч. С. 11. 44 Там же. С. 44-45.

27

стве, общество распадается не до уровня индивидуумов, а до уровня разнообразных групп (в частности национальных, религиозных), не-гативистски идентифицирующих себя путем противопоставления дру­гим. И в этих условиях преодоление кризиса метарассказа представля­ется весьма актуальной задачей.

В терминах синергетики ситуация постмодерна, по-видимому, мо­жет быть интерпретирована как точка бифуркации, что повышает со­циальную ответственность индивидуума, а реализация этой ответствен­ности возможна лишь на основе знания. Но какого знания? Можно ли «реабилитировать» научное историческое знание, когда под вопросом и сам перевод с современного языка на язык постмодерна понятия «исто­рическая наука». Даже самое «мягкое» определение исторической на­уки, не предполагающее ее соотнесение с реальностью, тем более с так называемой «объективной реальностью», предполагает все же общезна­чимость ее построений, хотя бы в конвенциональных рамках опреде­ленной историографической парадигмы. В ситуации преобладания ин­дивидуально-психологических аспектов функционирования историчес­кого знания меняется смысл репрезентации результатов познавательной деятельности: если мои рассуждения не претендуют на научную истин­ность как основу практической, социально значимой деятельности, то смысл ее сводится, с одной стороны, к саморефлексии, а с другой — к обращению к «Другому», который может использовать результаты моих размышлений при выстраивании собственной идентичности. Но при каких условиях все же можно сохранить научность передаваемого зна­ния? Убеждена, что только при экспликации метода.

В начале XX в. Н. И. Кареев подводит своеобразную черту под раз­витием европейского историзма XIX столетия. Выделяя гносеологи­ческую и социологическую стороны научного исторического знания, он пребывает в уверенности, что первая для «профанов» (под которы­ми он понимает «просто образованную публику») неинтересна, зато

«вопрос о сущности исторического процесса заинтересовывает вся­кого, кто способен видеть в окружающей его действительности лишь один из моментов исторической жизни»,

т.е. воспринимать историю как процесс, завершающийся в настоящем. При этом Кареев, вполне в духе XIX в., считает, что

«...наука интересуется тем, как совершался на самом деле [выде­лено мной. М. Р.] ход истории... отказываясь при этом от всякой субъективной оценки прошлого...»45.

Позиция Кареева, к которой по сути присоединяются многие ис­торики не только XIX, но и XX в., вполне логична: историк предъяв­ляет социуму «подлинную историю», которая, выступая в качестве

Кареев Н. И. Историка (Теория исторического знания). Пг., 1916. С. 8.

28

общей социальной памяти, интегрирует этот социум, а раскрывать свою «профессиональную кухню» вовсе не обязательно.

Такая позиция была серьезно поколеблена уже Ницше, обратив­шим внимание на индивидуально-психологически и смысл историо-писания, а затем и Шпенглером, считавшим себя последователем Ницше и утверждавшим, что историк описывает исторический про­цесс так, как он его понимает, будучи человеком определенной эпо­хи. И их мысли нашли самый горячий отклик в широких кругах «про­сто образованной публики».

Конечно, вернуться к практике XIX в. уже не удастся, да и идео­логически навязываемый в течение большей части XX в. метарассказ нас вряд ли устроит. Но все же поиск выхода из кризиса метарассказа возможен — и в первую очередь путем методологической рефлексии. Современный профессиональный историк должен предлагать читате­лю не готовую историю, а своего рода Know How — «знаю, как это сделано». Э. Фромм отмечал, что для нового времени, в отличие от средневековья, характерно осознанное выстраивание вторичных со­циальных связей индивидуума с социумом46. В начале XXI в. истори­ческая наука должна предоставить человеку возможность выстраивать сознательно свои социальные связи не только в коэкзистенциальном, но и в историческом пространстве.

Итак, наша сверхзадача может быть сформулирована вполне пост­модернистски: провести деконструкцию исторических теорий, с тем чтобы уметь обнаруживать их составляющие в самых различных кон­фигурациях. Но, для того чтобы деконструировать теорию, надо знать, как она конструируется, о чем пойдет речь в следующей главе.

Подведем итоги:

•  европейской культуре нового времени свойствен исторический тип мировосприятия, порождающий потребность массового сознания в историческом метарассказе, а научного исторического знания — в научной теории исторического процесса;

•  на протяжении XVIIIXIX вв. формируются основные социо­культурные функции исторического знания: давать научно выверен­ные нравоучительные примеры, служить основой законотворчества и выработки политических решений, формировать социальную иден­тичность;

•  с конца 60-х годов отчетливо проявляется ситуация цивилиза-Ционного перехода, получившая название «постмодерн» и характери­зуемая кризисом исторического метарассказа;

29

См.: Фромм Э. Бегство от свободы: Пер. с англ. М., 1995.

*  кризис метарассказа ведет к трансформации социокультурных функций научного исторического знания, к смещению центра тяже­сти от социально-политических к индивидуально-психологическим задачам исторической науки, что обусловливает изменение взаимоот­ношений научного знания и массового исторического сознания;

*  кризис исторического метарассказа связан с индивидуализаци­ей исторического знания, что обусловливает в свою очередь нараста­ние дезинтеграционных тенденций в социуме;

* преодоление кризиса метарассказа возможно путем методологи­ческой рефлексии, позволяющей провести деконструкцию истори­ческих теорий и на этой основе понять степень их пригодности в со­временной социокультурной ситуации.

Литература

Настоятельно рекомендуемая

Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна: Пер. с фр. М.; СПб., 1998. Фукуяма Ф. Конец истории?//Вопросы философии. 1990. № 3. С. 134-155.

Реко мен дуе мая

Про А. Двенадцать уроков по истории: Пер. с фр. М., 2000. 334 с. ТошДж. Стремление к истине: Как овладеть мастерством историка: Пер. с англ. М., 2000.

Дополнительная

Бессмертный Ю. Л. Что за «Казус»?//Казус-1996: Индивидуальное и уни­кальное в истории. М., 1997. С. 7-24.

Бойцов М. А. Вперед, к Геродоту!//Казус-1999: Индивидуальное и уни­кальное в истории. М., 1999. С. 17-41.

Румянцева М. Ф. «Теоретическая игра» как способ исторического позна-ния//Мир психологии. 1998. № 4. С. 159-171.

Вопросы

1.  Каковы, по мнению Джона Тоша, наиболее распространен­ные заблуждения массового исторического сознания? А по вашему мнению?

2.  Назовите основные характеристики научного исторического знания.

3. Каков механизм воздействия научного исторического знания на массовое историческое сознание? А массового истори­ческого сознания на профессиональную историографию?

4.  Какие признаки цивилизационного перехода от модерна к постмодерну вы можете назвать?

 

qi

5.  Как меняются задачи исторической науки в ситуации пост­модерна?

6.  Как соотносится микро- и макроистория? Какие точки зре­ния на эту проблему вам известны? Какая из них кажется наиболее корректной?

Задания

1. Опишите «состояние постмодерна».

2.  Поищите признаки кризиса метарассказа в окружающей вас действительности и в научной и публицистической истори­ческой литературе последнего времени. Подумайте: нужно ли преодолевать этот кризис? Если не нужно, то почему? Если нужно, то можно ли его преодолеть? Если можно его пре­одолеть, то как?

3.  Как профессиональные историки (в том числе и будущие), вспомните, что вам известно о становлении исторической составляющей европейской ментальное™ и ее изменении на рубежах XVIII-XiX и XIX-XX вв. Например, как повлияла на умы Великая французская революция?

*4. Найдите в толковых словарях русского языка значения слова «история». Определите, какие из этих значений используют­ся в исторической науке. Используя русско-английский, рус­ско-французский и русс ко-немецкий словари (а по желанию или по возможности и другие), найдите эквиваленты разных значений слова «история» в европейских языках. Обобщите свои наблюдения. В дальнейшем они вам пригодятся при чте­нии специальной литературы на языке оригинала.

30

Глава 2

Принципы построения теории исторического процесса

О сомом распространенном заблуждении относительно того, как строятся теории

О том, что в основании любой теории можно обнаружить пред­ставления о природе человека

О том, что же все-таки изучает историк: прошлое, настоящее или будущее И о том, зачем нужны сравнительно-исторические исследования

Для философа здесь не может быть никаких иных

ориентиров, кроме следующих: так как он не может

предполагать у людей с их игрой в величие никакого

собственного разумного замысла, он мог бы попытаться

открыть в этом... бессмысленном чередовании человеческих

дел некий замысел... самой природы... Посмотрим, удастся

ли нам найти путеводную нить для такой истории, и

предоставим затем природе произвести человека, который

был бы в состоянии ее сочинить.

Иммануил Кант

Основное положение: в структуре исторической теории всегда присут­ствуют представления о цели исторического познания, о природе человека, об историческом времени и о движущих силах истори­ческого процесса, даже если ее автор не осмысливает некоторые составляющие теории.

Из воспоминаний середины 1990-х годов. Идет семинар по методоло­гическим проблемам изучения российской истории под руковод­ством А. С. Ахиезера. Разгар дискуссии. Слово берет профессио­нальный историк — старший научный сотрудник Института рос­сийской истории РАН и заявляет следующее: вы, философы, конечно можете обсуждать все эти теоретике-познавательные про­блемы, но у нас, историков (говорить от имени «мы» — не правда ли, знакомый дискурс?), другие задачи, мы еще не знаем всех фактов (!?) российской истории, например, XIX в. (кстати, доб­рая половина дискутировавших были как раз профессиональными историками).

32

1. Как не строятся теории

Одним из самых устойчивых заблуждений обыденного сознания является убежденность что теории создаются путем обобщения фак­тов. В основе этого убеждения лежит картезианская уверенность, что путем критического анализа можно установить с очевидностью «дос­товерные», «объективные» факты. Следующим шагом на этом тупико­вом пути будет мысль о критериях достоверности и объективности факта. И здесь мы встречаемся еще с одним не менее стойким заблуж­дением: аксиоматично предполагается, что факт достоверен, если он соответствует действительности или «объективной реальности». Логи­ческая ловушка захлопнулась: мы изучаем отдельные факты (вернее нам кажется, что факты, которые мы изучаем, отдельные, независи­мые друг от друга) с тем, чтобы воссоздать историческую реальность; проверяем (верифицируем) полученное научное знание о фактах пу­тем соотнесения с исторической реальностью, которую мы собира­лись описать при помощи устанавливаемых нами фактов, достовер­ность которых проверяем путем соотнесения с описываемой нами на их основе «объективной реальностью», etc.

Остроумно описал это исследовательское заблуждение русский философ рубежа XIXXX вв. В. Ф. Эрн, рецензируя книгу немецкого богослова А. Гарнака «Сущность христианства», переведенную в 1907 г. на русский язык. Проследим логику В. Ф. Эрна,

«...Свои заключения, свою общую точку зрения он [Гарнак. М. Р.] строит, имея в виду груды сырого материала, и старается всегда го­ворить только то, что говорят сами факты. Едва ли можно отыскать другой пример такого бережного и добросовестного отношения к источникам, как у Гарнака...

...Задавшись целью исторически определить существенные черты христианства, Гарнак действительно широко понимает свою задачу...

...Он говорит: "...Мы имеем тут депо не с 'учением', которое передается с однообразными повторениями или искажается произ­вольно, а с жизнью, которая вспыхивает с новой силой и горит своим собственным пламенем... христианскую религию мы можем уяснить только при помощи всесторонней индукции, охватывающей его во всей его истории".

Разберем критически эти мысли Гарнака.

Если вдуматься серьезно, можно без особого труда увидать, что Гарнак за данное здесь считает то, что, по его собственным словам, является для него только искомым: другими словами, тут совершает­ся перед нами очевидное исследовательское petitio principii. Хрис­тианам, т.е. людям, совершенно определенно {но вненаучным путем) знающим, что такое христианство, конечно, легко разобраться в исто­рии того, что называют историей христианства, из всей бесконечной суммы событий, движений, фактов крупных и мелких, составляющих

33

-6867

эту историю, квалифицировать как христианское только то, что вы­держивает этот внутренний критерий, имеющийся у них вследствие реальной их принадлежности к христианству и, повторяю, получен­ный ими вненаучным путем... Определенностью и безусловностью этого критерия они проверяют и дополняют недостаточность и услов­ность своих исторических знаний, а не путем истории создают этот критерий. Такая точка зрения требует философского оправдания...

Совершенно иначе обстоит дело с точкой зрения Гарнака.

Он задается целью определить существенные черты Евангелия по данным истории. Если он хочет их только определить (т.е. еще только отыскать), то, значит, они еще неизвестны. Следовательно, не­известное, т.е. нечто такое, познание чего он может приобрести только из данных истории (ибо религиозно-философское рассмотрение он отвергает решительно и принципиально), он должен найти в бесконечно сложной и запутанной куче фактов, которую представляет из себя история, если к ней подходить без определенных и вполне ясных вопросов. Только представить себе ясно, что из этого получается.

Во-первых, чго он будет искать? Во-вторых, где, в каком месте истории! В-третьих, по каким признакам в бесконечной массе имею­щегося перед ним материала он будет различать то, что ему нужно?

...Таким образом, если подойти к методам Гарнака критически, то обнаруживается полная их негодность и философская бесприн­ципность, и если из его книги получается в конце концов одно из самых замечательных произведений, имеющих предметом своим пер­воначальное христианство, то это достигается не строгим приме­нением этих негодных методов, а, наоборот, полным их игнорирова­нием...»1.

Немного подумав, мы будем вынуждены согласиться с В. Ф. Эр-ном и неизбежно придем к очень простой мысли, что, несомненно, до начала исследования в голове историка уже есть некоторые пред­ставления, которые заставляют его обращаться к исследованию тех или иных вопросов, искать и отбирать определенные источники, из­влекать из них вполне определенную информацию, излагать ее так, а не иначе и т.д. Поэтому реальный выбор осуществляется не между «пустой головой» и сознанием, в котором в единстве существуют зна­ния и представления, а между осмысленной, логически выстроенной исследовательской гипотезой и описанным выше заблуждением... Этот феномен неоднократно описан разными мыслителями — от филосо­фов до писателей.

«Вопреки своему сознательному замыслу социология не могла избежать и не избегла участи быть социальной философией; но эта

' Эрн В. Ф. Методы исторического исследования и книга Гарнака «Сущность христианства»//Соч. М., 1991. С. 245-264.

34

философия, будучи неосознанной, обычно является вульгарной и ба­нальной, духовно и научно не углубленной и необоснованной; в ней по большей части преобладают течения, давно преодоленные фило­софской мыслью, но утвердившиеся в общественном мнении толпы, вроде эволюционизма, дарвинизма, материализма или же популяр­ного этического идеализма и т.п.».

С. Л. Франк2

«Когда писатель (и вообще художник) говорит, что, работая, не ду­мал о правилах, это означает только, что он не знал, что знает правила. Ребенок отлично говорит на родном языке, но не мог бы описать его грамматику. Однако грамматик это не тот, кто единственный зна­ет правила языка. Их превосходно знает, хотя об этом не знает, и ребенок. Грамматик единственный, кто знает, почему и как знает язык ребенок».

У. Эко3

Но если теория строится не путем обобщения «объективных», раз и навсегда установленных фактов, то как же соотносятся факты и теория? Не вносим ли мы свою предвзятость в теоретическую конст­рукцию?

На этот вопрос почти двести лет назад ответил Гегель:

«...между прочим, мы не должны дать обмануть себя историкам-специалистам, потому что они, особенно пользующиеся значитель­ным авторитетом немецкие историки, делают то, в чем они упрекают философов, а именно допускают априорные вымыслы в истории... ...мы можем формулировать как первое условие необходи­мость верного понимания того, что является историческим; но такие общие выражения, как "верное" и "понимание", двусмысленны. Даже обыкновенный заурядный историк, который, может быть, думает и утверждает, что он пассивно воспринимает и доверяет лишь данному, и тот не является пассивным в своем мышлении, а привносит свои категории и рассматривает при их посредстве данное; в особенно­сти разум должен не бездействовать, а размышлять, когда дело идет о всем том, что должно быть научным; кто разумно смотрит на мир, на того и мир смотрит разумно; то и другое взаимно обусловливают друг друга»-1.

Последуем совету Гегеля: попытаемся разумно взглянуть на стро­ение теорий исторического процесса.

2  Франк С. Л. Духовные основы общества. М., 1992. С. 21.

3  Эко У. Рассказывание процесса//Эко У. Имя розы. СПб., 1997. С. 602.

4 Гегель Г.-В.-Ф. Лекции по философии истории. СПб., 1993. С. 65.

35

2. Из каких структурных элементов строится теория и что в ней главное

Можно выделить два типа теоретических построений: философ-ско-умозрительные и собственно исторические. Философско-умозри-тельные теории (их классические примеры — теории Канта и Марк­са—Энгельса еще будут нами рассмотрены) логически выводятся из системы аксиом и на этапе формирования вообще не касаются исто­рических фактов. Факты, точнее, возможность интерпретации ранее полученных знаний на основе сформулированной теории, выступают как способ ее проверки. Собственно исторические теории (например, философия истории Г.-В.-Ф. Гегеля) строятся путем обобщения ис­торического материала на основе сформулированной гипотезы.

Конечно, не все авторы теорий исторического процесса строго последовательны в своих построениях. Но все же в основе любого исследования лежат если не строгая теория, то хотя бы смутные тео­ретические представления. Каким образом они обнаруживают себя в тексте научной статьи или монографии? — Через используемую исто­риком терминологию, через понятийный аппарат исследования.

Приведем наблюдение К. Поппера:

«Среди теорий, которые служат предпосылками политической исто­рии, имеются и социологические концепции например, социология власти. Но историк, как правило, не осознает этого. Он не исполь­зует их как универсальные законы, помогающие проверить частные гипотезы. Эти теории неявно содержатся в его терминологии [выделено мной. М. Р.]. Говоря о правительствах, нациях и армиях, он пользуется, как правило бессознательно, «моделями», полученными с помощью научного или донаучного социологического анализа»5.

Например, если вы называете «поход за зипунами» Степана Рази­на крестьянской войной, то, по-видимому, вам не удалось избежать воздействия теории классовой борьбы как двигателя истории. Слож­нее обстоит дело с таким понятием, как «Великая Октябрьская соци­алистическая революция». На уровне идеологии все понятно: «комму­нисты» называют то, что произошло в России в октябре 1917 г., рево­люцией, «антикоммунисты» — переворотом. Но, с точки зрения исторической теории Маркса, это событие можно скорее назвать го­сударственным переворотом (захват власти большевиками), чем ре­волюцией, поскольку оно не привело к смене общественно-экономи­ческой формации.

Итак, не все теории строго выстроены. Иногда ее исходные поло­жения не осознаются самим автором и мы их можем воссоздать лишь

Поппер К. Нищета историцизма: Пер. с англ. М., 1993. С. 167.

36

гипотетически, ориентируясь на социокультурные условия, в кото­рых создавалась та или иная историческая теория.

Со времен О. Конта не вызывает сомнения, что в структуре социо­логической теории выделяется социальная статика и социальная ди­намика, т.е. в состав теории входит осмысление структуры общества и характера и причин его развития. В узком смысле под теорией истори­ческого процесса можно понимать только вторую из названных со­ставляющих социологической теории, т.е. характер и причины разви­тия. Но тут же встает вопрос: развития чего? Ответ: «развития социу­ма» — мало конкретен и требует выяснения его структуры, т.е. обращения к «социальной статике». Иногда под социологической тео­рией понимают анализ в первую очередь социальной структуры, а анализ социальной структуры в развитии называют теорией истори­ческого процесса. Не суть важно. В конце концов о терминах не спо­рят, о них договариваются. И мы договоримся понимать теорию исто­рического процесса предельно широко и включать в нее анализ как субъекта исторического процесса, в качестве которого может высту­пать и индивидуум и социум, так и его, этого субъекта, развития. Не менее очевидно, что составляющие социальной структуры могут по­ниматься по-разному, как классы, сословия или иные социальные группы, но при всем многообразии подходов, несомненно, «мини-мальной» социальной единицей является человек. И в этом смысле он может рассматриваться в качестве универсального (в смысле вклю­ченности в любую теорию) субъекта исторического процесса.

Но как это ни парадоксально, немногие авторы уделяют специаль­ное внимание анализу социальной природы человека как субъекта ис­тории, а тем временем — это важнейшее основание любой теории ис­торического процесса. Например, наиболее распространенный тип тео­рий исторического процесса — стадиальные теории, предполагающие, что все народы проходят одни и те же ступени исторического развития. Для них характерно представление о неизменности и одинаковости со­циальной природы представителей разных социумов. Напротив, пред­ставления о ментальных различиях разных народов имманентны циви-лизационным теориям. А в таких классических образцах историко-тео-ретических построений, как теории Канта и Маркса—Энгельса, представления о природе человека выступают в качестве аксиомы, на основании которой выстраивается вся теория.

Специальное внимание к представлениям о природе человека в историко-теоретических конструкциях имеет смысл еще и потому, что свойственный нашему времени методологический плюрализм со­провождается мощными интеграционными тенденциями в гумани­тарном знании. Но плюрализм подходов явно затрудняет интеграцию, что естественно актуализирует проблему взаимопонимания ученых. Одно из используемых гуманитариями понятий — субъект. Как и лю­бое понятие метаязыка гуманитарного знания, оно по-разному трак-

37

туется учеными разных специальностей. А в сфере исторического зна­ния данное понятие по-разному раскрывается в различных теорети­ческих построениях.

Здесь необходимо кратко пояснить, почему, размышляя о субъекте истории, я предпочитаю говорить о человеке не как о субъекте истори­ческого процесса, а о включении представлений о природе человека в историческую теорию. Иными словами, почему я отдаю предпочтение гносеологическому подходу. Дело в том, что вопрос об объективности исторического процесса явно относится к числу философских, т.е. не­разрешимых вообще и уж точно — в рамках исторического знания. Не останавливаясь здесь специально на критериях строгой научности исто­рической теории, отмечу, что как в исследовательской, так и в соци­ально-политической практике мы имеем дело не с самим «объектив­ным» историческим процессом, а с тем или иным вариантом его ос­мысления. Люди, в том числе и политики, действуют, возможно, в объективных исторических условиях, но характер их действий зави­сит от их субъективного понимания этих условий.

Итак, историки, специально не размышляющие о социальной природе человека, пользуются господствующими в ту или иную эпо­ху представлениями о человеке, свойственными обыденному созна­нию, что не может не влиять на всю структуру теории.

Одно из отличий человека от прочих представителей животного мира — способность к целеполаганию. Поскольку создатели теорий исторического процесса, несомненно, принадлежат к человечеству, то и их теоретическая деятельность имеет какую-либо цель. Но авторы теорий, которые стали классическими (а именно их мы будем рас­сматривать), не совсем вольны в своем выборе:

«Мыслитель это человек, который призван символически изобра­зить эпоху, как он ее видит и понимает. Он лишен какого-либо выбо­ра. Он мыслит так, как ему должно мыслить, и истинным в конце концов является для него то, что родилось с ним как картина его мира. Он не изобретает ее, а открывает в себе. Он и сам дублирует себя ею, выразившей его в слове, оформившей смысл его личности как уче­ние, неизменной для его жизни, ибо она идентична с его жизнью».

О. Шпенглер6

И так же как от XVIII к XIX, от XIX к XX в. менялись представле­ния о природе человека, менялось представление и о целях истории как науки. Целеполагание в научном историческом исследовании са­мым тесным образом связано с пониманием исторического времени. Не будет преувеличением утверждать, что категория времени — осно-

 

6 Шпенглер О. Закат Европы: Очерки морфологии мировой истории. М., 1993. Т. 1.С. 124.

38

ва теоретических построений истории. Столь популярный у российс­кой читающей публики в последнее время замечательный французс­кий историк М. Блок писал, что история — это наука «о людях во времени»1. Проблема исторического времени, несомненно, актуализи­руется, когда национальная история рассматривается в общемировом контексте, поскольку в этом случае историк сталкивается с пробле­мой, которую за неимением лучшего термина назовем «проблемой синхронизации» и суть которой раскроем чуть ниже. Категория исто­рического времени выступает как системообразующая в историчес­ком познании, поскольку сама потребность теоретически выстроить целостность истории, осознать историю не как набор событий, а как единый процесс возникает тогда, когда человек начинает восприни­мать историческое время.

В 60—80-х годах XVIII в. кардинально меняются представления о задачах и принципах исторического познания. В качестве девиза исто­риков предшествующей эпохи можно взять слова лорда Болингброка: «Защищенный от обмана, я могу смириться с неосведомленностью»*. Не стоит разъяснять, что если историк «может смириться с неосведом­ленностью», то это означает, что его интересуют не непрерывный исторический процесс, а отдельные исторические события. Сравним для наглядности с Л. П. Карсавиным: «Историк часто страдает от недостатка фактических данных»9.

По-иному смотрит на историю современник Болингброка Джам-баттиста Вико. Размышляя «об общей природе наций».

Основывая свои рассуждения на хронологической таблице, Вико формулирует основания новой науки, которые нужны для того, что­бы согласовать друг с другом События Достоверной Истории, заме­чая при этом, что «до сих пор казалось, что у них нет никакой общей основы, никакой непрерывной последовательности, никакой связи между собой»10,

И хотя, как мы уже отмечали, Джамбаттисто Вико (1668-1744) и лорд Болингброк (1678—1751) были современниками, а «Письма об изучении и пользе истории» (1735) были написаны десятью года­ми позже, чем «Основания новой науки об общей природе наций» (1725 г. — первое издание), они представляют разные типы историчес­кого мышления. И трудно не согласиться с Р.Дж. Коллингвудом, ко­торый писал, что

Вико «слишком опередил свое время, чтобы оказать сильное не­посредственное влияние»1'.

7  Блок М. Апология истории, или Ремесло историка. М., 1986. С. 18.

8  Болингброк. Письма об изучении и пользе истории. М., 1978. С. 49.

9 КарсаеинЛ. П. Философия истории. СПб., 1993. С. 84.

10 Там же. С. 72.

11  Коллингвуд Р. Дж. Идея истории. Автобиография. М., 1980. С. 69.

39

Идея непрерывности исторического процесса была актуализиро­вана в немецкой историософии в 80-е годы XVIII в. В трактате Иоган­на Готфрида Гердера «Идеи к философии истории человечества» мы находим интересный образ времени.

«Так разве не упорядочены времена, как упорядочены простран­ства? А ведь время и пространство близнецы, и одна у них мать — судьба»12.

Вполне ясно здесь выражена идея времени как «четвертого изме­рения» — «время и пространство— близнецы».Аналогичное линейное восприятие времени мы можем обнаружить и у Канта, но сразу заме­тим, что не претендуем здесь на сколько-нибудь полный анализ кан-товской концепции времени в целом, вычленяя лишь один аспект, зафиксировавшийся в обыденном сознании.

«Время имеет только одно измерение: различные времена суще­ствуют не вместе, а последовательно... Различные времена суть лишь части одного и того же времени... мы... представляем временную последовательность с помощью бесконечно продолжающейся ли­нии, в которой многообразное составляет ряд, имеющий лишь одно измерение»13.

Представляется, что такое «пространственное» восприятие време­ни, в виде некоторой хронологической шкалы, визуализацию кото­рой можно обнаружить в любом школьном учебнике, остается до сих пор преобладающим.

Сформулированное Гердером представление об историческом вре­мени оказалось очень устойчивым. Оно прочитывается во множестве исторических сочинений. Оно, по-видимому, является наиболее свой­ственным обыденному сознанию. Такое представление претерпело в XX в. лишь незначительные изменения:

«...время истории это плазма, в которой плавают феномены, это как бы среда, в которой они могут быть поняты» (М. Блок)14.

М. Блок обращает внимание на существенную особенность вос­приятия времени истории. Историк выясняет по преимуществу не продолжительность того или иного события, а его расположение во временном континууме, «его конкретное хронологическое место». Впро­чем, эту мысль нельзя назвать оригинальной. Аналогичное рассужде­ние мы обнаруживаем и в «Закате Европы» Шпенглера, который,

С. 9.

40

Гердер И.-Г. Идеи к философии истории человечества: Пер. с нем. М., 1977.

]1 Кант ff. Соч.: В 6 т. М., 1964. Т. 3. С. 136-138. 14 Блок М. Указ. соч. С. 18-19.

размышляя о различии познания «мира-как~истории» и «мира-как-природы», в ряду многих оппозиций специально выделяет

«весьма многозначительную противоположность сферу приме­нения хронологического числа от сферы применения математичес­кого числа»15.

И поясняет в примечании:

«Счисление времени, интуитивно вполне понятное наивному челове­ку, отвечает на вопрос "когда", а не на вопрос "что" или "сколько"».

Не будем здесь подробно останавливаться на причинах изменений в восприятии исторического времени. Очевидно, что их невозможно осмыслить без обращения к христианской теологии. Ведь даже при самом поверхностном взгляде ясно, что христианская история протя­женна во времени. Кроме этого, существенны и иные социокультур­ные факторы. Обратим внимание лишь на один аспект, который в 1789 г. во вступительной лекции к курсу всеобщей истории в Йенском университете выделил И. Ф. Шиллер:

«Открытия, которые сделали европейские мореплаватели в отда­ленных морях и отдаленных континентах, дают нам столь же много поучительного, сколь и интересного. Они познакомили нас с народа­ми, которые находятся на самых различных ступенях культуры и сходны с детьми разных возрастов, которые стоят вокруг взрослого и на живом примере напоминают ему, чем он сам был и из чего вырос»16.

Важно подчеркнуть, что различия народов были осмыслены как, условно говоря, «хронологические», т.е. разнообразие народов объяс­нялось не разнообразием возможных культур, а фактически нахожде­нием на разных ступенях одной культуры или, иными словами, пре­быванием в разном историческом времени.

И здесь мы сталкиваемся с любопытным психологическим пара­доксом стадиальных теорий исторического процесса, наиболее разра­ботанной из которых является марксистская теория общественно-эко­номических формаций. Получается, что мы рассматриваем современ­ные нам народы (т.е. — подчеркнем еще раз — людей, живущих одновременно с нами) как древние. Достаточно вспомнить, что изве­стная работа Ф. Энгельса «Происхождение семьи, частной собствен-

15 Шпенглер О. Указ. соч. С. 132.

16 Шиллер И.~Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения//Собр. соч.: В 8 т. Исторические работы. М.; Л., 1937. Т. VII. С. 600.

41

ности и государства» имеет подзаголовок «В связи с исследованиями Льюиса Г. Моргана», которые в свою очередь были выполнены пре­имущественно на этнографическом материале. Практически Энгельс, в полном соответствии с методологическим принципом, сформули­рованным Шиллером, «провидит» начала истории на основе исследо­вания современных ему народов.

Предельно ясно это противоречие выражено у Зигмунда Фрейда, который в «Тотем и табу» пишет, что доисторический человек

«...а известном смысле,., является нашим современником. Еще жи­вут люди, о которых мы думаем, что они очень близки первобытным народам, гораздо ближе нас, и в которых мы поэтому видим прямых потомков и представителей древних людей»17.

Таким образом, если мы, вслед за Гердером, воспринимаем вре­мя как «четвертое измерение», в виде хронологической шкалы, то как только мы выходим за пределы национальной истории и присту­паем к сравнительно-историческому исследованию, мы сталкиваемся с существенными проблемами восприятия времени. Нам остается толь­ко перейти от хронологической шкалы к синхронным таблицам — также весьма распространенной форме репрезентации исторического процесса. Но вполне очевидно, что синхронные таблицы не снимают проблему.

Однако одновременно у Гердера присутствует и более сложная мысль о наличии в настоящем прежде бывшего. Обратимся к продол­жению высказывания Гердера:

«Пространства полны мудрости, а времена полны мнимого хаоса, и, однако.- человек сотворен, очевидно, чтобы искать порядок, чтобы внести ясность в свой малый промежуток времени, чтобы грядущее строить на прошедшем, иначе зачем человеку память, зачем вос­поминания? Но если времена надстраиваются друг над другом, то разве целое, разве весь человеческий род не превращается в безоб­разное циклопическое строение, где один сносит то, что сложил дру­гой, где веками стоит то, что не должно было строиться вовсе, и где все воздвигнутое спустя всего несколько веков ломается и обраща­ется в груду мусора и щебня и под этой грудой тем покойнее, чем неустойчивей она, живет робкое племя людей?»'8.

Эта идея Гердера также в разных формах осмысливается в после­дующей философской традиции.

Итак, мы видим, что существуют разные подходы к проблеме исторического времени. Где найти критерий для их сравнения? Когда

17 Фрейд 3. Тотем и табу//Фрейд 3. «Я» и «ОНО»: Труды разных лет/Пер, с нем. Тбилиси, 199). Кн. 1.С. 197.

13 Гердер И.-Г. Указ. соч. С. 9.

42

мы пытаемся осмыслить любое действие в обыденной жизни, мы преж­де всего задаемся вопросом о его целях. Почему-то, размышляя об историческом познании, мы об этом часто забываем. Историки не всегда задумываются о смысле своих усилий и работают скорее по привычке, в силу традиции или из персональной любознательности. Зададим простой вопрос: историк, очевидно, исследует прошлое, но что его при этом интересует? И оставаясь в рамках проблемы истори­ческого времени, мы получим три варианта ответа: прошлое ради про­шлого, прошлое ради настоящего и прошлое ради будущего.

Каждый из вариантов ответа влечет за собой выстраивание опре­деленной системы исторического знания. А теперь попытаемся обо­сновать мысль, которая может показаться парадоксальной: истори­ческое время воспринимается протяженно (т.е. мы можем говорить о временном пространстве, о временном континууме) только тогда, когда целью исторического познания является настоящее.

В качестве аксиомы (на уровне здравого смысла) примем мысль о том, что человека с практической точки зрения интересует настоя­щее и будущее, поскольку это те временные сферы, в которых воз­можно действовать для достижения какой-либо цели, возможно вы­бирать вариант поведения, а интерес к прошлому должен как-то со­относиться либо с задачей понимания настоящего, либо с задачей предвидения будущего, а в идеале и с тем и с другим. Рассмотрим выделенные варианты.

1. Цель исторического познания — прошлое. До конца XVIII в. такой взгляд на историю был преобладающим. Поскольку история не рас­сматривалась как единый процесс, то и события прошлого не могли быть помещены в единое историческое пространство, а следователь­но, и не могли работать на понимание настоящего или на предвиде­ние будущего. История давала нравоучительные примеры. Нравоучи­тельный пример, конечно, должен представать в ореоле древности, но в конечном счете его хронологическое место не столь и важно. К тому же нелишне вспомнить, что философия в XVIII в. имела дело только с «вечным», т.е. вневременным. Именно поэтому введенное Вольтером словосочетание «философия истории» звучало столь нео­бычно и потребовало от Гегеля не только «разъяснения», но и «оправ да них»19-

В XIX в. идея изучения истории ради истории также была весьма популярна. Собственно методологические основания такого подхода в XIX в. были уже существенно иными. Системообразующим принци­пом отношения к истории как к «чистой» (в отличие от прикладной) науке стал разработанный Леопольдом фон Ранке принцип историз-

-В.-Ф. Указ. соч. С. 63 и след.

43

ма. Но по сути историки, исповедующие этот принцип, старались, так же как и их предшественники, замкнуть свою науку на прошлое, оторвать ее от настоящего, но в отличие от историков XVIII в. они делали это вполне сознательно, противопоставляя такое понимание исторической науки попыткам актуализации исторического знания.

2. Цель исторического познания — настоящее. В пределах этой по­зиции рассмотрим два подхода, представленных соответственно в конце XVIII в. Шиллером и в начале XIX в. Гегелем.

Шиллер перемещает внимание историка с прошлого на настоя­щее. В уже упоминавшейся лекции он, обращаясь к своим слушате­лям, говорит:

«Даже тот факт, что мы сошлись с вами здесь в данный момент, на данной ступени национальной культуры, с этим языком, нравами, граж­данскими правами, свободой совести, быть может, даже это есть результат всех предшествовавших событий мировой истории. Во вся­ком случае, нужна вся мировая история, чтобы объяснить этот отдель­ный момент»20.

Отношение Шиллера к историческому времени интересно своей амбивалентностью. С одной стороны, Шиллер считает необходимым располагать исторические факты последовательно, выстраивать их в причинно-следственные цепочки, что делали историки и до него, поскольку категория причинно-следственности вообще свойственна человеческому разуму.

С другой стороны, у Шиллера мы обнаруживаем истоки и иного подхода к историческому времени, когда события прошлых времен рассматриваются как включенные в актуальное состояние общества.

«Даже в повседневных отправлениях нашей гражданской жизни, — пишет Шиллер, мы неизбежно являемся должниками прошлых веков. Наша культура получает проценты с самых различных перио­дов человеческой истории, как наша роскошь питается дарами самых отдаленных частей земного шара»21.

Конечно, в этой образности чувствуется перо поэта, но поэтич­ность не лишает образ его абсолютной точности. Совершенно очевид­но, что Шиллер, рассматривая некоторые факты истории как акту­ально существующие, не отходит от «пространственного» восприятия времени, однозначно сопоставляя временную и пространственную отдаленность продуктов культуры, включенных в жизнь современного Шиллеру европейца.

И опять, как и у Шиллера, мы обнаруживаем восходящую к Гер-деру ассоциацию «время и пространство — близнецы».

20 Шиллер И.-Ф. Указ. соч. С. 604. 31 Там же. С. 605.

Таким образом, мы видим, что сформировавшееся в конце XVIII в. отношение к историческому времени как к «четвертому измерению», родственному пространственным, получает свое развитие в веке XX. Дополнением к нему служит мысль, по сути ему противоречащая (по крайней мере в рамках евклидовой геометрии), о характере воздей­ствия событий отдаленного прошлого. С одной стороны, они могут воздействовать на современность сильнее, чем события, непосред­ственно предшествующие, а с другой стороны, они могут воздей­ствовать на современность сильнее, чем на события, непосредствен­но за ними следующие. Если продолжить ряд визуальных ассоциаций, то очевидно, что хронологическая шкала не передает такого рода воз­действия, она все же предполагает события хотя и различной силы воздействия, но все же направленного вдоль этой шкалы.

Более определенную нацеленность исторического познания на настоящее мы обнаруживаем у Гегеля:

«...так как мы имеем дело лишь с идеей духа и рассматриваем во всемирной истории все лишь как его проявление, мы, обозревая про­шедшее, как бы велико оно ни было, имеем дело лишь с настоя­щим...; наличествующая настоящая форма духа заключает в себе все прежние ступени... Те моменты, которые дух, по-видимому, ос­тавил позади себя, он содержит в себе и в своей настоящей глуби­не»22.

Обратясь к российской историософии, мы обнаружим выявлен­ную оппозицию в споре А.С. Лаппо-Данилевского и Л.П. Карсавина. Одним из системообразующих понятий в концепции Лаппо-Данилев­ского было понятие «эволюционного целого». Лаппо-Данилевский различает естественно-научные факты как факты, повторяющиеся во времени (например, факт «прохождения данной кометой данной точки небесного меридиана»}, от исторических фактов. Лаппо-Данилевский рассуждает следующим образом:

историк «...имеет в виду, главным образом, построение эволюцион­ного целого: факт, постоянно повторяющийся во времени... не мо­жет быть помещен в эволюционную серию, в которой факты следуют один за другим именно во времени же (а не в пространстве)»23.

Карсавин в присущей ему ироничной манере оспаривал это поло­жение концепции Лаппо-Данилевского и рассматривал исторический процесс не через понятие «изменение», а через понятие «развитие», понимаемое как

44

22 Гегель Г.-В.-Ф. Указ. соч. С. 125.

гз Лаппо-Данилевский Л. С. Методология истории. СПб., 1910-1913. Вып. 1-2. С. 298.

45

«разворачивание, раскрытие чего-то уже потенциально, но только потенциально данного, т.е. актуализацию ранее актуально не быв­шего..,»".

На мой взгляд, эта полемика также может быть интерпретирована с точки зрения восприятия исторического времени. Позиция Лаппо-Данилевского предполагает последовательное разворачивание исто­рии во времени. Позиция Карсавина, на мой взгляд, ближе к идее Гегеля, и не случайно Карсавин, определяя предмет истории, пишет:

«Неоднократно историческая наука определялась как наука о про­шлом. Нам подобное определение представляется не вполне точ­ным. История есть наука о развитии человечества в целом. Она изу­чает настоящее и прошлое, и притом так, что ни то ни другое в от­дельности своей изучению ее не подлежит. История "строит" осуществленное уже и осуществляющееся еще, исходя из момента настоящего, постигает прошлое чрез настоящее и настоящее чрез прошлое, и не как разъединенные моменты, а как непрерывный про­цесс. Познавать прошлое вне настоящего, в отрыве от настоящего столь же невозможно, сколь невозможно познавать мир объектив­ный без самопознания и без познания в нем себя, его познающего»25.

В середине XX в. позицию, согласно которой цель исторического знания — настоящее, поддержал один из основоположников экзис­тенциализма Карл Ясперс. Размышляя о смысле изучения истории, он пишет:

«Цель моей книги содействовать углублению нашего сознания со­временности»26.

Ясперс, как и многие его мыслящие предшественники, видит в изучении истории и морально-этический смысл. Причем, по его мне­нию, этот смысл история обретает именно при всеобъемлющем взгляде на исторический процесс:

«Что мы понимаем под всемирно-исторической точкой зрения? Мы стремимся понять историю как некое целое, чтобы тем самым понять и себя. История является для нас воспоминанием, о котором мы не только знаем, но в котором корни нашей жизни. История основа, однажды заложенная, связь с которой мы сохраняем, если хотим не бесследно исчезнуть, а внести свой вклад в бытие человека»27.

24 Карсавин Л. П. Указ. соч. С. 34.

25 Там же. С. 277.

26 Ясперс К. Истоки истории и ее цель//Ясперс К. Смысл и назначение исто­рии. М., 1991.С. 28

27 Там же. С. 240.

46

3. Цель исторического познания — будущее. И в этом случае мы можем выявить два подхода — Огюста Конта и Карла Маркса. Суть их различий может быть выявлена при сопоставлении двух лозунгов. Кре­до позитивизма: «Savoir pour prevoir, prevoir pour prevenir» (знать, чтобы предвидеть, предвидеть, чтобы предотвратить). И из тезисов Маркса о Фейербахе:

«Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заклю­чается в том, чтобы изменить его»28.

Не будем здесь приводить различные обоснования невозможности научного прогнозирования истории — от Гегеля до Карсавина и Поп-пера. Очевидно, что попытаться предсказать будущее возможно, лишь открыв законы развития общества. Неоднократные попытки сделать это в течение последних двух веков не привели к существенным ре­зультатам. По крайней мере на сей момент очевидно, что средствами исторической науки это сделать вообще невозможно, а средствами философеко-умозрительными отчасти можно, но избежать грубых ошибок при этом не удалось даже такому крупному мыслителю, как К. Маркс, в чем мы сможем убедиться при рассмотрении его теории.

Именно такую задачу — открыть законы развития общества — поставил перед собой О. Конт, когда проявились результаты Великой французской революции и выяснилось, что общество не подчиняется полностью воле человека и его разуму и, по-видимому, имеет свои законы развития, столь же неотвратимые, как «законы падения кам­ня». Не будем обсуждать здесь, насколько выполнима грандиозная за­дача, поставленная Контом. Отметим лишь, что, поскольку закон толь­ко тогда закон, когда действует единообразно и постоянно в про­шлом, настоящем и будущем, он не позволяет дифференцировать эти составляющие исторического времени, т.е., если воспользоваться уже приведенным определением Шпенглера, включает «математическое число», а не «хронологическое». Можно возразить, что если обратить­ся к концепции Маркса, то у него исторический процесс разворачи­вается во времени и устремлен к коммунистической (социалистичес­кой в терминологии Маркса — Энгельса) общественно-экономичес­кой формации.

И здесь необходимо остановиться еще на одной возможной систе­матизации теорий исторического процесса — на телеологические и нетелеологические. Рискнем предположить, что лишь нетелеологичес­кие концепции включают временной континуум, поскольку в телео­логических концепциях при достижении цели истории историческое время (или, по крайней мере, «текущее» время истории) должно ос-

28 Маркс К. Тезисы о Фейербахе//Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. М., 1974. Т. 42. С. 266.

47

тановиться. Для обоснования этой мысли необходимо пояснить, что под телеологическими концепциями я понимаю такие, которые ви­дят цель истории в будущем. В этом смысле концепция Маркса — ти­пичная телеологическая концепция, а концепция Гегеля, хотя Абсо­лютный дух и осуществляет свою цель, нетелеологическая.

Различия выявленных подходов весьма существенны как в эписте­мологическом, так и в этическом плане. С точки зрения гносеологии они выступают как значимый фактор в исторических построениях. Ведь если историк воспринимает время либо в виде хронологической шка­лы, на которой расположены события, либо в виде синхронных таблиц мировой истории, то это по сути означает, что он уверен в некой собы­тийной инвариантности исторического прошлого. Он пребывает в уве­ренности, что определенные события в прошлом произошли; так как они произошли, их можно по-разному интерпретировать, но описать их можно раз и навсегда, описать объективную историю «как она была». С точки зрения этики (понимания ее как «практический разум» и не забывая при этом, что этика — составляющая философии) убежден­ность в существовании законов истории психологически комфортна, поскольку фатальная неизбежность закона снимает значительную долю социальной ответственности с личности. Убежденность, что задача ис­торического знания — достичь понимания настоящего как момента це­лостного исторического процесса, ведет к необходимости индивиду­ального выбора социального поведения на основе понимания.

Еще раз повторю, что психологическое удобство первого подхода вполне понятно. Странно другое. Историки часто сопоставляют поведе­ние отдельного человека и социальной груплы, придавая такому сопо­ставлению в ряде случаев методологическое значение. Но то, что для нас вполне очевидно в обыденной жизни — принятие решений каж­дым из нас на основе понимания ситуации, и в первую очередь мыс­лей, чувств, действий других людей, а не познания законом нашей судьбы (хотя при этом мы можем оставаться фаталистами, выражая свою убежденность формулой «от судьбы не уйдешь»), — почему-то претерпевает существенные метаморфозы в историческом познании.

Будем считать тезис о целесообразности рассмотрения в качестве цели исторического познания настоящего как момента историческо­го целого если не доказанным, то по крайней мере обоснованным. Дополнительные обоснования мы можем обнаружить в сфере инди­видуальной психологии. Наиболее адекватно новое восприятие исто­рического времени реализуется в становлении такой формы социаль­ной деятельности нового времени, как мемуаротворчество.

Любопытный пример перехода в историческом познании от наце­ленности на прошлое к нацеленности на настоящее и продлении его в будущее дает, наверное, самый знаменитый мемуарист XVIII в. Сен-Симон. Придерживаясь распространенного в XVIII в. мнения о нраво­учительной функции истории, он тем не менее дает предисловию к

48

своим мемуарам очень любопытное название — «О дозволительности писания и чтения исторических книг, особенно тех, что посвящены своему времени», тем самым перенеся внимание с прошлого на настоящее. Определяя жанр своего повествования как «частную историю*, Сен-Симон пишет:

«Частной я именую историю, если она относится к временам автора и его стране, повествуя о том, что происходит у всех на глазах»25.

Но, создавая историю своего времени, Сен-Симон предполагал ее публикацию лишь в будущем, после изменения исторической си­туации.

Изменение восприятия исторического времени на уровне индиви­дуальной психологии не могло не иметь и морально-этических след­ствий — и не только в сфере научной этики. И вновь мы вынуждены обратиться к Шиллеру, который значительную часть своей лекции 1789 г. посвятил морально-этическим проблемам науки. Но сначала вспомним хрестоматийный для многих поколений советских людей и малоизвест­ный современной молодежи пример. В 1920 г. на третьем съезде комсо­мола Владимир Ильич Ленин произнес речь «Задачи союзов молоде­жи», в которой были слова, приобретшие характер лозунга:

«Коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь свою па­мять знанием всех тех богатств, которые выработало человечество»30.

Возможно, Ленин, при всей своей начитанности, не знал, что почти за два с половиной века до его выступления Шиллер, размыш­ляя в неоднократно уже нами упоминавшейся вступительной лекции к курсу всеобщей истории в Йенском университете о проблемах нрав­ственности в связи с задачами исторического познания, разделил всех ученых на две категории: ученых, работающих «для хлеба», и ученых с философским складом ума — и охарактеризовал представителей пер­вой группы следующим образом:

«Самое важное для него... это выставлять напоказ сокровища и заботиться о том, чтобы они не падали в цене»31.

Совпадение — даже на уровне терминологии — удивительное. Глав­ный порок такого подхода Шиллер видел в том, что все, что делает такой ученый

«...представляется ему какими-то обрывками; он не видит цепи сво­ей работы... Он чувствует свою оторванность и разобщенность от совокупной связи вещей, потому что не постарался включиться в вели-

29 Сен-Симон. Мемуары: Избранные главы: В 2 кн. М., 1991. Кн. 1. С. 46. х Ленин В.И. Поли. собр. соч. Т. 41. С. 305. 31 Шиллер Н.-Ф. Указ. соч. С. 597.

49

4 - 6867

кое целое мира». Напротив, «философский ум соединяет то, что разъе­диняет ученый для хлеба. Он рано убеждается в том, что в умствен­ной области, так же как и в чувственном мире, все находится во внутренней связи, и его мощное стремление к единству не может мириться с отдельными кусками и обрывками целого. Все его стрем­ления направлены к совершенству и полноте его знания»32.

Интерпретируя приведенные высказывания с точки зрения рас­сматриваемой нами проблемы, мы можем высказать предположение, что «обогащение памяти» по сути возвращает нас к вневременному восприятию исторических феноменов, т.е. к тому времени, когда функ­ция исторического знания была исключительно нравоучительной. В контексте XX в. она превращается в идеологическую. Восприятие «философским умом* исторического целого предполагает в первую очередь временную компоненту в качестве интегрирующего начала.

Шиллер предлагает и способ решения спора — говоря современ­ным языком — между макро- и микроисторией. Точнее он, в отличие от некоторых современных сторонников того или иного подхода, не видит сложностей в их сочетании, правда только

для историка «философского ума», в «творческих руках» которого «...малое становится великим, потому что перед его глазами всегда стоит то великое, которому он служит... Где бы он ни находился и что бы он ни делал, он всегда находится в центре целого»33.

Именно в этом Шиллер видел нравственную задачу истории как науки. Вполне очевидно, что здесь заявлена не только теоретике-позна­вательная, но и этическая позиция ученого. Но сможет решить эту нрав­ственную задачу лишь тот, кто сможет увидеть это целое, а не историю «в осколках», а тем более «в мелкий горошек», потому что «осколки» хотя бы предполагают некоторую ценность, а «горошек» — нет.

3. Историческая компаративистика

Конечно, не все историки создают оригинальные теории истори­ческого процесса. Как правило, они занимаются конкретными про­блемами и по-прежнему редко выходят за пределы национальной ис­тории. Но набирающие темпы процессы глобализации не позволяют историку замыкаться в узких национальных рамках, даже если он сам этого не осознает. Он волей-неволей «вписывает» свою проблему в ту или иную теорию, сравнивает исследуемые явления и процессы с... А с чем? И здесь мы обнаруживаем, как minimum, два варианта: либо

 

осознанно с аналогичными процессами и явлениями в других странах, либо неосознанно с некоторой «идеальной» моделью, созданной его предшественниками на конкретном историческом материале, в гра­ницах того или иного способа исторического мышления, в рамках определенной научной парадигмы, о чем зачастую историк забывает (если он, конечно, об этом знал).

И в этом плане мы рассматриваем историческую компаративисти­ку как приспособление теории исторического процесса к нуждам «практикующего» историка.

«С начала XX столетия историческая наука оказывается перед необ­ходимостью сравнительного анализа»,

пишет современный французский историк Морис Эмар54. И хотя Эмар имеет в виду в первую очередь внутринаучные факторы развития обоб­щающего социального знания, мы можем утверждать, что интерес к сравнительно-историческому исследованию разных стран (националь­но-территориальных структур) связан во многом с определенным эта­пом в развитии человечества в целом — с новейшим периодом исто­рии. XX век с его мировыми войнами, революциями, развитием средств массовой коммуникации явил человечеству его фатальную взаимоза­висимость. В силу интеграционных процессов в развитии общества в новейшее время и историческая наука начинает преодолевать нацио­нальные границы. Ее объектом становится «всеединое человечество». Как писал А. С. Лаппо-Данилевский,

«...пристально всматриваясь в историю человечества, историк заме­чает все более и более возрастающую взаимозависимость между ея частями: он все менее способен понять историю, например, вне ея зависимости от ряда событий, положим от тех открытий и изобрете­ний, движений народных масс и переселений, реформ, сражений и т.п. фактов, которые оказывают всеобщее влияние на целую совокуп­ность народов, т.е. на дальнейший ход их развития, мысленно пере­ходя от предшествующего периода истории человечества к последу­ющему ея периоду, он все менее в состоянии изучать один без дру­гого, историю одного народа вне ея связи с историей другого народа, историю его культуры вне ея отношения к культурным влияниям дру­гих народов и т.п.»35.

Еще в начале прошлого века, уловив формирование нового каче­ства цивилизации — объединение человечества и соответственно разви-

32 Шиллер И.-Ф. Указ. соч. С. 598.

33 Там же. С. 599.

50

54 Эмар М. История и компаративизм//Европейский опыт и преподавание исто­рии в постсоветской России: Материалы из цикла семинаров «Поддержка регио­нальных инноваций в программах и методах преподавания истории*. М., 1999. С. 70.

35 Лаппо-Данилевский Л. С. Указ. соч. С. 333-334.

51

тие исторического процесса не только и не столько в национальных границах, Лаппо-Данилевский рассматривал в качестве объекта ис­торической науки в предельном смысле человечество как часть миро­вого целого, наделенную сознанием и в качестве таковой воздейству­ющую на мировое целое. Человечество как коллективный индивиду­ум, писал он, «состоит из индивидуальностей, способных сообща сознавать абсолютные ценности»^. Размышляя о направлении эволюции челове­чества, Лаппо-Данилевский пришел к выводу, что человечество по мере объединения своего сознания на основе осмысления абсолют­ных ценностей все больше становится «великой индивидуальностью», Сознавая и реализуя систему абсолютных ценностей, человечество, с одной стороны, становится все более взаимозависимым, а с другой — все больше воздействует на тот универсум, частью которого оно явля­ется. Заметим, что эта идея о взаимозависимости человечества в но­вейшее время была сформулирована Лаппо-Данилевским накануне Первой мировой войны, которая, по-видимому, впервые реализова­ла эту взаимозависимость.

Идеи Лаппо-Данилевского о человечестве как части мирового це­лого, наделенной сознанием, созвучны идеям другого выдающегося его современника, человека одного с ним научного круга — Влади­мира Ивановича Вернадского, создавшего учение о ноосфере. Кста­ти, сам Вернадский считал, что именно Первая мировая война изме­нила его «геологическое миропонимание», заставила задуматься о влия­нии человечества на геологию в предельно широком ее понимании37. Идеи Лаппо-Данилевского и Вернадского актуализируются в наши дни, когда на рубеже XXXXI вв. взаимозависимость человечества и его влияние на глобальные геологические процессы стало еще более очевидным, что требует в свою очередь нового уровня интеграции гуманитарного знания, разработки всеобъемлющих теорий истори­ческого процесса на междисциплинарной основе.

Представление о «всеединстве человечества» неизбежно заставля­ло выходить за рамки национальных историй, а следовательно, обра­щаться к сравнительному анализу разных стран. Такую мысль выска­зывает, например, современный немецкий (западногерманский) ис­торик Т, Шидер, который пишет:

«...обращение к сравнительному исследованию представляет собою симптом, обнаруживающий волю к преодолению национальных гра­ниц также и в области истории, которая наряду с научно-познава­тельным содержанием всегда действительно выражала и политичес-

36 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 334.

37  Вернадский В. И. Несколько слов о ноосфере//Владимир Вернадский: Жиз­неописание. Избранные труды. Воспоминания современников. Суждения потомков. М., 1993. С. 505-520.

52

кие интересы, ранее в рамках научной традиции, определяемой по­требностями национального государства, сегодня в рамках тради­ции более или менее универсальной»38.

Стремясь обнаружить истоки возрождения интереса к сравнитель­ным исследованиям, Шидер приводит слова редактора журнала «Comparative Studies in Society and History» Сильвии О. Трапп, опуб­ликованные в конце 1950-х годов:

«В настоящее время под влиянием требований времени оживляется интерес к сравнительным методам. Не потеряв чувства националь­ности, мы обрели чувство принадлежности к человечеству в целом. Этноцентричность сейчас вызывает упреки. Даже ученые не могут избежать критики в связи с этим, ибо, как замечают многие, каким образом человек, изучающий только свою страну, может выявить в ней своеобразие?»3'.

Отнюдь не желая в очередной раз доказывать, что «Россия — ро­дина слонов», мы все же должны обратить внимание, что еще в опуб­ликованном в 1884 г. обобщающем исследовании «История русского самосознания...» М. О. Коялович писал:

«Новейший научный прием сравнительный... сделал уже громад­ные завоевания в разных отраслях наук... В истории он имеет не только то значение, что дает надлежащий смысл каждому истори­ческому явлению, но и то более общее значение, что только при нем может уясниться и историческая индивидуальность народа, и та его историческая работа, которая составляет долю его участия и значения во всемирной жизни человечества»40.

И любопытно отметить, что эффективность сравнительного ис­следования Коялович напрямую связывает с точностью и корректно­стью исторического метода:

«...прием этот может приносить действительную пользу только при громадной научности, и научности, так сказать, равновесной во всех своих частях, т.е. чтобы все сравниваемые предметы одинаково на­учно были знакомы. При нарушении этого равновесия могут полу­читься чудовищные выводы при всех внешних признаках учености, обстоятельного знания дела»41.

38 Шидер Т. Возможности и границы сравнительных методов в исторических НаУках//Философия и методология истории: Сб. ст. М., 1977. С. 143. к Там же.

40  Коялович М. О. История русского самосознания: По историческим памят­никам и научным сочинениям. Минск, 1997. С. 542.

41  Там же.

г ••*

С эпистемологической точки зрения интерес к компаративной проблематике возможен только при выходе за пределы так называе­мой «позитивистской» парадигмы42, которая неизбежно замыкается в рамках национальных историй. Очевидна связь эпистемологической ситуации XX в. с социальными процессами, хотя отметим также зна­чительное влияние на развитие гуманитаристики общего эпистемоло­гического кризиса рубежа XIXXX вв., проявившегося в первую оче­редь в физике и естественных науках.

Эпистемологическая актуальность компаративистской проблема­тики обусловлена мощными интеграционными процессами в совре­менных социальных и гуманитарных науках, развитием их междис­циплинарных связей, что обусловливает необходимость соотнесения не только и не столько результатов исследований ученых разных спе­циальностей, сколько методов разных научных дисциплин. Вообще внимание к методу должно усиливаться по мере усложнения стоящих перед наукой задач. Со времен начала критики позитивизма известно, что простого «здравого смысла» недостаточно для объединения на­копленного эмпирического материала, не говоря уже о том, что без отрефлексированного метода можно извлечь только ту незначитель­ную часть фактов, которые доступны непосредственному наблюде­нию. Особенно это касается социальных и гуманитарных наук, кото­рым недоступна верификация полученного знания путем эксперимента. Основной способ верификации в этих науках — верификация метода исследования: на уровне аксиомы принимается, что знание, полу­ченное обоснованным и апробированным методом, истинно в рамках определенной научной парадигмы.

Современная эпистемологическая ситуация парадоксальна. Поро­див интерес к сравнительно-историческим исследованиям, социальная наука на протяжении всего столетия практически так и не выработала адекватного метода их реализации. Упоминавшийся уже нами Шидер подчеркивает:

«...сколь бы настойчиво объективные тенденции нашего времени ни диктовали необходимость сопоставления бесконечно многих истори-ко-политических индивидуальностей мира и объединения их в значи­тельно меньшее число более высоких структурных единиц, сами по себе эти тенденции... недостаточны для создания прочного научного метода »м.

42  В данном случае имеется в виду понимание позитивизма в исторической науке, как оно сформулировано, например, Р. Дж. Коллингвудом (см.: Коллингвуд Р.Дж. Идея истории. Автобиография. М., 1980. С. 122-128.). Именно такое, на наш взгляд некорректное, понимание «позитивизма» в исторической науке на настоя­щий момент является преобладающим.

43 Философия и методология истории. С. 144.

54

И далее этот автор констатирует наличие ситуации методологи­ческого кризиса:

«Внимательный анализ множества более или менее серьезных по­пыток дать универсально-историческое обоснование современной мировой ситуации приводит к выводу о спорности всего того, что сделано до сих пор в этой области... Необъятно разросшаяся масса эмпирического материала еще не проанализирована и не упорядо­чена настолько, чтобы можно было попытаться дать единую и связ­ную картину истории человечества, внутри которой все было бы сравнимо со всем, потому что все родственно всему»" .

Итак, причина данной эпистемологической ситуации, по мне­нию Шидера, в разрыве «между смелыми теориями универсальной ис­тории и конкретными историческими исследованиями, как и прежде, по­груженными в специфические детали», а вытекающая отсюда задача — «построить мост, который бы сделал возможным участие исторической науки и ее конкретных областей в создании основ новой универсальной исторической теории»45. Излишне говорить, что эта задача сохраняет свою актуальность, хотя в ситуации постмодерна все более осознают­ся трудности в ее решении.

И без того сложная эпистемологическая ситуация обострилась в России в последнее десятилетие: в период, когда страна напряженно ищет пути своего постсоветского развития, был резко отторгнут — в первую очередь по идеологическим, а не собственно научным при­чинам — достаточно надежный, хотя и сильно упрощенный критерий сравнительно-исторического исследования, который давала марксис­тская парадигма социального познания.

Остановимся, пока очень кратко, на причинах указанного выше эпистемологического парадокса.

Начиная с конца XIX в., когда шло преодоление позитивизма, в исторической науке оформились и на протяжении всего XX столетия параллельно (хотя и с разным успехом) развивались два направле­ния — номотетическое и идиографическое.

Не останавливаясь пока на сущностных различиях номотетичес-кого и идиографического подходов, отмечу лишь принципиально важ­ное: если номотетические направления ставят задачу объяснения исто­рической действительности (отсюда и их прогностическая функция), то идиография преследует цель понимания культурно-исторических фено­менов. Отсюда следует очевидное: идиография сохраняет гуманитарный характер исторического знания. Именно поэтому на ее путях в течение

14 Философия и методология истории. С. 144—145. 45 Там же. С. 145.

55

всего XX в. и шел поиск выходов из кризиса объясняющих подходов. Но при всех ее преимуществах идиография, описывая феномены куль­туры как уникальные, принципиально не дает критериев сравнитель­ного исследования.

Если предельно схематично обозначить направления развития ис­торической науки в границах номотетического и идиографического направлений, то мы заметим, с одной стороны, постоянное расши­рение границ единого объекта исторического познания (например, ев­ропейская цивилизация, Средиземноморье, Восток как объекты иссле­дования) при усилении системности рассмотрения в направлении «эко­номика — социальные отношения — культура (ментальность)», а с другой стороны, рост интереса к микроистории, постановка проблемы «ина-ковости». Причем способы интеграции этих направлений остаются не­проясненными. Более того, они часто воспринимаются как альтерна­тивные, несводимые к единому результату. В советской историографии господство номотетического подхода (в его идеологизированном вари­анте) привело к формированию малообоснованного суждения о «ста­диальном отставании» России от Запада.

Но перейдем, наконец, к основной нашей проблеме и выявим парадоксальную на первый взгляд оппозицию: хотя традиционная идиография не дает возможности объединения наших знаний об от­дельных феноменах культуры (речь может идти, по-видимому, только о больших или меньших масштабах исследуемого явления; при этом макрообъект способен создать иллюзию целостного знания), но именно в рамках идиографии теоретически достижим строго научный подход к феноменам культуры. Дело в том, что если объяснений феномена может быть много, то адекватное понимание его возможно лишь одно. Это, с одной стороны, обосновывается теоретически при рассмотре­нии исторического факта как факта психического воздействия инди­видуальности на среду, а с другой — может быть проиллюстрировано обыденным опытом восприятия человеческих поступков, каждый из которых объясняется по-разному (в зависимости от точки зрения объяс­няющего), а понимается только тогда, когда поймешь совершившего этот поступок человека.

Преодолеть оппозицию идиографического и номотетического под­ходов, оставаясь в основном на позициях идиографии, удалось на ру­беже XIX-XX вв. русскому историку, методологу Лаппо-Данилевско-му. Он создал оригинальную эпистемологическую концепцию гума-нитаристики, которая, на наш взгляд, дает надежный критерий компаративного исследования. В третьем разделе учебного пособия тео­ретические основы этой концепции будут подробно рассмотрены, здесь же подчеркнем, что в рамках именно этой парадигмы выстраивается предлагаемый нами метод сравнительно-исторического исследования — компаративное источниковедение.

56

Приступая к исследованию методологических оснований сравни­тельно-исторических исследований, необходимо четко разделить два аспекта проблемы, хотя они достаточно тесно связаны: сравнение как метод и метод сравнения.

Когда мы говорим о сравнении как методе мы имеем в виду, что какие-то объекты сравниваются для достижения определенной по­знавательной задачи. Далее будет показано, что в рационалистичес­кой историографии — это воссоздание достоверного факта, в первый период изучения истории как целостного процесса — это восполне­ние пробелов в познании тех периодов, от которых осталось мало исторических источников, в историософии Гегеля — это воссоздание эволюционного целого, в культурологической концепции Шпенгле-ра — осмысление целостности культуры. Преимущественно об этом речь пойдет в главах первой, второй, в первом параграфе четвертой

главы.

Когда мы говорим о методе сравнения, то речь идет о том спосо­бе, каким мы осуществляем сравнительное исследование, о выборе объектов сравнения, критериях, последовательности процедур.

Подведем итоги:

•  нельзя получить целостное представление об историческом про­цессе путем накопления фактологического исторического знания;

•  существует два типа теорий исторического процесса: умозри­тельно-философские и конкретно-исторические;

•  в основе теории исторического процесса лежит представление о социокультурной природе человека; причем концепция человека как субъекта исторического процесса может быть эксплицирована в качестве составляющей исторической теории, а может имплицитно присутствовать в исторических построениях на уровне господствую­щих представлений своего времени;

•  системообразующей в теориях исторического процесса являет­ся категория исторического времени, с которой самым тесным обра­зом связаны представления о целях научного исторического позна­ния;

•  по целям исторического познания концепции исторического процесса могут быть условно классифицированы на усматривающие цель истории в воспроизведении прошлого, усматривающие цель ис­тории в понимании настоящего, усматривающие цель истории, в ко­нечном счете, в предвидении будущего;

•  одним из основных способов осмысления материала националь­но-государственной истории в общетеоретическом историческом кон­тексте является сравнительно-историческое исследование.

57

Литература

Настоятельно рекомендуемая

Поппер К. Нищета историцизма: Пер. с англ. М., 1993. 186 с. Рекомендуемая

Блок М. Апология истории, или Ремесло историка: Пер. с фр. М., 1986. 254с.

КарсавинЛ. П. Философия истории. СПб., 1993. 351 с. Дополнительная

Румянцева М. Ф. Историческая составляющая бытия культуры//Мир психологии. 2000. № 3. С. 73-83.

Савельева И. М,, Полетаев А. В. История и время: в поисках утраченно­го. М., 1997. 796с.

Эрн В. Ф. Методы исторического исследования и книга Гарнака «Сущ­ность христианства»//Эрн В.Ф. Соч. М., 1991. С. 245—264.

Вопросы

1.  Как соотносятся история как процесс и история как наука?

2.  Как соотносятся исторический метарассказ и теория исто­рии?

3.  Какие составляющие теории исторического процесса явля­ются обязательными?

4.  Как связаны цель исторического исследования и восприятие исторического времени?

5.  Какова роль исторической компаративистики в конкретно-историческом исследовании?

Задания

1.  Вспомните или посмотрите в обобщающих работах по исто­риографии, какие направления историографии XVIIIXX вв. вам известны; попытайтесь их систематизировать по разным критериям.

2.  Вспомните или посмотрите в учебной литературе по филосо­фии, какие направления философской мысли оказали наи­более существенное влияние на историческую науку в XVIII-XX вв.

Раздел II

ТЕОРИИ

ИСТОРИЧЕСКОГО

ПРОЦЕССА

Глава 1 XVIII век от рационализма к романтизму

О том, какие проблемы приходится решать человеку, верящему не

в Бога, а в Разум

И о том, чем ему может помочь историческая наука

Богата и обширна область истории, в круг ее входит весь нравственный мир.

Иоганн Фридрих Шиллер

Основное положение: первыми по времени возникновения задачами исторической науки были морально-этические — давать человеку нравоучительные примеры и смягчать страх смерти.

1. От средних веков к новому времени

«То be or not to be» — известный каждому вопрос Гамлета, принца датского. Но продолжим цитату (уже в переводе М. Лозинского):

Быть или не быть — таков вопрос; Что благородней духом — покоряться Пращам и стрелам яростной судьбы Иль, ополчась на море смут, сразить их Противоборством? Умереть, уснуть И только... <...> Умереть, уснуть. Уснуть!

59

И видеть сны, быть может? Вот в чем трудность;

Какие сны приснятся в смертном сне...

<...> Кто бы плелся с ношей,

Чтоб охать и потеть под нудной жизнью,

Когда бы страх чего-то после смерти —

Безвестный край, откуда нет возврата

Земным скитальцам, — волю не смущал,

Внушая нам терпеть невзгоды наши

И не спешить к другим, от нас сокрытым?'

Давайте задумаемся, о чем идет речь в этом знаменитом монологе. Во-первых, Гамлет находится в сложной и непривычной для человека времен Шекспира ситуации выбора. Он, и только он сам, должен принять решение. Что его смущает? Нельзя сказать, что Гамлет не верит в Бога, но, по-видимому, какое-то сомнение в реальности хри­стианской картины загробной жизни его посещает.

И это проблемы не только литературного персонажа — принца датского, но и вообще человека нового времени, в отличие от челове­ка средневекового.

С какими проблемами и почему сталкивается человек нового вре­мени? Конечно, у каждого могут быть свои проблемы, но выделим общее.

В первой половине XVI в. Николай Коперник создает учение «Об обращениях небесных сфер», которое объясняет видимое движение небесных светил вращением Земли вокруг Солнца. Но ведь человек привык к тому, что именно Солнце всходит и заходит. «Не верь глазам своим», — говорил в подобных случаях Козьма Прутков. «Сомневайся во всем», — скажет спустя столетие в 30-40-е годы XVI в. Рене Декарт.

Не верили своим глазам уже современники Коперника — великие художники Возрождения Леонардо да Винчи, Микеланджело. Они разработали учение о перспективе, позволяющее скорректировать видимую картину, сделать ее более правильной, чем воспринимает человек. Они изучали анатомию, с тем чтобы правильно рисовать тело человека или лошади2.

Современником Коперника и титанов Возрождения был Христо­фор Колумб. В эпоху Великих географических открытий для европейца мир стал большим и, что еще более важно, разнообразным, он уви­дел, что на Земле живут Другие.

Все эти явления взаимосвязаны. Аксонометрия, свойственная сред­невековому изобразительному творчеству, позволяла точно переда­вать ближайшее пространство, соответствуя мироощущению «Я» в его ближайшем окружении.

1 Шекспир У. Избранное: В 2 т. М., 1999. Т. 1. С. 204.

3 См.: Раушенбах Б. В. Как мы видим сегодня (Построение пространства карти­ны как функция мироошущения)//Раушенбах Б. В. Пристрастие. М., 1997. С. 105-117.

60

«...искусство эпохи Ренессанса с ее теорией перспективы было отра­жением очередного эпохального достижения человечества завоева­нием "Я" человека не только своего ближайшего окружения, но рас­пространением этого "Я" на всю Вселенную, возникновению ощуще­ния принадлежности этого "Я" ко всему необъятному Космосу».

Б. В. Раушенбах3

Конечно, можно возразить, что не каждый плавал за моря-океа­ны, не каждый знал об открытии Коперника и уж тем более не каж­дый занимался живописью. Но с развитием торговли все больше и больше людей если и не плавали в Вест-Индию, то ездили в соседний город и видели, что там такие же люди, как они, но живут и думают по-другому.

«...во время путешествий я убедился, что люди, имеющие понятия, противоречащие нашим, не являются из-за этого варварами или ди­карями и многие из них так же разумны, как и мы, или даже более разумны. Тот же человек, с тем же умом, воспитанный с детства среди французов или немцев, становится иным, чем он был бы, живя среди китайцев или каннибалов».

Рене Декарт*

С именем Декарта связывают эпистемологический поворот в фи­лософии. В 1637 г. он публикует «Рассуждение о методе, чтобы верно направлять свой разум и отыскивать истину в науках».

Декарт сформулировал четыре принципа критического познания, на долгие годы определившие развитие методологии в целом:

«Первое никогда не принимать за истинное ничего, что я не признал бы таковым с очевидностью, т.е. тщательно избегать поспешности и предубеждения и включать в свои суждения только то, что представля­ется моему уму столь ясно и отчетливо, что никоим образом не сможет дать повод к сомнению. Второе делить каждую из рассматривае­мых мною трудностей на столько частей, сколько потребуется, чтобы лучше их разрешить. Третье располагать свои мысли в определен­ном порядке, начиная с предметов простейших и легкопознаваемых, и восходить мало-помалу, как по ступеням, до познания наиболее слож­ных, допуская существование порядка даже среди тех, которые в есте­ственном ходе вещей не предшествуют друг другу. И последнее — делать всюду перечни настолько полные и обзоры столь всеохватыва­ющие, чтобы быть уверенным, что ничего не пропущено»5.

3 Раушенбах Б. В. Указ. соч. С. 115.

4 Декарт Р. Рассуждение о методе, чтобы верно направлять свой разум и отыс­кивать истину в науках//Соч.: В 2 т.: Пер. с лат. и фр. М., 1989. Т. 1. С. 259.

5 Там же. С. 260.

61

На этих принципах базируется критический метод, позволяющий добыть научную истину. Следует обратить внимания, что для Декарта истина может быть только одна:

«...существует лишь одна истина касательно каждой вещи и кто на­шел ее, знает о ней все, что можно знать»6.

Декарт убежден во всемогуществе правильного метода:

«Таким образом, если воздерживаться от того, чтобы принимать за истинное что-либо, что таковым не является, и всегда соблюдать по­рядок, в каком следует выводить одно из другого, то не может суще­ствовать истин, ни столь отдаленных, чтобы они были недостижимы, ни столь сокровенных, чтобы нельзя было их раскрыть»7.

Общеизвестно, что Декарт не придавал истории статуса науки и его «Рассуждение...» относится преимущественно к другим областям знания. Но в новое время картезианство не только научная методоло­гия, но и способ мышления, и в качестве такового оно не могло не проявиться при писании истории.

«Рассуждение...» примечательно еще и тем, что Декарт самым тес­ным образом связывает эпистемологию и этику. И их неразрывность в большей или меньшей мере будет ощущаться на протяжении после­дующих веков. Вспомним хотя бы перекликающиеся названия двух трактатов Иммануила Канта «Критика чистого разума» и «Критика практического разума». Логика рассуждений Декарта такова. Во-пер­вых, Декарт осознает невыносимую сложность жизни человека, кото­рый соберется последовать его совету: «Сомневайся во всем». Он чес­тно предупреждает тех, кто собрался вступить на этот путь:

«Само решение освободиться от всех принятых на веру мнений не является примером, которому всякий должен следовать. Есть только два вида умов, ни одному из которых мое намерение ни в коей мере не подходит. Во-первых, те, которые, воображая себя умнее, чем они есть на самом деле, не могут удержаться от поспешных суж­дений и не имеют достаточно терпения, чтобы располагать свои мыс­ли в определенном порядке, поэтому, раз решившись усомниться в воспринятых принципах и уклониться от общей дороги, они никогда не пойдут по стезе, которой следует держаться, чтобы идти прямо, и будут пребывать в заблуждении всю жизнь. Во-вторых, те, которые достаточно разумны и скромны, чтобы считать себя менее способ­ными отличить истину от лжи, чем другие, у кого они могут поучиться; они должны довольствоваться тем, чтобы следовать мнениям других, не занимаясь собственными поисками лучших мнений»*.

6 Декарт Р. Указ. соч. С. 262.

'Тамже. С. 261.

8 Там же. С. 258-259.

62

Но если все-таки человек решит вступить на этот тернистый путь, то для того,

«...чтобы не быть нерешительным в действиях, пока разум обязывал меня к нерешительности в суждениях, и чтобы иметь возможность прожить это время как можно более счастливо, я составил себе на­перед некоторые правила морали...»9.

Итак, чтобы не оказаться в положении сороконожки, которая, задумавшись, какой ногой сделать следующий шаг, вообще не смогла больше стронуться с места, необходимо следовать строгим этическим правилам. Ведь не случайно Кант назовет этику «практическим разу­мом».

Прислушаемся к советам Декарта, ведь они на протяжении уже более чем трех с половиной столетий сохраняют свою полезность.

«Во-первых, повиноваться законам и обычаям моей страны, неотступ­но придерживаясь религии, в которой, по милости Божией, я был вос­питан с детства, и руководствуясь во всем остальном наиболее уме­ренными и чуждыми крайностей мнениями, сообща выработанными самыми благоразумными людьми, в кругу которых мне предстояло жить. <...>

Моим вторым правилом было оставаться настолько твердым и реши­тельным в своих действиях, насколько это было в моих силах, и с не меньшим постоянством следовать даже самым сомнительным мнени­ям, если я принял их за вполне правильные... Так как житейские дела часто не терпят отлагательств, то несомненно, что если мы не в со­стоянии отличить истинное мнение, то должны довольствоваться наи­более вероятным. <...>

Третьим моим правилом было всегда стремиться побеждать скорее себя, чем судьбу... изменять свои желания, а не порядок мира и вообще привыкнуть к мысли, что в полной нашей власти находятся только наши мысли и что после того, как мы сделали все возможное с окружающими нас предметами, то, что нам не удалось, следует рассматривать как нечто абсолютно невозможное»10.

И именно решению этой задачи — поиска моральных образцов, которым нужно следовать, — призвана была способствовать истори­ческая наука, базирующаяся на картезианских принципах, не только эпистемологических, но и этических.

4 Декарт Р. Указ. соч. С. 263. 10 Там же. С. 263-265.

63

2. Становление истории как науки

История как наука возникает в рамках рационализма. Метод ре­конструкции отдельных фактов-событий и их последовательности в этот период фактически основывался на учении о методе Декарта.

Критический метод последовательно реализуется историками Про­свещения. Английский историк конца XVII — первой половины XVIII в. лорд Болингброк именно на основе критического метода формулиру­ет свою основную задачу:

«Мы должны тщательно и беспристрастно исследовать основания, и когда обнаружим, что они маловероятны или вовсе невероятны, бу­дет нелепо ожидать чего-либо лучшего в воздвигнутом на таком фун­даменте сооружении. Осуществить такое исследование необходи­мо, чтобы мы из-за своей неосведомленности безоговорочно не приняли на веру мнение авторитетов...»11.

Болингброк рассматривает историческое знание как знание вы­водное, получаемое полностью из исторических источников, и с этим связывает границы возможностей исторического познания:

«Когда неполнота обусловлена отсутствием исторических записей — или тем, что они первоначально не велись, или тем, что они были утрачены в результате опустошения стран, истребления народов и других бедствий, происходивших в течение многих лет, или же тем, что фанатизм, злой умысел и соображения политики соединили свои усилия, чтобы уничтожить их намеренно, мы должны смириться со своим неведением, и в этом нет большой беды»12.

Не стоит разъяснять, что если историк не видит большой беды в недостатке исторических данных, то это означает, что его интересует не непрерывный исторический процесс, а отдельные исторические события.

Эпистемология рационализма, базирующаяся на картезианстве, требовала критического отношения к фактам, что привело историков к необходимости сопоставления данных разных источников. Болинг­брок так описывает основания критического метода в истории:

«Защищенный от обмана, я могу смириться с неосведомленностью. Но когда исторические записи не полностью отсутствуют, когда одни из них были утрачены или уничтожены, а другие сохранены и полу­чили распространение, тогда мы подвергаемся опасности быть об­манутыми; и поистине должен быть слеп тот, кто принимает за прав­ду историю какой бы то ни было религии или народа, а в еще боль-

11  Болингброк. Письма об изучении и пользе истории. М., 1978. С. 9.

12 Там же. С. 48-49.

64

шей мере историю какой-либо секты или партии, не имея воз­можности сопоставить ее с другой исторической версией. Здраво­мыслящий человек не будет так слеп. Не на единственном свиде­тельстве, а на совпадении свидетельств станет он утверждать истори­ческую истину. Если совпадения нет вовсе, он не будет доверять ничему; если оно есть хоть в чем-то немногом, он соразмерит соответственно свое согласие или несогласие. Даже слабый луч света, блеснувший из чужеземного исторического повествования, часто разоблачает целую систему лжи; и даже те, кто заведомо извращает историю, нередко выдают себя в результате невежества или небрежности».

Болингброк последовательно обосновывает значение метода кри­тики исторических источников, указывая на необходимость не только фактографического сопоставления разных свидетельств, но и учета цели и обстоятельств их создания:

«...когда историй и исторических хроник вполне достаточно, то даже те, что ложны, способствуют обнаружению истины. Вдохновляемые разными страстями и задуманные во имя противоположных цепей, они противоречат друг другу, а противореча, выносят друг другу обвинительный приговор. Критика отделяет руду от породы и извле­кает из различных авторов всю историческую правду, которая лишь частично могла быть найдена у каждого из них в отдельности; крити­ка убеждает нас в своей правоте, когда она основывается на здравом смысле и излагается беспристрастно»13.

Таким образом, для историков эпохи Просвещения исторический источник вполне определенно является объектом сравнительного ис­следования.

Отметим еще один аспект критики исторических источников, на который также обратили внимание историки Просвещения, в том числе Болингброк, — необходимость изучения личности автора исто­рического источника:

«Когда искренность при изложении факта вызывает сомнение, мы добываем истину, сопоставляя различные сообщение, подобно тому как мы высекаем огонь, ударяя сталью о кремень. Когда суждения производят впечатление пристрастных, мы можем сделать выводы самостоятельно или принять суждения авторов, сделав известные по­правки. Достаточно немного природной проницательности, чтобы определить, какая нужна поправка в зависимости от конкретных обстоятельств жизни авторов или общего склада их ума, и тем самым нейтрализовать воздействие этих факторов»14.

13 Болингброк. Указ. соч. С. 49.

14 Там же. С. 50.

65

5 - 6867

Таким образом, уже в рамках рационалистической философии зарождается критическое отношение к сообщениям исторических ис­точников, что приводит к их сопоставлению как к одному из основ­ных методологических требований. Однако в качестве критерия сопо­ставления, основания выбора между свидетельствами, которые про­тиворечат друг другу, выступает исключительно «здравый смысл» историка.

Мы уже отмечали взаимосвязь между картезианским методом и преобладающей в этот период нравоучительной функцией историчес­кого знания. Болингброк приводит вполне картезианское обоснова­ние действенности исторических примеров:

«...когда нам приводят примеры, то они как бы обращены к нашим чувствам и рассудку, что нам льстит. В этом случае знания словно исходят от нас самих: мы сами формулируем общее правило, исходя из своего личного опыта, и уступаем фактам, противясь абстрактным построениям»15.

Каким же образом эти установленные критическим методом фак­ты связывались друг с другом? Принципиально важно, что история еще не осмысливается как процесс: для философов и историков вплоть до эпохи Просвещения история представляет собой собрание фактов, которые могут служить образцами, примерами. Болингброк писал:

«...изучение истории кажется мне из всех других занятий наиболее подходящим, чтобы воспитывать в нас личную и общественную доб­родетель»16.

Младший французский современник лорда Болингброка Габри-эль-Бонно де Мабли начинает свой трактат «Об изучении истории» с введения, которое называется «История должна быть школой поли­тики и нравственности», где он пишет, адресуясь Его Светлости принцу Пармскому:

«Старайтесь, Ваша светлость, сохранить в себе эти первые чувства, порожденные чтением древней истории. Восхищение перед велики­ми образцами древности откроет Вашей душе любовь к подлинной славе и заставит Вас опасаться пороков, общих для всех людей, и предубеждений, свойственных государям»17.

Впрочем, еще у византийского автора второй половины X в. Льва Диакона мы находим аналогичное рассуждение:

 

15 Болингброк. Указ. соч. С. 12.

16 Там же. С. П.

17 Мабли Г.-Б. де. Об изучении истории. О том, как писать историю: Пер. с фр. М., 1993. С. 8.

66

«Если и имеется какое-либо из благ, приносящих пользу в жизни, то во всяком случае не меньше, а больше всего оказывает нам услуги, является необходимой и полезной история. Она вскрывает разнооб­разные и многоразличные деяния, которые возникают и естествен­ным порядком, под влиянием времени и обстоятельств, и в особенно­сти по произвольному решению лиц, занимающихся государствен­ными делами, и учит людей одно одобрять и ставить себе в качестве образца, другого же гнушаться и избегать, чтобы не осталось в неиз­вестности и проводилось в жизнь все полезное и ценное и чтобы никто не делал попыток ввергнуть себя в ужасные и вредные начина­ния»18.

Причины «антиисторичности» философии Просвещения вскры­вает Коллингвуд. Он показывает, насколько внеисторична была осно­ва их мировоззрения — воинствующая антирелигиозность:

«Такие слова, как "религия", "священник", "средние века", "варвар­ство", были для просветителей не историческими, или философски­ми, или социологическими понятиями... но просто бранными выра­жениями, имеющими эмоциональное, а не концептуальное значе­ние. Но коль скоро таким терминам, как "религия" или "варварство", приписывается какое-то концептуальное значение, объекты, обозна­чаемые ими, следует рассматривать как нечто, сыгравшее положи­тельную роль в человеческой истории, как нечто, имевшее ценность в свое время, а не просто как зло и заблуждение»".

Когда история не рассматривается как процесс, не ставится и за­дача ее целостного осмысления. Критерии для оценки фактов черпа­лись преимущественно в сфере моральных категорий. Что же касается оценки крупных исторических периодов, историки этой эпохи разде­ляли всю историю на эпоху варварства и на современный им век Про­свещения.

Но мы не можем согласиться с Шидером, который пишет:

«Историография Просвещения не знала сравнительного метода в строгом смысле этого слова»20.

Хотя, возможно, дело здесь в том, что Шидер недостаточно четко проясняет, что имеет в виду, говоря о «сравнительном методе в стро­гом смысле слова». Шидер считает, что, сравнивая отдаленные эпохи или неевропейские культуры с современной им эпохой, историки Просвещения применяли сравнение почти инстинктивно, как сред-

Лев Диакон. История. М., 1988. С. 7.

19 Коллингвуд Р. Дж. Идея истории. Автобиография, М., 1920. С. 75. го Шидер Т. Возможности и границы сравнительных методов в исторических науках//Философия и методология истории: Сб. ст. М., 1977. С. 146.

67

ство «парадигматического доказательства основной идеи». А основная идея заключалась в выявлении «тождественности человеческого рода в любых его проявлениях».

Но в таком случае, по-видимому, вполне справедливым будет ут­верждение, что для историков Просвещения задача сравнения — вы­явление общего в различных исторических феноменах. Этот факт, на наш взгляд, заслуживает особого внимания. Аналитически сравнение начинается с установления сходства, изоморфности сравниваемых объектов. Здесь мы видим, что в процессе развития истории как науки выявление общего, в качестве осознанной цели исследования и гене­тически предшествует выявлению различий.

Подтверждение этому мы находим и в текстах самих историков. Болингброк пишет:

«Сравнивая при изучении истории опыт других людей и эпох с нашим собственным, мы совершенствуем общечеловеческий опыт; мы по­ступаем подобно тому, как это делается в философии, сводим все абстрактные теории и общие правила человеческого поведения к их первоосновам»2'.

Сравнение выступает как способ обобщения, создания отвлечен­ного понятия, с его помощью, по мнению Болингброка,

«...каждый человек может... ежедневно продвигаться к тем идеям, к тем предвечным сущностям, ...которые недоступны человеческим существам на практике, но в наибольшем приближении к которым состоит совершенство нашей природы...»22.

Еще один способ обобщения предлагает Мабли. Он пишет о неце­лесообразности в историческом повествовании злоупотребления мель­чайшими подробностями:

«Сколь бы ни были необходимы эти подробности, пусть историк, ко­торый хочет просвещать и одновременно нравиться... выбирает сре­ди них те, что наиболее способны сделать истину возбуждающей и приятной для ума»23.

Вполне очевидно, что такой отбор невозможен без сопоставле-

ния.

Остановимся и на другом аспекте этой проблемы. Выше мы уже отмечали, что историография Просвещения остается по-прежнему преимущественно фактографичной. Но можно заметить и новое ее свойство — напряженный поиск причинно-следственных связей, ра-

21  Болингброк. Указ. соч. С 54.

22  Там же.

и Мабли Г.-Б. де. Указ. соч. С. 173.

68

циональных объяснений в истории. Прослеживание цепочек причин­но-следственных связей служило объединяющим фактором в истори­ческом исследовании. А достижение целостности невозможно без вы­явления специфики составляющих. Таким образом, сравнение как способ обобщения дополняется поиском различий частей целого.

Приведем (с некоторыми сокращениями) пример такого рассужде­ния из V письма «Об изучении и пользе истории» лорда Болингброка:

«Есть монархия, также абсолютная монархия •— я имею в виду китай­скую, где управление осуществляется со времени установления татарского господства по приказаниям государя несколькими разря­дами мандаринов и в соответствии с мнениями и рекомендациями советов нескольких рангов; зачисление в эти классы и разряды зави­сит от способностей кандидатов, в то время как продвижение внутри них зависит от их поведения и проведенных ими тех или иных улучше­ний. При таком правлении ни неуместно, ни смешно, чтобы любой из подданных, которого к этому побуждают обстоятельства или его способности, сделал историю средством изучения политической на­уки и готовил себя таким и любым другим способом к общественно­му служению. Это также не опасно и не приносит чести, которая стоила бы того, чтобы пренебречь опасностью, раз, согласно древне­му установлению этого правительства, частные лица, как и государ­ственные советы, имеют право делать представления государю о зло­употреблениях его администрации. Но все же люди там не обладают теми же возможностями заниматься государственными делами, ка­кие свободная форма правления по своей природе предоставляет гражданам. В нашей стране а у нас черты свободной формы правления до сих пор, по крайней мере, сохранились люди бывают предназначены к государственной деятельности не только благода­ря их положению и талантам, что имеет место и в других странах; многим предоставлено это право их рождением, и любой человек может посвятить себя этой деятельности и принять в той или иной степени участие в управлении независимо от того, призван он госуда­рем или нет. При абсолютизме всякое общественное служение есть служение государю, и он назначает всех тех, кто служит обществу. При свободном правлении четко определенным и основным является служение обществу...»24.

Элементы сравнительного анализа разных государств присутству­ют и в VII письме «Очерки истории Европы от Пиренейского мира тысяча шестьсот пятьдесят девятого года до тысяча шестьсот восемь­десят восьмого года» и VIII письме «Продолжение того же предмета с тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года» Болингброка, посколь­ку в них он стремится дать целостную картину европейского развития.

24 Бопингброк. Указ. соч. С. 69.

69

Таким образом, историография рационализма — и особенно ее высшее проявление в эпоху Просвещения — разработала принципы сравнительного анализа исторических источников и неотрефлексиро-ванно, но весьма активно использовала сравнение исторических яв­лений, что было обусловлено стремлением к выявлению общих начал природы человека и общества. Критерием для сравнения во всех слу­чаях выступал здравый смысл историка. Установленные таким обра­зом исторические факты выстраивались в хронологические последо­вательности и связывались в причинно-следственные цепочки также на основе «здравого смысла».

В заключение заметим, что принципы, предложенные историка­ми эпохи Просвещения, впоследствии были восприняты и другими направлениями научного исторического знания.

3. Становление теорий исторического процесса: Кант и Шиллер

Рассматривая становление осмысления истории как единого про­цесса, необходимо провести различие между, с одной стороны, фи­лософски-умозрительными построениями (Вольтер, И.-Г. Гердер, И. Кант) и, с другой стороны, собственно историческими концепци­ями, построенными на фактографическом материале истории (Дж. Вико, И.-Ф. Шиллер).

В 60—80-е годы XVIII в. происходит изменение восприятия исто­рического времени, начинается осмысление истории как процесса, а следовательно, меняются и задачи исторического познания. В 1765 г. выходит в свет статья Вольтера «Философия истории», которая затем становится введением к его эссе «Опыт о нравах и духе народов»25. В 1784—1787 гг. публикуется масштабная работа Гердера «Идеи к фи­лософии истории человечества»26, в которой он по сути развивает идею Вольтера о необходимости «философии истории»:

«...коль скоро обо всем, что есть на свете, трактует особая филосо­фия и наука, почему бы и не быть такой философии и такой науке, которые трактовали бы то, что прежде всего нас касается, исто­рию человечества, всю историю человечества в целом?»27.

Одновременно с трактатом Гердера — в 1784 г. — выходит историо­софское эссе Канта «Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском

" Voltaire, Essai sur les moeurs et 1'esprit des nations. Paris, 1963. T. III.

26  Гердер И.-Г. Идеи к философии истории человечества. М., 1977.

27 Там же. С. 8.

никаких  иных ориентировкроме следующих: так как он не может

плане»28. Примечательна похожесть названий фундаментального тракта­та Гердера и небольшого эссе Канта: «идеи» — «идея». Использование этого слова не случайно. Системы, выстраиваемые Гердером и Кантом, умозрительны. Они не преследуют цели объединения известного исто­рического материала. Каков же смысл их усилий? Сопоставим.

Гердер задает вопрос:                        Кант:

неужели «Бог отступился от мудро- «Для философа здесь не может быть сти своей и доброты и никакого за­мысла не положил в основу своих установлений? »эт и видит задачу в предполагать у людей с их игрой в выявлении этого замысла.                        величие никакого собственного ра-

зумного замысла, он мог бы попы­таться открыть в этом [кажущемся] бессмысленном чередовании чело­веческих дел некий замысел [самой] природы»30.

Если продолжить сравнение и вслед за общим выявить различия, то мы увидим, что в том контексте, в котором Гердер использует слово «Бог», Кант говорит «природа», но на самом деле здесь нет существенного различия: и «Бог», и «природа» выполняют одну и ту же системообразующую функцию в выстраиваемой теории. Итак, за­дача обоих немецких мыслителей — постичь общий замысел челове­ческой истории.

В своей очень небольшой по объему работе Кант дает целостную, умозрительно выстроенную концепцию мировой истории. Исходная посылка рассуждений Канта такова:

«Какое бы представление в метафизическом смысле мы ни состави­ли себе относительно понятия свободы воли, все же ее проявления, человеческие действия, точно так же, как и всякое другое природ­ное явление, определяются всеобщими законами природы. История, занимающаяся повествованием об этих явлениях, как бы глубоко ни были скрыты их причины, все же позволяет надеяться, что, если бы она рассматривала игру свободной человеческой воли в целом, она могла бы открыть ее закономерный ход; и то, что у отдельных субъек­тов выглядит запутанным и лишенным всяких правил, по отношению ко всему роду все же можно было бы познать как некое неизменное поступательное, хотя и медленное, развитие его первоначальных за­датков.

70

28 Кант И. Идел всеобщей истории во всемирно-гражданском плане//Кант И. Сочинения: на немецком и русском языках. Т. 1. Трактаты и статьи (1784-1796). М., 1994. С. 78-123.

Гердер И.-Г. Указ. соч. С. 8-9. 30 Кант И. Указ. соч. С. 83.

71

Отдельные люди и даже целые народы мало задумываются о том, что когда они, каждый по своему разумению и часто в противовес друг другу, осуществляют [как будто] свой собственный замысел, они незаметно для самих себя, [как бы] двигаясь за [некоей] путевод­ной нитью, следуют неведомому им замыслу природы, содействуя его достижению, от которого, даже если бы он стал им известен, было бы все же для них не слишком много толку»31.

Очевидно, что Кант в постановке проблемы исходит из того, что человек нового времени, в отличие от человека средневекового, об­ладает свободой воли, и это создает некоторую коллизию между его вариативным поведением и предначертанным ходом мировой истории. Эту-то коллизию Кант и берется разрешить. Но любопытно, что прак­тического смысла для повседневной человеческой жизни в открытии «замысла природы» он не видит, хотя

«философская попытка разработать всеобщую всемирную историю согласно плану природы, направленному на совершенное гражданс­кое объединение человеческого рода, должна рассматриваться как возможная и даже как содействующая этому замыслу природы»32.

Итак, построение Канта чисто умозрительное. Не случайно сам он сравнивает свое построение с теорией Кеплера, «неожиданным обра­зом подчинившего эксцентрические орбиты планет определенным зако­нам». А будущего историка, который наполнит его концепцию реаль­ным историческим содержанием, с Ньютоном, объяснившим зако­ны, сформулированные Кеплером, «всеобщей естественной причиной». Мы уже обращали внимание на то, что умозрительные теории стро­ятся на системе аксиом. В основе построения Канта лежат две аксиомы. Первая из них:

«Все природные задатки [сотворенного] существа предназначены к тому, чтобы когда-нибудь полно и целесообразно развиться».

Из первого положения вытекает второе:

«У человека (как единственного разумного существа на земле) те природные задатки, которые направлены на применение его разума, должны развиться полностью только в роде, но не в индивиде».

Проследим логику Канта.

Для того чтобы связать первое положение со вторым, Кант с необ­ходимостью должен найти такое качество человека, которое отличало бы его от прочих живых существ и развитие которого, в соответствии с

11 Кант И. Указ. соч. С. 81, 83. 32 Там же. С. 117.

72

первой аксиомой, и определило бы человеческую историю. И Кант, вполне в духе XVIII в., находит такое специфически человеческое каче­ство: это — Разум. Кант противопоставляет разум инстинкту и разумное поведение человека — инстинктивному поведению животного. И именно из этого противопоставления следует, что человек имеет историю.

«Разум... это способность расширять правила и намерения исполь­зования всех своих сил за пределами природного инстинкта; и он не знает границ своим замыслам. Но сам разум действует не инстинктивно, а нуждается в опытах, упражнении и обучении для того, чтобы посте­пенно продвигаться от одной ступени понимания к другой. Вот почему каждый человек должен был бы жить неизмеримо долго, чтобы на­учиться наиболее полно использовать все свои природные задатки; или же, если природа установила лишь краткий срок его жизни (как это и есть на самом деле), ей требуется, возможно, необозримый ряд осо­бей, которые передавали бы одна другой свои знания, чтобы, наконец, довести их зародыши в нашем роде до такой ступени развития, которая полностью бы соответствовала замыслу природы»33.

Рассматривая построение Канта, следует еще раз подчеркнуть тес­ную связь вопросов исторического познания и этики. Рассуждая об историческом процессе, Кант вынужден обращаться к занимавшей философов этого (да и последующего) времени проблеме свободы воли. И вновь и вновь ставить вопрос о коллизии между свободой воли человека и реализацией «замысла природы» в историческом процессе.

«Природа захотела, чтобы все то, что выходит за пределы механичес­кого устройства животного существования человека, он производил исключительно из себя самого и чтобы он не заслуживал никакого другого счастья или совершенства, кроме тех, которые он сам создал, будучи свободен от инстинкта, благодаря собственному разуму. Природа не делает ничего лишнего и не расточительна в [использова­нии] средств для своих целей. Так как она дала человеку разум и основывающуюся на нем свободу воли, то это уже было ясным указанием на ее замысел наделить его [этими способностями]. А именно, он должен руководствоваться не своим инстинктом или быть обеспечен готовыми знаниями и [уже] научен им; напротив, он должен все создавать собственными силами [выделено мной. М. Р.]».

Мы видим, что Кант весьма подробно анализирует природу чело­века. Но каким образом люди взаимодействуют друг с другом и что обеспечивает историческое развитие?

«Средство, которым пользуется природа, чтобы обеспечить развитие всех задатков людей, есть антагонизм между ними в обществе, по-

зз Кант И. Указ. соч. С. 85, 87.

73

скольку он в конце концов становится причиной его законосообраз­ного порядка. Под антагонизмом я понимаю здесь необщительную общительность людей... Человек имеет склонность общаться, пото­му что в таком состоянии он больше чувствует себя человеком, т.е. чувствует развитие своих природных задатков. Но ему присуща так­же сильная склонность уединяться (изолироваться), так как он одно­временно находит у себя и свойство необщительности, желание со­образовывать все только со своим разумением и, следовательно, ото­всюду ожидает сопротивления, поскольку по себе знает, что со своей стороны склонен сопротивляться другим»34.

Кант формулирует свои представления весьма афористично и со­всем не лестно для человека:

«...живи люди, как аркадские пастухи, в условиях полного согласия,

довольства и взаимной любви все таланты оставались бы навсегда

скрытыми в зародыше...

...да будет благословенна природа за неуживчивость, за завистливое

соперничающее тщеславие, за ненасытную жажду обладать или же

господствовать!»35.

Еще раз, в подтверждение нашей гипотезы о системообразующем характере представлений о природе человека в историко-теоретичес-ких концепциях, обратим внимание, что осмысленный Кантом «за­мысел природы», раскрывающийся в историческом процессе, может быть реализован только при условии господства Разума. Хотя Кант уже усомнился в его всемогуществе, предвосхитив тем самым постро­ения мыслителей последующих двух веков.

Спустя полтора века к этой же проблеме обратится Зигмунд Фрейд — человек, весьма скептически настроенный по отношению к человеческому разуму. Некоторые исходные рассуждения Фрейда по­разительно схожи с представлениями Канта о природе человека:

Иммануил Кант:                                     Зигмунд Фрейд:

«Это сопротивление [со стороны дру-      «...люди обладают двумя распрост-

гих людей. М.Р.] является тем, что      раненными свойствами, ответственны-

пробуждает все силы человека, зас-      ми за то, что институты культуры могут

тавляет его преодолеть склонность к      поддерживаться лишь известной ме-

пени и, под влиянием честолюбия, вла-      рой насилия, а именно: люди, во-пер-

столюбия или корыстолюбия, создать      вых, не имеют спонтанной любви к

себе положение среди своих сопле-      труду и, во-вторых, доводы разума

менников, которых он хотя и не выно-      бессильны против их страстей»3*, сит, но без которых также не может

34 Кант И. Указ. соч. С. 91. "Там же. С. 91.

36 Фрейд 3. Будущее одной иллюзии//Фрейд 3. Психоанализ. Религия, культура. М, 1992. С. 21

74

и обойтись. Отсюда начинаются пер­вые шаги от грубости к культуре...»37

Есть много общего и в их понимании межличностных отношений в социуме и коллизии между обществом (культурой) и индивидуумом, хотя здесь проявляются и различия, обусловленные различием эпох:

Иммануил Кант:                                     Зигмунд Фрейд:

«Величайшая проблеме для челове-      «Примечательно, что, как бы мало ческого рода, разрешить которую      Ни были способны люди к изолиро-вынуждает его природа, достиже-      ванному существованию, они тем не ние всеобщего правового граждан-      менее ощущают жертвы, требуемые ского общества. Поскольку лишь в      От них культурой ради возможности обществе и именно в таком, в кото-     совместной жизни, как гнетущий ром наличествует величайшая свобода,      груз. Культура должна поэтому за-а значит, и постоянный антагонизм      щищать себя от одиночек, и ее ин-между всеми его членами и все же      ституты, учреждения и заповеди ста-самым точным образом определены      Вят себя на службу этой задаче; они и сохраняются границы этой свободы в      имеют целью не только обеспечить той мере, в какой она могла бы соче-      известное распределение благ, но и таться со свободой других, поскольку      постоянно поддерживать его, словом, лишь в этом обществе может быть      должны защищать от враждебных осуществлен высший замысел приро-      побуждений людей все то, что слу-ды развитие всех природных за-      ЖИт покорению природы и производ-датков, вложенных в человечество.      ству благ»39. Так как общество, в котором свобода при ее подчинении внешним зако­нам в наибольшей степени связана с необоримой властью, каково совер­шенно справедливое гражданское устройство, то [такое общество] долж­но быть высшей целью природы для человеческого рода... Вступать в сос­тояние принуждения заставляет челове­ка, вообще-то очень склонного к нео­граниченной свободе, беда, а именно величайшая из всех [бед], которые при­чиняют друг Кругу сами люди, чьи склонности приводят к тому, что при необузданной свободе они не могут долго уживаться друг с другом»38.

37 Кант И. Указ. соч. С. 91, 93.

38 Там же. С. 95, 97.

39  Фрейд 3. Указ. соч. С. 19.

75

Обратим внимание на то, что Кант, в отличие от многих его со­временников (да и наших современников тоже), понимал, что свобо­да и равенство несовместимы: либо то, либо другое, но при этом свобода имманентна человеческой личности.

При сопоставлении размышлений Канта и Фрейда не стоит забы­вать, что Фрейд — человек иной эпохи: в начале XX в. преобладало, по крайней мере среди людей философски мыслящих, убеждение в том, что люди разные, что позволило ему, в отличие от его предше­ственника, сформулировать способ — правда, весьма спорный — раз­решения коллизии между необходимостью культурных ограничите­лей для существования человечества и репрессивным характером куль­туры по отношению к человеческой личности.

Иммануил Кант:

«Эта проблема является самой трудной и вместе с тем такой, ко­торая позднее всех других реша­ется человеческим родом. Труд­ность, на которую указывает уже сама идея этой задачи, состоит в следую­щем: человек это животное, ко­торое, живя среди других членов сво­его рода, нуждается в господине. Ибо он непременно злоупотребляет своей свободой в отношении других, себе подобных, и хотя, как разумное существо, желает иметь закон, кото­рый полагал бы границы свободы для всех, все же себялюбивая животная склонность побуждает его к тому, что­бы там, где он только в состоянии, делать для самого себя исключение. Следовательно, он нуждается в гос­подине, который сломил бы его соб­ственную волю и заставил бы его подчиниться общепризнанной воле, при которой каждый может быть сво­бодным. Где же найдет он такого гос­подина? Нигде, кроме как в чело­веческом роде. Правда, этот господин также есть животное, которое нуж­дается в господине... Но верховный глава должен быть справедливым сам по себе и все же быть человеком»40.

40 Кант И. Указ. соч. С. 97, 99.

41  Фрейд 3. Указ. соч. С. 21.

Зигмунд Фрейд:

«Как нельзя обойтись без принуж­дения к культурной работе, так же нельзя обойтись и без господства меньшинства над массами, потому что массы косны и недальновидны, они не любят отказываться от влече­ний, не слушают аргументов в пользу неизбежности такого отказа... Лишь благодаря влиянию образцовых ин­дивидов, признаваемых ими в каче­стве своих вождей, они дают скло­нить себя к напряженному труду и самоотречению, от чего зависит су­ществование культуры. Все это хо­рошо, если вождями становятся лич­ности с незаурядным пониманием жизненной необходимости, сумев­шие добиться господства над соб­ственными влечениями. Но для них существует опасность, что, не желая утрачивать своего влияния, они нач­нут уступать массе больше, чем та им...»".

76

Итак, мы рассмотрели умозрительно выстроенную философскую концепцию исторического процесса Канта. А теперь рассмотрим современ­ную трудам Гердера и Канта концепцию истории как процесса Шилле­ра, в общих чертах сформулированную в уже упоминавшейся неболь­шой статье «В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения». Эта статья представляет собой текст вводной лекции к курсу всеобщей истории, который Шиллер читал в Йенском универси­тете, и демонстрирует нам иной тип построения исторической теории.

Но прежде, чем остановиться на концепции Шиллера, еще раз обратимся к стоящему особняком в процессе осмысления целостнос­ти истории трактату итальянского мыслителя Джамбаттиста Вико «Ос­нования новой науки об общей природе наций»42. И можно согласить­ся с Коллингвудом в том, что

«...работы Вико интересны прежде всего потому, что он был обра­зованным и блестящим историком, поставившим перед собой задачу сформулировать принципы исторического метода»43.

Вико предвосхитил идеи Вольтера и Гердера, доказывая необхо­димость изучения «Мира Гражданственности». Изучение этого мира он обусловливал развитием исторических знаний, т.е. рассматривал «Мир Гражданственности» в контексте эволюционного целого:

«Но в этой густой ночной тьме, покрывающей первую, наиболее уда­ленную от нас Древность, появляется вечный, незэходящий свет, свет той Истины, которую нельзя подвергнуть какому бы то ни было сомнению, а именно, что первый Мир Гражданственности был, несомненно, сде­лан людьми. Поэтому соответствующие Основания могут быть найде­ны (так как они должны быть найдены) в модификациях нашего соб­ственного человеческого ума. Всякого, кто об этом подумает, должно удивить, как все Философы совершенно серьезно пытались изучать Науку о Мире Природы, который был сделан Богом и который поэтому Он один может познать, и пренебрегали размышлением о Мире Наций, т.е. о Мире Гражданственности, который был сделан людьми и На­ука о котором поэтому может быть доступна людям»44.

Понимание Вико истории как процесса создания людьми языков, нравов, общественных систем позволило Коллингвуду утверждать, что у Вико

«...мы в первый раз сталкиваемся с абсолютно современной идеей предмета истории»45.

42  Вико Дж. Основания новой науки об обшей природе наций/Пер, с ит.   М.; Киев, 1994. 618с.

43  Коллингвуд Р. Дж. Указ. соч. С. 63.

44 ВикоДж. Указ. соч. С. 108. Ср. с приведенным выше высказыванием Гердера.

45 Коллингвуд Р. Дж. Указ. соч. С. 64.

77

Вико фактически заложил основания компаративного исследова­ния народов, базирующиеся на убеждении в единообразии движения истории разных обществ, проходящих в своем развитии одни и те же этапы:

«...Новая Наука, т.е. Метафизика в свете Боже­ственного Провидения, размышляя об общей при­роде наций и открыв такое происхождение дел божеских и человеческих у языческих наций, строит на них систему естественного права народов, которое проходит совершенно одинаково и с полным постоянством через три Века, протекшие... за все время мира... а именно: Век Богов. Когда языческие люди думали, что живут под божественным управлением и что все решительно им приказывается ауспициями или оракулами самыми древними вещами языческой истории; Век Героев, когда последние повсюду царствовали в Аристократических Республиках на основе, как они полагали, превосходства своей при­роды, отличающейся от природы их плебеев: и наконец Век Лю­дей, когда все признали, что они равны по человеческой природе; потому в этот век сначала процветали Народные Республики, а под конец Монархии: обе эти формы являются Человеческими Прав­лениями...»4*.

Примечательно, что Вико реально действует как историк, выст­раивая свою целостную теорию исторического процесса на основе хронологической таблицы, охватывающей основные, известные во времена Вико события мировой истории. Основывая свои рассужде­ния на известном ему фактическом материале истории, Вико форму­лирует основания новой науки, которые нужны для того, чтобы со­гласовать друг с другом События Достоверной Истории, т.е. осмыс­лить историю в ее целостности. Выстраивание целостной концепции из разрозненного фактологического материала, придание ему «фор­мы» Вико начинает с формулировки ряда аксиом (или оснований), с помощью которых возможно найти общую основу и согласовать «Со­бытия Достоверной Истории».

Вико исходит из единообразия человеческой природы и путем сравнительного анализа доступного ему корпуса фактов всемирной истории выявляет в первую очередь единообразные характеристики разных наций:

«...поскольку мир Наций сделан людьми, посмотрим, в чем все люди всегда походили и все еще походят друг на друга; ведь это может нам дать всеобщие и вечные Основания... из которых возникли и на ос­нове которых сохраняются все Нации. Наблюдая все Нации, как

46 ВикоДж. Указ. соч. С. 25.

78

варварские, так и культурные, отделенные друг от друга огромней­шими промежутками места и времени, различно основанные, мы видим, что все они соблюдают три следующие человеческие обычая: все они имеют какую-нибудь религию; все они заключают торже­ственные браки; все они погребают своих покойников; и нет среди наций, как бы дики и грубы они ни были, такого человеческого дей­ствия, которое совершалось бы с более изысканными церемониями и с более священной торжественностью, чем религиозные обряды, браки и погребения»47.

Как уже говорилось, основные идеи Вико, в том числе и в сфере оснований и задач построения целостной концепции исторического процесса, были «переоткрыты» в 80-е годы XVIII в. и развиты немец­кой философской мыслью. Наиболее концентрированно новый под­ход описан Шиллером, который рассматривал эту проблематику в широком контексте нравственных и социальных задач исторического знания.

Говоря о значении Великих географических открытий, результа­том которых явилось расширение картины мира, накопление наблю­дений над жизнью разных народов, Шиллер формулирует две анало­гии, которые впоследствии станут весьма распространенными: сопо­ставление хода истории со ступенями лестницы и разных народов с детьми различных возрастов.

Основанием для этого является убеждение в единстве природы человека.

Попытаемся воспроизвести логику, которая может привести к ут­верждению правомерности предлагаемых Шиллером аналогий:

•  в ходе Великих географических открытий европейцы познако­мились со многими народами, у которых была иная культура, иной образ жизни;

  в XVIII в. господствовала идея равенства всех людей при рожде­нии;

•  если люди от рождения одинаковы, то различия культур можно объяснить только их разновозрастностью.

То, что Шиллер так думал в конце XVIII в., неудивительно. Уди­вительно другое, что многие продолжают так думать до сих пор. И не только думать, но и воплощать в конкретные задачи, которые ставят­ся перед обществом, типа «догнать и перегнать», жить, «как в циви­лизованных странах», и т.п. Ведь если другие народы, как дети, окру­жают взрослого — европейца, то за два с лишним века, прошедших со времени лекции Шиллера, они могли бы и вырасти и догнать евро-

47 ВикоДж. Указ. соч. С. 109.

79

пейца хотя бы на уровне того же XVIII в. А если этого не произошло, значит данная аналогия некорректна.

Таким образом, в начале XVIII в. Вико предложил по сути стади­альную теорию исторического процесса, Шиллер в конце века сфор­мулировал основания стадиальных теорий и вслед за Вико раскрыл их методологические возможности, в частности, в области сравнитель­но-исторических исследований.

В нашу задачу не входит исследование чрезвычайно интересных ме­тодологических идей Шиллера, заметим только, что основное внима­ние в своей лекции он уделяет главной проблеме, встающей перед ис­ториком, стремящимся воссоздать целостность исторического процес­са, — преодолению разрозненности данных исторических источников.

В этой части Шиллера отличает от предшественников методологи­ческое требование исследовать историю, продвигаясь от следствий к причинам, т.е. от настоящего к прошлому.

«...историк отправляется от теперешнего положения вещей и идет назад к их генезису. Когда он пробегает мысленно от текущего года и столетия к непосредственно им предшествовавшему и встречается здесь с историческими фактами, которые объясняют ему последую­щие события, когда он прослеживает весь процесс до самого нача­ла... тогда он получает возможность пойти обратным путем и, имея своей путеводной нитью отмеченные им факты, легко и беспрепят­ственно опуститься от начала памятников до новейшего времени»*8.

Аналогичные размышления мы обнаруживаем в XIX в. у одного из основоположников славянофильства Алексея Степановича Хомякова в его обширном историософском размышлении «Семирамида». Хомя­ков сравнивает труд историка и труд геологов, которые «...раскрыва­ют тайну прошедшего времени добросовестным изучением современного состояния земных пластов», и призывает историков:

«Вглядитесь в наслоение племен, в их разрывы, в их вкрапление друг в друге, скопление или органическое сращение, и, вероятно, вы раз­решите неожиданно большую часть исторических загадок»4*.

Хомяков обосновывает это свое предположение следующим обра-

зом:

«Справедливо говорят, что тот не понимает настоящего, кто не знает прошедшего; но неужели же можно узнать невидимое прошедшее, нисколько не зная видимого настоящего? Разве они не в самой тес-

48 Шиллер И.-Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения//Собр. соч.: В 2 т. М.; Л., 1932. Т. I. С. 608.

ЛЧ Хомяков А. С. «Семирамида»: Исследование] и[стины] и[сторичес-ких] и[дей]//Хомяков А. С. Соч.: В 2 т. Т. 1. Работы по философии. М., 1994. С. 33.

80

ной, в самой непрерывной связи?.. Возвратный ход, т.е. от современ­ного к старому, от старого к древнему, не может создать истории; но он, и он один, может служить ее поверкою».

Чтобы пояснить свою мысль, Хомяков приводит такой всем по­нятный пример:

«...как бы ни были темны рассказы о войне, последовавший за нею мир будет для них комментарием. Часто после поражения служат благодарственный молебен, но редко отступают после победы»50.

Рецепцию такого подхода мы обнаруживаем у М. Блока, который раздвигает границы истории «до познания настоящего» и подчеркивает взаимосвязь настоящего и прошлого:

«Незнание прошлого неизбежно приводит к непониманию настояще­го. Но, пожалуй, столь же тщетны попытки понять прошлое, если не представляешь настоящего»51.

Выводя из этого положения методологическое следствие, Блок пишет:

«...было бы грубой ошибкой полагать, что порядок, принятый исто­риками в их исследованиях, непременно должен соответствовать по­рядку событий. При условии, что история будет затем восстановлена в реальном своем движении, историкам иногда выгодней начать ее читать... "наоборот"»52.

Замечу, что, сопоставляя подход Шиллера и Блока, я использую слово «рецепция» в точном терминологическом смысле, понимая под ней не только заимствование, но и приспособление методологичес­кой идеи к новой познавательной ситуации. Конечно, Блок видит необходимость обращения историка к настоящему не только в воз­можности восстановления исторических связей от следствия к причи­не (что, заметим, изначально предполагает адекватное понимание настоящего), но рассмотрение иных аспектов сейчас не входит в нашу задачу. Заметим только, что уже для Хомякова настоящее было от­нюдь не «прозрачным». «Хотите узнать то, что было, — сперва узнайте то, что есть», — призывает он" исследователей.

Шиллер, как и Болингброк, вполне осознает, что возможности исторического познания во многом ограничены наличной источни-ковой базой. Но, поскольку Шиллер понимает необходимость осмыс-

50  Там же.

51  Блок М. Указ. соч. С. 27.

52 Там же. С. 28.

" Хомяков А. С. Указ. соч. С. 33.

81

-6867

ления целостного исторического процесса, он подходит к освещению возможностей источников исторически:

«Бесчисленное количество... событий не оставило никаких человечес­ких свидетельств и не было объектом человеческого наблюдения или не оставило о себе никаких следов. Это относится к событиям, кото­рые имели место до появления человека и до изобретения письма. Источником всякой истории является предание, а органом передачи его язык. Весь период до возникновения языка, какое бы важное значение ни имел он для мира, является потерянным для мировой исто­рии.

После возникновения языка передача происходила ненадежным способом посредством легенд...

...живое предание и изустные саги являются очень ненадежны­ми источниками для истории. Поэтому и все события, которые про­исходили до возникновения письменности, почти пропали для миро­вой истории...

Но и сами письменные документы не вечны. Вследствие случай­ностей и разрушительного действия времени погибло огромное ко­личество памятников прошлого и лишь немногие остатки минувшего дожили до века книгопечатания. Гораздо большая их часть потеряна для истории со всей той информацией, которую мы могли бы полу­чить из них...»54.

И хотя очевидно, что «материал» всемирной истории ограничен, но все же Шиллер утверждает необходимость извлечения из событий всемирной истории тех,

«...которые имели существенное, серьезное и совершенно очевид­ное влияние на существующее положение в мире и на ныне живу­щее поколение»".

Это положение имеет для Шиллера эвристический характер, по­скольку утверждение, что для объяснения любого современного со­бытия необходима вся мировая история, с неизбежностью влечет за собой необходимость предложить критерии для отбора исторических фактов. И он такой критерий предлагает:

«При собирании материала для всемирной истории важно иметь в виду, в какой связи находится тот или иной исторический факт с тепе­решним положением в мире»56.

Прямые параллели с этими рассуждениями Шиллера мы обнару­живаем снова у Блока, который вскрывает распространенную ошиб-

ку исторического познания, суть которой в том, что

«эволюцию человечества представляют как ряд коротких рывков, каждый из которых охватывает всего лишь несколько человеческих жизней».

Утверждая, что общество не детерминируется лишь ближайшим предшествующим периодом, Блок высказывает убеждение, что

«в этом огромном континууме великие потрясения способны рас­пространяться от самых отдаленных молекул к ближайшим».

Конечный вывод в этом рассуждении Блока выглядит так:

«Во времени, как и во вселенной, действие какой-либо силы опреде­ляется не только расстоянием»57.

Но если это так, то историку уже недостаточно просто в хроноло­гической последовательности выстраивать известные ему факты, свя­зывая их в цепочки только по принципу причинно-следственности. Нужны иные основания упорядочения исторического материала, вы­страивания исторической целостности. Так же как Гердер считал, что «времена полны хаоса», Шиллер говорил, что именно историк

«заимствует... гармонию из своего внутреннего мира и переносит ее вовне в мир вещей, то есть он привносит разумную цепь в мировой процесс и телеологическое начало в историческую науку»58.

Шиллеру удалось предсказать удивительный психологический фе­номен исторического познания:

«Чем чаще и чем с большим успехом он [историк. М. Р.] возоб­новляет свои попытки связать прошедшее с настоящим, тем больше он будет склонен то, что он рассматривает как причину и следствие, связывать одно с другим как цель и средство. Одно явление за другим начинают ускользать от слепого случая и необусловленной законо­мерно свободы и в качестве отдельного звена присоединяются к гармонически связанному целому (которое существует, конечно, лишь в его представлении). Скоро ему становится трудно убедить себя, что эта последовательность явлений, которая выглядит в его представле­нии столь закономерной и разумной, отсутствует в мире действи­тельности»59,

В полном соответствии с предсказаниями Шиллера историки ста-

54 Шиллер И.-Ф, Указ. соч. С. 607. ss Там же. С. 608, 56 Там же.

82

57  блок М. Указ. соч. С. 26.

58  Шиллер И.-Ф. Указ. соч. С. 610. Там же. С. 609-610.

83

ли придавать теориям исторического процесса онтологический харак­тер. И лишь на рубеже XIXXX вв. в науке вновь была поставлена эта проблема и появились высказывания против онтологизации теорети­ческих построений. Приведем для сравнения высказывание русского эмпириокритика П.С. Юшкевича, относящееся уже не только к исто­рическому знанию, как у Шиллера, и даже не только к познанию, но к мировосприятию в целом:

«Иррациональность потока бытия сознание преодолевает тем, что оно сперва непроизвольно, а потом и произвольно выделяет постоянные элементы, из которых и около которых оно и начинает строить свой символический мир»60.

Итак, Кант и Шиллер по-разному выстраивают свои теории. Но есть нечто существенное, что их объединяет — это убежденность в том, что разрозненность исторических фактов преодолевается только на философском уровне:

Иммануил Кант:

Иоганн Фридрих Шиллер:

«...странным и, по видимости, неле­пым намерением кажется попытка составить историю согласно идее о том, каким должен бы быть мировой ход вещей, если бы он осуществлялся сообразно определенным разумным целям; кажется, что в соответствии с таким замыслом мог бы появиться только роман. Но если все же до­пустить, что природа даже в игре человеческой свободы действует не без плана и конечного замысла, то эта идея тем не менее могла бы быть весьма плодотворной; и хотя мы и теперь слишком близоруки для того, чтобы проникнуть взором в тайный механизм устройства природы, все же упомянутая идея могла бы по­служить нам путеводной нитью, по­зволяющей представить беспорядоч­ный агрегат человеческих действий,

по меньшей мере, в целом как сис­тем»6*.

«...наша мировая история никогда не могла бы стать чем-либо иным, кро­ме агрегата отдельных отрывков и не заслуживала бы названия науки, если б ей на помощь не пришла фи­лософия. Искусственно соединяя эти отрывки промежуточными звенья­ми, философия превращает этот аг­регат в систему, в разумное и зако­номерно связанное целое»62.

 

60  Юшкевич П. С. Современная энергетика с точки зрения эмпириосимволиз-ма//Русский позитивизм: Лесевич, Юшкевич, Богданов. СПб., 1995. С. 141.

61 Кант И. Указ. соч. С. 117.

62  Шимер И.-Ф. Указ. соч. С. 609.

84

Но какова же цель исторического познания для историков в конце XVIII в. Наиболее оптимистичен Кант, который, утверждая, что потребность в историческом познании присуща человеческой при­роде, что само по себе уже является оправданием для ремесла истори­ка, все же считает, что историческое знание, хотя бы в самой мини­мальной мере, может способствовать переустройству общества на ра­зумных основаниях.

«...человеческая природа такова, что не позволяет оставаться равно­душным даже к отдаленнейшей в будущем эпохе существования на­шего рода, если только ее можно с уверенностью ожидать. В нашем случае этого равнодушия тем более не может быть и прежде всего потому, что мы могли бы, кажется, с помощью нашего соб­ственного разумного устроения ускорить наступление такого, столь радостного для наших потомков момента»63.

Но все же в конце XVIII в. цели исторического познания по-пре­жнему обнаруживались в морально-этической сфере. Мы уже отмеча­ли в самом начале этой главы, что еше одной существенной пробле­мой, вставшей перед человеком нового времени, в отличие от сред­невекового, был страх смерти. Преодолеть его человек пытался, оставив по себе память, осмыслив свое место в чреде поколений, зафиксиро­вав свою связь с поколениями предшествующими и последующими. И эта функция исторического знания, актуализировавшись в эпоху Просвещения, сохранила свое значение и в последующем. Сходные размышления о воздействии исторического познания на нравствен­ную сферу мы находим у Шиллера и спустя ровно сто лет в юношес­ких записных книжках Лаппо-Данилевского (выдержки из них приво­дит в своем очерке-некрологе о Лап по-Дан иле веком его друг, чело­век одного с ним научного круга И, М. Гревс). Совпадение хода размышлений удивительное.

Иоганн Фридрих Шиллер:

«Приучая человека рассматривать себя в связи со всем его прошлым и подготовляя его к выводам в отноше­нии отдаленнейшего будущего, изу­чение истории стирает границы меж­ду зарождением и смертью, которые замыкают в столь тесные и гнетущие фаницы индивидуальную человечес­кую жизнь, и своей оптической ил-

и Кант И. Указ. соч. С. 111.

Александр Сергеевич Лаппо-Данилевский:

«Что такое моя личн«я жизнь сама по себе? Жалкий и бессмысленный об­рубок без начала и конца, меня вов­се не удовлетворяющий. Но если я на себя взгляну как на частицу все­ленной, а на свою жизнь как на мик­роскопическую долю мирового про­цесса, я буду видеть начало и конец такой жизни... Человек, в противопо-

85

люзиеи удлиняет его краткое суще­ствование до бесконечности, делая не­заметным переход о г индивидуума к роду. [История имеет дело с] оконча­тельными результатами законченных процессов, [поэтому] она восстанав­ливает правильный масштаб для оцен­ки счастья и заслуг, который всячески искажается иллюзиями, господствую­щими в данном веке»64.

ставлении со вселенной, такое ничто­жество в пространстве, о котором и говорить нечего и думать не стоит. Но если он будет рассматривать себя как атом, как частицу, хотя бы малей­шую частицу мирового здания, как шорох, незначительный звук в гармо­нии вселенной, словом, если мы взгля­нем на себя как на участников в миро­вой жизни, не человеческой только, но именно мировой, тогда получим значение и станем на свое место»65.

Отталкиваясь от идеи Шиллера, еще раз вспомним, что, по Кан­ту, «...у человека... природные задатки, которые направлены на примене­ние его разума, должны развиться полностью только в роде, но не в инди­виде».

История и должна была воссоединить индивида с родом, но для этого она должна воссоздавать некую целостность, пока хотя бы в эволюционном пространстве. Особо следует подчеркнуть, что эта за­дача в конце XVIII в. начинает осознаваться не только в исторической науке, но и на индивидуально-психологическом уровне, что вопло­щается в мемуаротворчестве. Один из самых известных российских мемуаристов Андрей Тимофеевич Болотов, кстати начавший писать свои обширные мемуары в том же 1789 г., когда Шиллер прочитал анализируемую нами лекцию, аналогичным образом определят цель писания своих воспоминаний66.

При всем различии ответов Канта и Шиллера для нас очевидно, что ни тот, ни другой не рассматривают историческое знание как основу законотворчества и принятия политических решений. Что же могло служить такой основой в эпоху рационализма. Ответ содержит­ся в названии труда Иеремии Бентама «Введение в основание нрав­ственности и законодательства». Формулируя этический принцип ути­литаризма и его практическое значение, Бентам пишет:

«Природа поставила человечество под управление двух верховных властителей, страдания и удовольствия... Принцип полезности при­знает это подчинение и берет его в основание той системы, цель кото-

64 Шиллер И.-Ф. Указ. соч. С. 611.

65 Цит. по: Гревс И. М. Александр Сергеевич Лаппо-Данилевский (Опыт истол­кования души)//Русский исторический журнал. СПб., 1920. Кн. 6. С. 58, 64.

66 См. с. 251.

86

рой возвести здание счастья руками разума и закона [выделено мной. М. Р.]»67.

Таким образом, в основе политических решений лежат разумно понятые принципы нравственности.

«Известная мера правительства (это только особенный род действия, совершаемого частным лицом или лицами) может быть названа сооб­разной с принципом полезности или внушенной этим принципом, ког­да таким же образом стремление этой меры увеличить счастье об­щества бывает больше, чем ее стремление уменьшить это счастье»68.

Характеризуя умонастроение законодателя, выдающийся русский историк права М. Ф. Владимирский-Буданов писал, что особенностью XVIII в. в сфере законотворчества — и не только в России — было преобладание «философского направления» с «...мыслью о возможно­сти произвольно устроять правовую жизнь посредством новых законов»*9.

Подведем итоги:

•  в XVIII в. научное историческое знание призвано в первую оче­редь дать человеку нравоучительные примеры, что связано с пробле­мой нравственного выбора, возникающей перед человеком в про­цессе эмансипации личности при переходе от средних веков к ново­му времени;

•  для решения этой задачи историку было достаточно путем крити­ки достоверности исторических свидетельств точно воспроизвести от­дельные исторические факты, не задумываясь об историческом целом;

•  утвердившееся в 80-е годы XVIII в., прежде всего в немецкой историософии, представление об истории как о едином процессе за­ставило поставить новую проблему методологии исторического по­знания: как из разрозненных данных исторических источников полу­чить историческое целое;

•  в это время сформировались два типа теорий исторического процесса — философски-умозрительные и собственно исторические, их объединяло понимание того, что только философская мысль спо­собна стать системообразующим началом исторической теории;

•  историческое знание продолжает выполнять преимущественно морально-этические функции — давать нравоучительные примеры и смягчать страх смерти, вписывая индивидуума в историческое про-

67 Бентам И. Введение в основание нравственности и законодательства. М.,

1998. С. 9.

6R Там же. С. 11.

69 Владимирский-Буданов М. Ф. Обзор истории русского права. Пг.; Киев, 1915.

С. 2.

87

странство и утверждая его связь с предшествующими и последующи­ми поколениями;

• научное историческое знание пока еще не является основой для принятия политических решений, история если и является шко­лой «политики», то действует только через разум и нравственность законодателя.

Литература

Настоятельно рекомендуемая

Болингброк. Письма об изучении и пользе истории: Пер. с англ. М, 1978.

Декарт Р. Рассуждение о методе, чтобы верно направлять свой разум и отыскивать истину в науках//Соч.: В 2 т.: Пер. с лат. и фр. М., 1989. Т. 1. С. 250-296.

Кант И. Идея всеобщей истории во все мирно-граждане ком плане// Соч.: на немецком и русском языках. Т. 1. Трактаты и статьи (1784—1796). М., 1994. С. 78-123.

Шиллер И. Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения//Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1937. Т. VII. Исторические работы. С. 593-612.

Рекомендуемая

ВикоДж. Основания новой науки об общей природе наций: Пер. с ит. М.; Киев, 1994.618с.

Гердер И. Г. Идеи к философии истории человечества. М., 1977. 703 с.

Мабли Г.-Б. де. Об изучении истории. О том, как писать историю: Пер. сфр. М., 1993. 414с.

Дополнительная

Румянцева М.Ф. Перспектива в изобразительном искусстве и в истори­ческом познании//Пространства жизни: К 85-летию академика Б. В. Рау-шенбаха. М.: Наука, 1999. С. 530-542.

4.  Чем похожи и чем отличаются построения И. Канта и И.-Ф. Шиллера?

5.  В чем видел И.-Ф. Шиллер смысл исторического позна­ния?

6. Для чего и как, по мнению И.-Ф. Шиллера, может исполь­зоваться метод аналогии?

Задания

1. Приведите примеры стадиальных теорий исторического про­цесса.

* 2. Сопоставьте цели историописания историков XVIII в. и со­временных им мемуаристов.

Вопросы

1.  Какие изменения мировоззрения при переходе от средних веков к новому времени обусловили интерес к истории и становление истории как науки?

2.  В чем видели свою основную задачу историки эпохи Про­свещения?

3. Чем отличаются философски умозрительные и собственно исторические концепции исторического процесса?

Глава 2

XIX век: историзм и позитивизм — противостояние или сотрудничество

О том, как повлияла на умы Великая французская революция

О том, за что критиковали Гегеля

О том,что позитивизм — это вовсе не то,что обычно им называют,

и о том, была ли историческая наука позитивистской

А также предпринимается попытка понять, в нем и почему ошибся

Карл Маркс

...все великие парадигмы исторического процесса, выдвинутые за последние два столетия,

не утратили ни научного, ни тем более гуманитарного смысла и не могут быть попросту отброшены.

Л. М. Боткин

Основное положение: XIX век — век противостояния историзма и по­зитивизма; сторонников «чистой науки», незамутненной сиюми­нутными задачами, и адептов позитивного знания, обязанного иметь практическое применение.

1. Социокультурная ситуация рубежа XVIIIXIX вв.

Конец XVIII — начало XIX в. прошли под знаком последствий Великой французской революции и наполеоновских войн.

В этих условиях формируются новые подходы к осмыслению задач научного исторического знания. Особенностью XIX в. является фор­мирование альтернативных, оппонирующих друг другу подходов в понимании целей и способов историописания. Формируется оппози­ция историзма и позитивизма.

Первым четко сформулировал собственные задачи исторической науки, естественно оспорив утверждения своих предшественников, Леопольд фон Ранке:

«Я же утверждаю: каждая эпоха стоит в непосредственном отноше­нии к Богу, и ее ценность основана вовсе не на том, что из нее выйдет, а на ее существовании, на ее собственном "я". Благодаря этому рассмотрение истории, и именно индивидуальной жизни в ис­тории, получает совершенно особую привлекательность: каждая эпоха должна быть рассматриваема как нечто, имеющее цену само по себе, и является в высшей степени достойной рассмотрения».

90

«История возложила на себя задачу судить о прошлом, давать уроки настоящему на благо грядущих веков. На эти высокие цели данная работа не претендует. Ее задача лишь показать, как все про­исходило на самом деле [выделено мной. М. Р.]»1.

Напомним, что и Гегель, который в отличие от Ранке философс­ки подходил к выстраиванию целостного исторического процесса, вполне в ранкеанском духе размежевывается с нравоучительной ис­торией предшествующей эпохи.

«Правителям, государственным людям и народам с важностью сове­туют извлекать поучения из опыта истории. Но опыт и история учат, что народы и правительства никогда ничему не научились из истории и не действовали согласно поучениям, которые можно было бы из­влечь из нее»2.

Credo историзма уже в начале XX в. сформулировал Н. И. Кареев:

«Надо различать науки чистые и науки прикладные. Одни основаны на строго теоретическом отношении к знанию... тогда как другие стоят к знанию в утилитарном отношении, т.е. занимаются применени­ем чистого знания к решению разных задач, ставимых жизнью... Собст­венно говоря, настоящая наука есть одна наука чистая, а все осталь­ное уже только искусство, не в художественном, а в техническом смысле, или, коротко говоря, техника... Задача истории не в том, чтобы открывать какие-либо законы (на то есть социология) или давать прак­тические наставления (это дело политики), а в том, чтобы изучать конкретное прошлое [выделено мной. М. Р.] без какого бы то ни было поползновения предсказывать будущее... Если данными и выводами истории воспользуются социолог, политик, публицист, тем лучше, но основной мотив интереса к прошлому в истории, понимае­мой исключительно в качестве чистой науки, имеет совершенно само­стоятельный характер: его источник в том, что мы называем любозна­тельностью, на разных ее ступенях от простого и часто поверхност­ного любопытства до настоящей и очень глубокой жажды знания»3.

Позиция «чистого» историзма вполне понятна и психологически легко объяснима. Она представляет собой результат разочарования в светлых идеалах XVIII в., утраты веры в возможность переустроить мир на основах Разума. И здесь нельзя переоценить воздействие на умы Великой французской революции, а вернее ее последствий. Ведь

1  Ранке Л. фон. Об эпохах новой истории//Историки и история: Жизнь. Судьба. Творчество. М., 1998. Т. 2. С. 297; см. также: Тош Дж. Стремление к истине: Как овладеть мастерством историка: Пер. с англ. М., 2000. С. 16—17.

2 Гегель Г.-В.-Ф. Лекции по философии истории. СПб., 1993. С. 61.

3  Кареев Н. И. Историка (Теория исторического знания). Пг., 1916. С. 28—29.

91

«хотели, как лучше», а получилось если не «как всегда», то по край­ней мере совсем не так, как хотели. Вместо «Свободы, Равенства и Братства» — якобинский террор, наполеоновская диктатура и напо­леоновские войны.

Но последствия Великой французской революции порождают и иное направление размышлений.

«После крушения французской революции, этой необузданно-мя­тежной попытки осуществить мечты радикальных реформаторов, своевольно, рационально-самочинной человеческой волей заново построить человеческое общество, возникло сознание, что человечес­кому самочинию поставлены пределы, что есть вечные, неизменяемые начала общественной жизни, над которыми не властна человеческая вопя. Таково именно основное содержание гениальной, религиозно осмысленной интуиции Жозефа де Местра, под влиянием которой возник замысел "социологии" Огюста Конта. "Абстрактному" или "метафизическому" мировоззрению доктринеров XVIII века, кото­рые хотели строить общественный порядок на основании отвлечен­ных планов, Конт противопоставляет "социологию" как положитель­ную науку об обществе, познающую естественную, неотменимую человеческой волей закономерность общественной жизни. Так за­родился замысел обобщающего социального знания, который с того времени... разрабатывается под именем социологии».

С. Л.

Итак, в начале XIX в. формируются два полюса. С одной стороны, историки, последовательно придерживающиеся принципа историз­ма, отказывающиеся от оценок и выводов. С другой — сторонники философских подходов — от гегельянства до позитивизма, утвержда­ющие, что история нужна для понимания настоящего как основа ак­тивного социального действия.

Наиболее взвешенную позицию в этой скрытой, но упорной по­лемике занимают в XIX в. историки права, принадлежащие к сформи­ровавшейся на рубеже XVIIIXIX вв. «исторической школе» права. Принципы «исторической школы» права были сформулированы не­мецким юристом Фридрихом Карлом Савиньи, утверждавшим, что право не может быть выстроено на чисто рациональных основаниях, оно является продуктом развития «народного духа».

«Историческая школа» права получила распространение и в Рос­сии. В частности, М. Ф. Владимирский-Буданов, отмечая кризис гос­подствовавшей в XVIII в. теории «естественного права», пишет:

«После переворота XVIII в. и разочарования, постигшего европейс­кое общество в первой четверти XIX в., нельзя уже было признать

4 Франк С. Л. Духовные основы общества. М., 1992. С. 19.

92

истинным выражением права ни законы действующие, ни право фи­лософски построенное; оставалось признать таким право истори­чески данное, т.е. выразившееся в целой истории какого-нибудь на­рода»5.

Аналогичную мысль находим у Н. П. Загоскина:

«...право не должно и не может быть рассматриваемо ни как исклю­чительный императив разума, ни как исключительный продукт приро­ды, ни как результат непосредственной творческой деятельности человека... право каждого отдельного народа есть продукт всей пред­шествовавшей исторической жизни его, и... единственным источни­ком права является правовое сознание народа, представляющееся органической частию всего его мировоззрения»6.

Итак, в начале XIX в. окончательно оформилась еще одна функ­ция научного исторического знания — служить основой законотвор­чества и принятия политических решений. С этой функцией самым тесным образом связана еще одна — формирование социальной иден­тичности. В XIX в. речь должна идти прежде всего о национально-государственной идентичности. Естественно, если законотворчество и развитие права рассматриваются как один из основных факторов исторического развития, то необходимо консолидировать тот соци­ум, который подвергается правовому регулированию.

Эту особенность историографии XIX в. очень точно подметил зна­менитый английский историк прошлого, XX в. Арнольд Тойнби. Вы­деляя индустриализм и национализм как две господствующие тенден­ции в историографии XIX — первой половины XX в., Тойнби пишет, что до 1875 г. они действовали однонаправленно и в силу этого полно­стью определяли мышление профессиональных историков:

«...глубинное побуждение охватить и понять целостность Жизни им­манентно присуще мышлению историков, поэтому разделение тру­да, характерное для индустриальной системы, действовало столь раз­дражающе, что они восстали бы против его тирании, если бы не существование в современной западной жизни второго доминирую­щего института, который оказался в состоянии совместить целост­ность взгляда на историю с индустриализацией исторического мышления. Таким вторым институтом оказалось "суверенное госу­дарство", которое в наш "демократический" век вдохновляется духом национального единства [выделено мной. М. Р.]»7.

С.З.

Владимирский-Буданов М. Ф. Обзор истории русского права. Пг.; Киев, 1915.

6 Загоскин Н. П. История права русского народа. Казань, 1899, С. 9. 1 Тойнби А. Постижение истории: Пер. с англ. М., 1991. С. 17.

93

Мы прекрасно знаем, что XIX в. — век многотомных национальных историй: Маколей — в Англии, Мишле — во Франции, фон Роттек — в Германии. Но особенно любопытна ситуация в огромной многона­циональной России и во все еще раздробленной Германии. На протя­жении XIX — начала XX вв. в России последовательно появляются «История государства Российского» Н. М. Карамзина, «История Рос­сии» С. М. Соловьева, «Курс русской истории» В. О. Ключевского, «Очерки по истории русской культуры» П. Н. Милюкова. Уже по назва­ниям мы можем проследить изменение объекта исследования, рас­ширение его границ. В трудах С. О. Шмидта в последние годы выявлен грандиозный масштаб и особый характер социокультурного воздей­ствия «Истории государства Российского» Карамзина на русское об­щество, на формирование социальной памяти, лежащей в основе национальной идентичности8. Примечательно, что в те же годы, ког­да Карамзин том за томом публикует свой труд, начинается собира­ние германских земель, и начинается оно с осмысления общности истории германского народа, чему призвано способствовать фунда­ментальное издание источников «Monumenta germaniae historica», пер­вый выпуск которых вышел в 1826 г.9

Не случайно, что в XIX в. среди профессиональных историков во­зобладал лозунг «история пишется по источникам». Да и Тойнби свя­зывает национальные историописания с единством источниковой базы:

«...националистическая точка зрения наиболее привлекательна для современных западных историков, и она овладевала их умами раз­личными путями. Они принимали ее не только потому, что в духе этих идей воспитывались с детства, но также и потому, что исходный материал являл собой некую устойчивую национальную данность. Самыми богатыми «залежами», которые им приходилось разраба­тывать, были открытые для общественности архивы западных прави­тельств. Неисчерпаемость этого специфического естественного ис­точника приводила к редкостному увеличению объема их продук­ции»10.

8 Шмидт С. О. «История государства Российского» Н. М. Карамзина в контек­сте истории мировой культуры//Шмидт С. О. Путь историка: Избр. тр. по источни­коведению и историографии. М., 1997; Он же. «История государства Российского» в культуре дореволюционной России/Дам же; Он же. Н. М. Карамзин и его «Исто­рия государства Российски го»//Карамзин Н. М. Об истории государства Российс­кого. М., 1990. См. также: Казаков Р. Б. Заметки о формировании метода источни­коведения в XVIII — первой четверти XIX в./Дочное гуманитарное знание: Тра­диции, проблемы, методы, результаты: Тезисы докладов и сообщений научной конференции. Москва, 4-6 февраля 1999 г. М., 1999. С. 40-48.

9  Подробнее см.: Медушевская О. М. Источниковедение: теория, история и метод. М., 1996. С. 23-24.

Тойнби А. Указ. соч. С. 19.

94

Нельзя не отметить еще одно изменение, происшедшее в умах на рубеже XVIIIXIX вв. Постепенное разочарование в рационалисти­ческом идеале эпохи Просвещения (начавшееся задолго до Великой французской революции, которая в значительной степени ускорила этот процесс) заставило по-новому взглянуть на человеческую инди­видуальность. В конце 60-х годов XVIII в. в «Исповеди» Ж.-Ж. Руссо была заявлена новая идея:

«Я предпринимаю дело беспримерное, которое не найдет подража­теля. Я хочу показать своим собратьям одного человека во всей прав­де его природы, и этим человеком буду я. Я один. Я знаю свое сердце и знаю людей. Я создан иначе, чем кто-либо из виденных мною; осмеливаюсь думать, что я не похож ни на кого на свете. Если я не лучше других, то, по крайней мере, не такой, как они. Хорошо или дурно сделала природа, разбив форму, в которую она меня от­лила, об этом можно судить, только прочтя мою исповедь»".

Новый взгляд на человека нельзя относить к завоеваниям лишь философской мысли. Достаточно вспомнить, что именно на рубеже XVIII-XIX вв. в литературе на смену классицизму приходят сенти­ментализм и романтизм с их особым вниманием к человеческим эмо­циям и страстям. И сам Руссо также является автором романа в пись­мах «Юлия, или Новая Элоиза» (1761), написанном в стиле сенти­ментализма. А младший современник Руссо Иоганн Вольфганг Гете приблизительно в те же годы пишет роман «Страдания юного Верте-ра» (1774), в котором утверждается ценность частной жизни ничем не примечательного героя. Кстати, трагическая развязка этого рома­на — самоубийство героя — весьма примечательна. Вспомним мо­ральные муки Гамлета, который не мог решиться на самоубийство. Человек конца XVIII в. гораздо более свободен в своем выборе, в праве самому решать свою судьбу. Не случайно, что описанная Гете судьба юноши породила множество подражаний, и не только в лите­ратуре (вспомним хотя бы хрестоматийную «Бедную Лизу» Карамзи­на), но и в жизни.

Пока еще этот новый взгляд на человека мало влияет на истори­ческое познание, но все же заставляет пристально вглядываться в осо­бенности человеческих поступков разных эпох, а философов — спе­циально уделять внимание проблеме социальной природы человека в историософских построениях. К тому же, несомненно, существует взаимосвязь нового понимания человека и убежденности в существо­вании собственной логики исторического процесса или законов об­щественного развития.

11 Руссо Ж.-Ж. Исповедь//РуссоЖ.-Ж. Избранное. М., 1996. С. 7.

95

Леопольд фон Ранке и Георг Вильгельм Фридрих Гегель, сторон­ники «чистого» историзма и сторонники «исторической школы» пра­ва, Гегель и Конт по-разному отвечают на вызов времени. Но по­скольку это один и тот же вызов, то в их столь разных ответах, при­смотревшись, можно обнаружить много общего.

2. Философская история Георга Вильгельма Фридриха Гегеля

В 20-х годах XIX в. Гегель в курсе лекций по философии истории демонстрирует новое понимание как задач научного исторического знания, так и метода их достижения.

Рассмотрение философской истории Гегеля начнем с того, что еще раз напомним, что цель данного учебного пособия не историчес­кий экскурс, а исследование теоретико-познавательных оснований современных подходов (современных не в смысле их качества, а в смысле распространенности на рубеже XXXXI вв.) к построению исторического метанарратива. Отметим попутно, что эта задача впол­не укладывается в русло одного из бурно развивающихся в наше вре­мя направлений историографии — так называемой «интеллектуаль­ной истории», одна из задач которой — ...выяснение того,

«что из более ранних идейных комплексов воспринималось и удер­живалось (пусть избирательно и непоследовательно) не претендую­щим на оригинальность массовым сознанием»17.

В данном случае речь может идти как о массовом сознании в соб­ственном смысле слова, так и преимущественно о «массовом созна­нии* так называемых «практикующих» историков. И в этом смысле обращение к «Философии истории» Гегеля имеет особое значение, поскольку, по моему глубокому убеждению, Гегель предвосхитил принципы построения целостного знания в XX в.

Парадоксально, но попытаемся показать, что это именно так: в историческое познание XX в., в качестве метода из гегельянства вош­ло именно то, за что Гегеля резко критиковали как в веке XIX, так и в XX. Именно поэтому мы начнем рассмотрение концепции Гегеля с ее критики.

Наиболее резкую критику гегельянства содержит фундаменталь­ный и очень хорошо известный труд Бертрана Рассела по истории Западной философии13. Отметим только, что, обращаясь к работе Рас-

Репина Л. П. Что такое интеллектуальная история?//Диалог со временем: Альманах интеллектуальной истории. 1/99. М., 1999. С. 9.

13 См.: Рассел Б. История Западной философии: Пер. с англ. Т. 1-Й. М., 1993.

96

села, необходимо помнить, что он представляет иную философскую традицию.

Рассел признает, что

«философия Гегеля была кульминационным пунктом развития немец­кой философии, которое начинается с Канта»14.

При этом Рассел отказывает гегельянству в оригинальности, но признает новизну именно историософской концепции, которую он описывает следующим, весьма ироничным, образом:

«Хотя конечная реальность вневременна, а время есть лишь иллюзия, порожденная нашей неспособностью видеть целое, однако времен­ной процесс имеет тесную связь с чисто логическим процессом диа­лектики. Мировая история в действительности развивалась посред­ством категорий, от чистого бытия в Китае (о котором Гегель не знал ничего, кроме того, что оно имело место) к абсолютной идее, кото­рая, по-видимому, приближается к осуществлению, если не вполне осуществлена в Прусском государстве. Я не могу усмотреть како­го-либо оправдания, на основе его собственной метафизики, для взгля­да, что мировая история повторяет переходы диалектики, однако это тезис, который он развил в своей «Философии истории». Это был интересный тезис, придающий единство и значение революциям в человеческих делах. Подобно другим историческим теориям, он тре­бовал для того, чтобы быть правдоподобным, некоторого искажения фактов и значительного невежества. Гегель, так же как и Шпенглер, живший после него, обладал обоими этими качествами»15.

Попытаемся обратить «минусы» в «плюсы». К упреку в том, что «абсолютная идея... приближается к осуществлению... в прусском госу­дарстве», мы еще вернемся. А пока обратим внимание на то, что функ­ция основного тезиса Гегеля — по мнению Рассела — придавать «един­ство и значение» историческим событиям. Но ведь это — основная задача историка при воссоздании истории как процесса — предло­жить некоторое объединяющее основание. И такое понимание задачи историка, как мы с вами могли убедиться в предыдущей главе, было достигнуто в немецкой историософии еще за несколько десятилетий До «Философии истории» Гегеля. Вспомним, что Кант в середине 1780-х годов писал:

«Для философа здесь не может быть никаких иных ориентиров, кро­ме следующих: так как он не может предпопагать у людей с их игрой в величие никакого собственного разумного замысла, он мог

" Рассел Б. Указ. соч. Т. П. С. 245. 15 Там же. С. 250.

97

7 - 6867

бы попытаться открыть в этом [кажущемся] бессмысленном чередо­вании человеческих дел некий замысел [самой] природы»16.

В то же время подробно обосновывал эту задачу Шиллер:

«Чем чаще и чем с большим успехом он [историк. М. Р.] возоб­новляет свои попытки связывать прошедшее с настоящим, тем боль­ше он будет склонен то, что он рассматривает как причину и след­ствие, связывать одно с другим как цель и средство. Одно явление за другим начинают ускользать от слепого случая и необусловленной закономерно свободы и в качестве отдельного звена присоединяют­ся к гармонически связанному целому (которое существует лишь в его представлении). Скоро ему становится уже трудно убедить себя, что эта последовательность явлений, которая выглядит в его представ­лении столь закономерной и разумной, отсутствует в мире действи­тельности... В результате он заимствует эту гармонию из свое­го внутреннего мира и пересаживает ее вовне [выделено мной. М. Р.], в мир вещей, то есть он привносит разумную цель в мировой процесс и телеологическое начало в историческую науку».

Заметим, что Шиллер пока еще помнит, что это историк упоря­дочил, объединил исторический материал. Но Шиллер гениально пред­видел, что историки вскоре склонны будут придавать этой определен­ности и телеологичности не гносеологический, а онтологический ха­рактер. И здесь уместно вспомнить, что веком позже эмпириокритики будут возражать против онтологизации гносеологии.

И далее Шиллер пишет, что, «привнеся гармонию» в мировой исторический процесс, историк с этим возвращается к фактам, кото­рые могут как подтверждать, так и опровергать «телеологический прин­цип». И пока нет доказательств преимуществ того или иного построе­ния, побеждает то, что

«...обеспечивает максимальное удовлетворение для разума и мак­симальное чувство радости для сердца».

Правда, Шиллер рассматривает создание такой мировой истории   * как задачу будущего, предостерегая:

«Преждевременное применение такого широкого масштаба легко могло бы соблазнить исторического исследователя на то, чтобы на­силовать исторические факты...»17.

16 Кант И. Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском плане//Соч.: на немецком и русском языках. Т. 1. Трактаты и статьи (1784-1796). М., 1994. С. 83.

17 Шиллер И.-Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения//Собр. соч.: В 8 т. Т. VII. Исторические работы. М.; Л., 1937. С. 609-610.

98

Если с этих позиций подойти к «Философии истории», то и рез­кий упрек Гегелю со стороны Рассела в невежестве будет снят. Обви­няя Гегеля в «искажении фактов», уже этим Рассел признает, что «Философия истории» Гегеля не умозрительна, а основана на доступ­ном Гегелю фактическом материале. И здесь целесообразно напом­нить, что сам Гегель ставил свой труд в ряд именно историографичес­ких, а не философских произведении.

Не менее резко критикует философию истории Гегеля в конце XIX в. и представитель немецкой философии Э. Бернгейм. Бернгейм считает, что идея Канта, высказанная в историософском эссе «Идея для всеобщей истории с точки зрения всемирного гражданства»18, «... обусловила миросозерцание всего идеалистического направления в фи­лософии истории, до Гегеля включительно...».

«Кант поставил вопрос: "...как возможно, что, несмотря на видимую свободу волевых импульсов и действий отдельных людей, в общем все же существует закономерный ход всемирной истории?" и ответ на него искал в концепции государства»19.

И возводя построения Гегеля к концепции Канта, Бернгейм об­виняет его в том, что он оставил народы, не участвовавшие в созда­нии государства, «вне истории». Например, «некультурные народы Аме­рики», по Гегелю, «не являются фазой развития мирового духа»70. Берн-гейм пишет:

«Для нас, однако, не представляет никакого сомнения, что все эти народы и эпохи принадлежат к области исторического исследования, следовательно, то противоречие системы с конкретной историчес­кой наукой, которое заметил и оставил нерешенным осторожный Кант, возводится в данном случае в принцип, и все несогласие с систе­мой выбрасывается вон из конкретной истории»21.

Итак, историософская концепция Гегеля подвергается критике по трем направлениям:

•  Абсолютный Дух в своем развитии останавливается в Прусском государстве, которое на рубеже XVIII-XIX вв. явно нельзя назвать самым приятным местом для его обитания;

•  концепция Гегеля, претендуя на всеобъемлемость, не охваты­вает историю многих народов;

•  Гегель осуществляет «насилие над фактами».

С 21.

Так переведено название труда Канта в русском переводе книги Бернгейма. Бернгейм Э. Философия истории, ея история и задачи: Пер. с нем. М., 1910.

20 Там же. С. 24.

21 Там же. С. 25.

99

Мы же попытаемся показать, что первые два упрека спровоциро­ваны не слабыми, а, наоборот, сильными сторонами концепции Ге­геля. А некорректность последнего упрека обоснуем в следующем па­раграфе, при рассмотрении методологической оппозиции «гегельян­ство — позитивизм».

Попытаемся доказать следующий тезис: критика концепции Гегеля вызвана непониманием ее сути именно как исторической концепции, а непонимание в свою очередь обусловлено принципиальными различиями целеполагания.

Не будем здесь подробно останавливаться на противоречиях геге­льянства и позитивизма, отметим только, что позитивизм видел зада­чу истории как науки в том, чтобы на основе учета всех фактов22 вывести закономерности развития общества. Поэтому неучет отдель­ных фактов, а тем более фактов, относящихся к истории целых наро­дов, абсолютно недопустим.

Гегель же видит задачу исторического познания по-другому. Для Гегеля — она в настоящем, а не в прошедшем:

«Следовательно, так как мы имеем дело лишь с идеей духа и рас­сматриваем во всемирной истории все лишь как его проявление, мы, обозревая прошедшее, как бы велико оно ни было, имеем дело лишь с настоящим, потому что философия как занимающаяся истинным имеет депо с тем, что вечно наличествует. Все, что было в прошлом, для нее не потеряно, так как идея оказывается налицо, дух бессмертен, т.е. он не перестал существовать и не оказывается еще не существующим, но по существу дела существует теперь. Таким образом, уже это означает что наличествующая форма духа заключает в себе все прежние ступе­ни. Правда, эти ступени развились одна за другой как самостоятель­ные; но дух всегда был в себе тем, что он есть, различие состоит лишь в развитии этого сущего в себе. Жизнь настоящего духа есть круго­обращение ступеней, которые, с одной стороны, еще существуют одна возле другой и лишь, с другой стороны, являются как минув­шее. Те моменты, которые дух, по-видимому, оставил позади себя, он содержит и в своей настоящей глубине»23.

Задача Гегеля — понять современную ему историю как сторону эволюционного целого, что вполне понятно в контексте всей фило­софской системы Гегеля, одна из основополагающих идей которой — «ничто единичное не обладает всей полнотой реальности».

Именно поэтому «абсолютная идея... приближается к осуществле­нию... в Прусском государстве», т.е. там и тогда, где и когда жил Ге-

22  Критику такой постановки задачи на примере критики В. Ф. Эрном методо­логических подходов А. Гариака см. на с. 33-34.

23 Гегель Г.-В.-Ф. Указ. соч. С. 125.

100

гель, и когда для него заканчивалась история, как имеющая своим предметом уже реализованное прошлое человечества. И именно по­этому Гегель не включает в свое построение все народы. Рассматривая «географическую основу всемирной истории» (что было обычным для глобальных построений, достаточно вспомнить трактат Гердера), Ге­гель пишет:

«...прежде всего следует обратить внимание на те естественные свой­ства стран, которые раз навсегда исключают их из всемирно-исторического движения [выделено мной. М. Р.]: таких стран, в которых развиваются всемирно-исторические народы, не может быть ни в холодном, ни в жарком поясе... В жарком и холодном поясах для человека невозможны свободные движения, жар и холод являются здесь слишком могущественными силами, чтобы дозволить духу создать мир для себя. Уже Аристотель говорит: когда удовлет­ворены необходимые потребности, человек стремится к всеобще­му и к высшему. Но в жарком и холодном поясах гнетущие потреб­ности никогда не могут быть удовлетворены; человеку постоянно приходится обращать внимание на природу, на палящие лучи солнца и на сильную стужу. Поэтому истинной ареной для всемирной исто­рии и оказывается умеренный пояс, а именно его северная часть, так как в ней земля имеет континентальный характер...»24.

Таким образом, Гегель делит все народы на две группы, сопостав­ляя их по признаку создания государства. И только те народы, кото­рые создают государство, считает историческими. Давайте здесь от­влечемся от рассмотрения построений Гегеля и попытаемся ответить на вопрос: правомерно ли отказывать целым народам, несомненно со­здавшим высокую культуру (например, индейцам Америки), в исто­ричности? Конечно, вы сами должны сформулировать для себя ответ. Моя же задача — предложить, как говорилось в известном фильме, «информацию для размышления». Если вы были внимательны при чте­нии предыдущей главы, то поймете, что эта информация увлекает раз­мышления по вполне определенному пути. Но ведь с предложенным построением можно и не согласиться... Итак, обратимся :; сформулиро­ванной спустя полтора века после Гегеля концепций Ю. М. Лотмана, который подходит к той же проблеме исторических и неисторических народов, но совершенно с иных позиций, чем Гегель.

Начнем рассуждение с аксиомы: мы — внутри культуры, для ко­торой свойствен определенный (но не единственно возможный) тип социальной памяти — казуальный по целеполаганию; письменный — по механизму, и именно он может быть охарактеризован как истори­ческий по социальной функции. Этот тип памяти идентифицируем по

21 Гегель Г.-В.-Ф. Указ. соч. С. 126-127.

101

механизму хранения информации (письменность). Попытаемся обна­ружить (представить) культуру с иным типом памяти — соответственно «бесписьменным». Это сделать непросто, поскольку, как пишет Лот-ман:

«Связь существования развитой цивилизации... с существованием письменности представляется настолько естественной, что альтерна­тивные возможности отвергаются априорно».

Лотман обращается к феномену южноамериканских доинских ци­вилизаций и выделяет в качестве основной (наиболее заметной с по­зиций европейской культуры) характеристики отсутствие письмен­ности. Он рассматривает письменность как механизм памяти, точнее, как механизм коллективной памяти. Лотман — для нас это принципи­ально важно — устанавливает подобие индивидуальной и коллектив­ной памяти:

«Подобно тому, как индивидуальное сознание обладает своими ме­ханизмами памяти, коллективное сознание, обнаруживая потребность фиксировать нечто общее для всего коллектива, создает механизмы коллективной памяти».

Высокий уровень этих бесписьменных культур общепризнан, что заставляет Лотмана поставить вопрос:

«...является ли письменность первой и, что самое главное, единствен­но возможной формой коллективной памяти?»

А ответ на этот вопрос, считает ученый,

«следует искать, исходя из представления о том, что формы памяти производны от того, что считается подлежащим запоминанию, а это последнее зависит от структуры и ориентации данной цивилизации»25.

Далее логика рассуждений Лотмана такова:

1. «Привычное нам отношение к памяти подразумевает, что запоми­нанию подлежат... исключительные события, т.е. события единичные...». Можно добавить, что Френсис Йейтс в фундаментальной работе «Искусство памяти» исследует именно такой, европейский тип памя­ти и начинает рассмотрение с мнемонической техники римских рито-риков, использующей мнемонические «места и образы» и основан­ной на запечатлении в памяти «ряда мест»26.

25 Лотман Ю. М. Альтернативный вариант: Бесписьменная культура или куль­тура до культуры?//Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров: Человек — текст — семиосфера — история. М., 1996. С. 344-345.

26 Йейтс Ф. Искусство памяти: Пер. с англ. СПб., 1997. С. 12-14.

102

2. Нацеленность памяти на исключительные события в значитель­ной степени определяет отбор информации для фиксации в письмен­ных источниках:

«Именно такие события попадают в хроники и летописи, становятся достоянием газет... Этому же закону подчиняется и художествен­ная литература. Возникает частная переписка и мемориально-днев­никовая литература, также фиксирующая "случаи" и "происшествия"».

3.  Поскольку для письменной культуры «характерно внимание к причинно-следственным связям и результативности действий», это влечет за собой «обостренное внимание к времени», следствием чего является «возникновение представления об истории» [выделено мной. — М. Р.]. Лотман пишет:

«Можно сказать, что история один из побочных результатов воз­никновения письменности».

Иными словами, только письменная культура, обусловленная определенным механизмом памяти, имеет историю.

Ю. А. Шичалин в поисках «временной границы европейского разума» приходит к умозаключениям, аналогичным построению Лотмана:

1. Во-первых, весьма традиционно Шичалин связывает возможно­сти исторического познания с наличием исторических свидетельств:

«Наше знание прошлого неизбежно ограничено тем обстоятельством, что мы можем составлять о нем какое-то представление только в том случае, если это прошлое так или иначе засвидетельствовано».

2. Во-вторых, Шичалин выделяет среди разнообразных историчес­ких свидетельств письменные источники:

«Наиболее драгоценные свидетельства преимущественной деятель­ности европейского разума всегда связаны с обращением к пись­менной фиксации [выделено мной. М. Р.] результатов этой деятельности».

3. Шичалин формулирует гипотезу: вслед «за изобретением греками алфавита« Гомер с его помощью создает свои поэмы. При этом автор особо подчеркивает, что разделяет ту (по-видимому, не самую рас­пространенную) точку зрения, что гомеровские поэмы не просто за­писаны, но создавались как письменные памятники. Значение же го­меровских поэм в том, что

«Гомер впервые осознает необходимость прошлого для сознатель­ной ориентации в настоящем»27.

27 Шичалин Ю. А. Античность — Европа — история. М., 1999. С. 68-70.

103

Мы можем заметить, что Шичалин выстраивают схему, анало­гичную схеме Лотмана, но только со второго уровня — уровня свиде­тельств. Построение Лотмана имеет, на мой взгляд, то преимущество, что он рассматривает определенный тип памяти как механизм отбора свидетельств, значимых как для индивидуума, так и для социума.

В отличие от письменной культуры, бесписьменная, по Лотману, обладает иным типом памяти, для которого характерно

«стремление сохранить сведения о порядке, а не о его нарушениях, о законах, а не об эксцессах».

Культура с таким типом памяти

«ориентированная не на умножение числа текстов, а на повторное воспроизведение текстов, раз навсегда данных».

А это, в свою очередь, требует иного устройства коллективной памя­ти, средством фиксации для которой служат обычай и ритуал28.

Объясняя причины различий механизмов памяти в бесписьмен­ной и письменной культурах, Лотман пишет:

«Для того, чтобы письменность сделалась необходимой, требуются нестабильность исторических условий, динамизм и непредсказуемость обстоятельств и потребность в разнообразных семиотических пере­водах, возникающая при частных и длительных контактах с иноэтни-ческой средой»29.

При этом он обращает внимание на географическую локализацию (сравните с Гегелем) бесписьменных (плоскогорья Перу, долины и междугорье Анд и узкая полоса перуанского побережья) и письменных (пространство между Балканами и Северной Африкой, Ближний и Сред­ний Восток, побережье Черного и Средиземного морей) культур.

А теперь, для подтверждения гипотезы о возможности неистори­ческого типа культур, используем построение Лотмана в качестве ин­терпретационной схемы и рассмотрим более близкую нам, хотя бы в географическом плане, проблемную ситуацию, связанную с характе­ром русской крестьянской культуры. Попытаемся обосновать следую­щее утверждение: традиционная культура не имеет истории. Но преж­де чем приступать к доказательству этой гипотезы, еще раз напомним, что предлагаемая здесь интерпретация — одна из возможных и ни в коей мере не претендует на окончательность решения проблемы.

Я вполне сознаю, что подобная констатация может произвести, на первый взгляд, шокирующее впечатление. Но, во-первых, мы мо-

Лотман Ю. М. Указ. соч. С. 346-347. 29 Там же. С. 355.

104

жем, по-видимому, утверждать лишь модельную (т.е. аналитически вычлененную из взаимодействий с другими культурами) неисторич­ность традиционной культуры, а во-вторых, прийти к этому выводу меня заставило размышление над конкретной задачей. Занимаясь в течение многих лет разными аспектами российской истории XVIII в., я, наконец, пришла к необходимости ее системного осмысления. И в эту целостную картину никак не помещалась история российского крестьянства. Причем по двум, казалось бы, разным причинам: во-первых, явно не хватает источников (хотя только в сравнении с дру­гими сторонами исторического процесса) и, во-вторых, — более слож­ная проблема — не удается четко отделить крестьянство XVIII в. от крестьянства века XVII и XIX в.

Столкновение с этими в общем-то очевидными сложностями по­родило в моей голове неожиданное методологическое сомнение. Дело в том, что суть источниковедческой парадигмы, в рамках которой я привыкла работать, в формулировке О. М. Медушевской выглядит сле­дующим образом:

«Методология истории (любого гуманитарного исследования по сути) Лаппо-Данилевского цельна и поэтому, как всякая хорошая теория, проста в общем ее изложении: реально существуют фрагменты ре­альности («доступные чувственному восприятию»), изначальная сис­темность мирового целого и человеческой деятельности в нем по­зволяют отыскать в этих фрагментах следы их системного качества, выявить их во всей возможной полноте (методология источникове­дения); эмпирические фрагменты выступают на свет как явления, фе­номен культуры. Тогда наступает время синтеза культуры: если в ней стал возможен подобный (данный) феномен, то возможно логи­чески выстроить и самое целое культуры (методология историчес­кого построения)»30.

На первый взгляд, этот подход в описанной проблемной ситуа­ции не срабатывает. Попробуем разобраться — почему?

Во-первых, необходимо поставить вопрос: крестьянская культура (и в более широком плане — традиционная культура)31 — это часть культуры соответствующей эпохи или вполне самостоятельная куль-

J0 Медушевская О. М. Феноменология культуры: концепция А. С. Лаппо-Дани­левского в гуманитарном познании новейшего времен и//Исторические записки. М., 1999. Т. 2 (120). С. 108.

31 Не будем здесь обосновывать принадлежность русской крестьянской культу­ры к типу традиционных культур, а последуем пока за историографической тра­дицией. И в дальнейшем изложении мы не будем строго разграничивать понятия «крестьянская культура», «народная культура» и «традиционная культура». Оче­видно, что последнее из перечисленных понятий выступает как родовое по отно­шению к первым двум, а для исследуемой ситуации (российский XVIII в.) народ­ная культура — это культура крестьянства.

105

тура? Естественно, здесь речь не идет о каком-то «окончательном» ответе на вопрос о взаимоотношении разных культур, а лишь о поис­ке теоретической схемы, позволяющей разрешить описанную про­блему. И в данном случае дело не в принципе «вчувствования» (А. Я. Гуревич) или «внеположенности» (М. М. Бахтин), а в том, в каком культурном контексте может быть рассмотрен отдельный «фраг­мент» культуры.

Выясним специфику источниковой базы изучения истории крес­тьянства, сосредоточив внимание лишь на нескольких ярких приме­рах, позволяющих выявить типологию исследовательских ситуаций:

1. Признанный специалист по истории европейского средневеко­вья А. Я. Гуревич, исследуя «культуру безмолвствующего большин­ства», обращает внимание на такие источники, как

«жития святых, «примеры», описания странствий души по загробному миру, проповеди, памятники вульгарного богословия, «покаянные кни­ги» пособия для исповедников, то есть жанры средневековой словесности, адресованные широкой массе населения» [выде­лено мной. М. Р.]32.

Одним словом, это источники, возникшие в рамках «высокой» культуры. К аналогичному кругу источников привлекает внимание и выдающийся французский медиевист Жак Ле Гофф:

«...авторитеты управляли духовной жизнью. Средневековая этика преподавалась и проповедовалась при помощи стереотипных исто­рий, иллюстрировавших урок и неустанно повторявшихся моралиста­ми и проповедниками. Эти сборники примеров (exempla) и состав­ляют однообразный ряд средневековой нравоучительной литерату­ры»33.

Гуревич и сам признает опосредованное отражение в этих источ­никах «культуры безмолвствующего большинства»:

«Эти произведения, по большей части дидактического характера, слу­жили в руках духовенства средством воздействия на религиозное и нравственное поведение пасгвы. Но для достижения своих целей со­чинитель неизбежно должен был вступить в диалог с аудиторией...».

Оборвем пока цитату, с тем чтобы выразить полное согласие с автором, но вот продолжение рассуждения Гуревича представляется мне если не спорным, то по крайней мере заслуживающим серьезно­го доказательства:

33 Гуревич А. Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства. М., 1990. С. 161-162.

33Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992. С. 304.

106

«...и средневековые авторы не могли не испытать со стороны пуб­лики, на которую были ориентированы их произведения, определен­ного давления, здесь создавалась своего рода "обратная связь"»".

Но в любом случае, независимо от степени адекватности этой «обратной связи», исследователь опирается на источники, порожден­ные не «безмолвствующим большинством». Кстати, «безмолвствую­щее большинство» Гуревича — все же не безмолвствующее, а скорее «бесписьменное».

2. Одно из самых интересных исследований последнего времени по истории российского крестьянства — это исследование Е. Н. Швей-ковской о поморских крестьянах XVII в. Автор использует разные ис­точники: писцовые книги, приходно-расходные книги Устюжской четверти, приходные и расходные книги всеуездных миров. Но основу исследования составили поземельные акты — купчие, меновые, зак­ладные и др., оформлявшие сделки крестьян35. Таким образом, льви­ная доля источников этого исследования возникла отнюдь не в крес­тьянской среде: как правило, это материалы делопроизводства раз­личных учреждений, а те актовые источники, которые фиксируют сделки между крестьянами, имеют смысл также только в контексте юридической практики, существующей в государственных рамках. Обратим также внимание на название книги Швейковской: «Государ­ство и крестьяне...».

3. Специально «миру русской деревни» посвящено исследование М. М. Громыко, которая во введении к работе весьма патетически оспаривает утверждение о бедности источниковой базы по истории крестьянства:

«сохранилось... множество описаний современников, подробнейших ответов на программы различных научных обществ, решений об­щинных сходок, прошений, писем и других документов, по которым можно очень подробно представить жизнь старой деревни»"

В своей исследовательской увлеченности автор упорно не замечает главное, на мой взгляд, свойство значительной доли привлекаемых им источников — это материалы этнографических исследований. Шпен-глер писал: «Средство для познания мертвых форм— математический закон. Средство для понимания живых форм — аналогия»31. Рискнем предложить аналогию: когда Миклухо-Маклай изучал папуасов, дру­гие этнографы изучали теми же экспедиционными методами русский

34 Гуревич А. Я. Указ. соч. С. 162.

35 См.: Швейковская Е. Н. Государство и крестьяне России: Поморье в XVII в*-ке.

М., 1997. С. 9.

гбГромыко М. М. Мир русской деревни. М., 1991. С. 8.

37 Щпенглер О. Закат Европы: Очерки мифологии мировой истории. М., 1993.

Т, 1.С. 129.

107

народ. Вполне очевидно, что при господстве позитивистских умонас­троений народная (т.е. по сути крестьянская) культура рассматрива­лась как самостоятельный, отделенный от познающего объект иссле­дования. Еще более рискованным сравнением будет аналогия между миссионерами где-нибудь в африканских джунглях и русскими народ­никами с их «хождениями в народ». Конечно, цели их были во многом различны (хотя, как посмотреть: и те и другие хотели обратить «па­ству» в свою культуру), но степень понимания другой культуры, в жизнь которой они пытались вмешаться, вполне сопоставима. Кстати, и само слово «хождение» не может не напомнить человеку, знакомо­му хоть сколько-нибудь с русской историей, путешествие тверского купца Афанасия Никитина «за три моря», в далекую-далекую Индию. Итак, выявленная нами типология исследовательских ситуаций при изучении так называемой «низовой», народной, крестьянской культуры с точки зрения письменной источниковой базы исследова­ния выглядит следующим образом:

1) в средние века народная культура выступает как объект «духов­ного» воздействия со стороны «высокой» культуры;

2)  в начале нового времени (российский XVII в.) крестьянство выступает как объект государственного интереса и как контрагент в рамках юридической культуры;

3)  при переходе от нового времени к новейшему (XIX в.) народ­ная культура становится объектом научного интереса.

Будем считать, что мы если не доказали, то в какой-то мере обо­сновали ответ на ранее поставленный вопрос: две культуры или две части одной культуры? Крестьянская культура — это иная культура. В чем же ее принципиальное отличие от культуры, которую часто называют «высокой», для российского XVIIIXIX вв. — «дворянской», а мы попытаемся обосновать правомерность ее определения в более широких рамках как исторической?

Итак, поскольку традиционная культура постоянно ускользает при попытке рассмотреть ее в контексте культуры определенной истори­ческой эпохи, попытаемся нащупать иной подход. И вновь обратимся к избранной нами интерпретационной схеме. Если традиционная куль­тура — это культура бесписьменная, что обусловлено нацеленностью коллективной памяти на воспроизводство стереотипных структур, то это и означает, что такая культура не имеет истории.

А теперь вспомним, как называется статья Лотмана, давшая нам интерпретационную модель: «Альтернативный вариант: бесписьменная культура или культура до культуры?» Лотман доказывает, что суще­ствует самостоятельная, самоценная бесписьменная культура, кото­рую нельзя рассматривать как «культуру до культуры», т.е. — и здесь начинается наша интерпретация — нельзя рассматривать как предше­ственницу «нашей» культуры, нельзя помещать в одно с ней истори­ческое пространство.

108

И наконец, обратим внимание на то, что косвенные подтвержде­ния своих наблюдений мы можем найти и у А. Я. Гуревича и Жака Ле Гоффа, хотя они исходят из не вписывающегося в наше построение убеждения в единстве культуры определенной эпохи. Хотя Гуревич считает средневековую культуру единой, он все же вынужден разде­лить ее на две культуры. С точки зрения используемой нами интерпре­тационной схемы любопытно размышление Гуревича о соотношении устной и письменной культур:

«Деление общества на невежественных illitterati, idiotae и грамотных, образованных людей отражало специфическую культурную ситуа­цию: книжная, письменная культура [выделено мной. М. Р.] су­ществовала в виде своего рода островков в море систем устной коммуникации и трансляции культурных ценностей» [выделено мной. М. Р.]38.

И хотя Гуревич исследует по преимуществу взаимоотношения между «устной» и «книжной» культурами, примечательно, что он вза­имосвязанно рассматривает устную коммуникацию и трансляцию куль­туры. Но ведь трансляция может иметь разную направленность: от одной культуры к другой в коэкзистенциальном пространстве или от одного состояния культуры к другому в историческом пространстве.

Жак Ле Гофф обращает внимание на механизм воздействия сред­невековой нравоучительной литературы:

«...когда сто раз обнаруживаешь их [назидательные истории. М.Р.] в разных местах, то становится ясной эта практика постоянного повторения [выделено мной. М.Р.], которая переводит в интел­лектуальную сферу и духовную жизнь стремление остановить вре­мя [выделено мной. М.Р.], становится ясной сила инерции, как бы поглощавшая большую часть ментальной энергии средневековых людей»3'.

Но все же, несмотря на теоретические построения, традиционная культура психологически воспринимается, с точки зрения европейс­кого разума, как культура прошлого. Это легко объяснимо, если мы согласимся с определением европейской культуры как культуры по сути исторической и вспомним, что в течение длительного времени в ней преобладало (и отчасти продолжает удерживать свои позиции) понимание исторического процесса как стадиального и восприятие иных культур не как Других (в философском смысле), а как стоящих на более низких ступенях одной «исторической лестницы».

38 Гуревич А. Я. Указ. соч. С. 161. Гофф Ж. Указ. соч. С. 304.

109

Но уже в XIX в. такое понимание было отчасти поколеблено. Не случайно в XIX в. развивается этнография как самостоятельная отрасль социального знания, противоположенная истории и отличающаяся от нее объектом исследования: история изучает «исторический» тип куль­туры, этнография — «традиционные» культуры, не имеющие истории. И именно Гегель сформулировал эту противоположенность, тем самым противопоставив свою концепцию стадиальным историческим теори­ям, рассматривавшим «традиционные» (бесписьменные) общества как раннюю ступень исторического развития любой социокультурной об­щности. И именно в этом в первую очередь я вижу непреходящее значение исторической теории Гегеля, поскольку противостояние стадиальным теориям, продолжающим активно воздействовать на со­циально-политическую практику, сохраняет свою актуальность.

Но вернемся к основным позициям концепции Гегеля. Гегель, рассматривая свою работу в историографическом контексте, вынуж­ден оправдывать возможность философской истории. Несмотря на то что само понятие «философия истории» было введено Вольтером бо­лее чем за полвека до лекционного курса Гегеля, это словосочетание оставалось непривычным и воспринималось как нонсенс. Ведь фило­софия имеет дело с вечным, а история с преходящим. Как их можно соединить? Гегель заявляет:

«...философия истории означает не что иное, как мыслящее рас­смотрение ее».

Мысль весьма тривиальная и в качестве таковой явно нуждается в разъяснении. Тем более что разум, способность мыслить во времена Гегеля по-прежнему считались неотъемлемым достоинством человека. И Гегель дает такое разъяснение:

«...мы никак не можем обойтись без мышления; благодаря мышле­нию мы отличаемся от животного, и в ощущении, в знании и в позна­нии, в стремлениях и в воле, поскольку они являются человеческими, содержится мышление. Но здесь эта ссылка на мышление может показаться недостаточной, так как в истории мышление подчи­нено данному и сущему! основано на нем и руководится им [выделено мной. М. Р.], философии же, наоборот, приписываются самостоятельные мысли, которые умозрение порождает из самого себя, не принимая в расчет того, что есть. Если бы философия подхо­дила к истории с такими мыслями, то она рассматривала бы ее как материал, не оставляла бы ее в том виде, как она есть, но располагала бы ее соответственно мысли, а следовательно, как говорят, констру­ировала бы ее a priori. Но история должна лишь охватывать то, что есть и было, события и деяния, и она тем ближе к исти­не, чем более она придерживается данного [выделено мной. М. Р.]; поскольку задача философии как будто противоречит этому 110

стремлению, здесь следует выяснить это противоречие и опроверг­нуть вытекающее отсюда обвинение против умозрения».

Не случайно Гегель стремится так решительно отмежеваться от возможного упрека в умозрении. Ведь дальше он делает весьма смелое заявление:

«Но единственною мыслью, которую привносит с собой философия, является та простая мысль разума, что разум господствует в мире, так что, следовательно, и всемирно-исторический процесс совершался разумно. Это убеждение и понимание являются предпосылкой по отношению к истории как таковой вообще.,.»w.

Одним словом, «все действительное разумно». Утверждение, вы­зывающее протест со стороны «здравого смысла» и повседневного жизненного опыта. Тем более что к 20-м годам XIX в. убежденность в способности человека действовать наиболее рациональным способом была сильно поколеблена. И Гегель, вынужденный разрешить эту кол­лизию, пересмотрел взгляды на соотношение рационального и эмо­ционального в человеке. Гегелевское рассуждение о роли человечес­ких страстей в истории завершается афористично:

«...мы утверждаем, что вообще ничто не осуществлялось без интере­са тех, которые участвовали своей деятельностью, и так как мы назьваем интерес страстью, поскольку индивидуальность, отодвигая на задний план все другие интересы и цели, которые также имеются и могут быть у этой индивидуальности, целиком отдается предмету, сосредоточивает на этой цели все свои силы и потребности, то мы должны вообще сказать, что ничто великое в мире не совершалось без страсти».

Исходя из этого Гегель формулирует двуединый предмет истори­ческого знания, решая по сути ту же проблему, которую поставил Кант (см. с. ). Но если предметом размышления Канта была только «идея», то у Гегеля — это еще и «человеческие страсти»:

«В наш предмет входят два момента: во-первых, идея; во-вторых, человеческие страсти; первый момент составляет основу, второй яв­ляется утком великого ковра развернутой перед нами всемирной истории. Конкретным центральным пунктом и соединением обоих мо­ментов является нравственная свобода в государстве»1".

Осмысливая механизм взаимосвязи двух составляющих предмета исторического знания, Гегель приходит к выводу, что идея (или за­мысел природы, как сказал бы Кант) реализуется через человечес­кие поступки, которые и составляют ткань истории:

40 Гегель Г.-В.-Ф. Указ. соч. С. 63-64.

41 Там же. С. 76.

111

«Постановка... вопроса о средствах, благодаря которым свобода осуществляет себя в мире, приводит нас к самому историческому явлению. Если свобода как таковая прежде всего есть внутреннее понятие, то средства, наоборот, оказываются чем-то внешним, тем, что является, что непосредственно бросается в глаза и обнаружива­ется в истории. Ближайшее рассмотрение истории убеждает нас в том, что действия людей вытекают из их потребностей, их страстей, их интересов, их характеров и способностей и притом таким образом, что побудительными мотивами в этой драме являются лишь эти по­требности, страсти, интересы и лишь они играют главную роль»'".

Таким образом, Гегель стремится увидеть за уникальным истори­ческим явлением неочевидное историческое целое. В более общем философском и морально-этическом плане эта проблема может быть интерпретирована как коллизия свободы и необходимости:

«Вышеупомянутый вопрос принимает и форму вопроса о соедине­нии свободы и необходимости, так как мы рассматриваем внутрен­ний, в себе и для себя сущий, духовный процесс как необходимое, а, напротив, то, что в сознательной воле людей представляется их инте­ресом, приписывается свободе»*3.

В соответствии со своей задачей Гегель выстраивает эволюцион­ное целое, и, естественно, глядя на него из Прусского государства начала XIX в.., и приходит к следующему выводу:

«Из того, что было сказано в общей форме о различии знания о свободе, а именно, что восточные народы знали только, что один свободен, а греческий и римский мир знал, что некоторые свободны, мы же знаем, что свободны все люди в себе, т.е. человек свободен как человек, — вытекает как деление всемирной истории, так и то, ка­ким образом мы будем рассматривать ее...». И далее: «...определением духовного мира и конечною целью мира было признано сознание ду­хом его свободы, а следовательно, была признана и действительность его свободы...»44; «...всемирная история представляет собой ход разви­тия принципа, содержание которого есть сознание свободы»45.

Концепция Гегеля — первая собственно историческая концепция, охватывающая весь исторический процесс как целое.

В 1930-е годы Герман Гессе в одном из самых знаменитых своих романов «Игра в бисер» писал:

«Вторая причина нашего страха перед мировой историей состоит в унаследованном нами и большей частью, думаю, справедливом недо-

42 Гегель Г.-В.-Ф. Указ. соч. С. 73.

43 Там же. С. 78.

44 Там же. С. 72.

45 Там же. С. 105.

112

верии к определенному способу смотреть на историю и писать исто­рию, очень популярному в эпоху упадка перед основанием нашего Ордена, способу, к которому у нас заранее нет никакого доверия, — к так называемой философии истории, талантливейший расцвет и од­новременно опаснейший результат которой мы находим у Гегеля, но которая в последовавшее за ним столетие привела к мерзейшей фальсификации истории и деморализации чувства истины»46.

И хотя Гессе здесь прямо упоминает Гегеля, кажется все же, что этот упрек относится не к «Лекциям по философии истории», а к позднейшей экзегезе гегельянства.

3. Оппозиция: Гегель Конт

При изучении истории философии часто складывается впечатле­ние, что позитивизм приходит на смену гегельянству, что они чуть ли не выстраиваются в единую линию развития философии. Мы же раз­деляем подход Э. Трельча, который писал о позитивизме:

«Это мышление получило мировое значение в философии ученика Сен-Симона Огюста Конта великого французского мыслителя, который является заключительным звеном умственного течения, на­чатого Локком и Юмом. Он с гораздо большей последовательнос­тью, чем Сен-Симон, пропитал свое мировоззрение духом француз­ской генерализации и логики, и в силу этого он противостоит немец­кой мысли от Лейбница до Гегеля, как подлинный партнер в игре»47.

Сопоставим некоторые позиции концепций Гегеля и Конта с аб­солютно конкретной целью — обнаружить основания типизирующих и индивидуализирующих подходов в современных построениях тео­рий исторического процесса, выявить способ включенности истори­ческого факта, понимаемого с точки зрения позитивизма и с точки зрения гегельянства, в историческое построение.

И вернемся еще раз к принципиальному вопросу — вопросу о целях исторического познания. Цель исторического познания в «Фи­лософии истории» Гегеля мы уже рассматривали. Приведем лишь для пояснения оценку Трельча:

«Если Гегелю вообще чужда априорная конструкция конкретной истории, то в особенности ему несвойственна конструкция будуще­го. Он совершенно точно знает, что его метод применим к духовно­му проникновению в уже известное... Целое может быть конструи-

46 Гессе Г. Игра в бисер: Пер. с нем. М., 1992. С. 316.

47  Трельч Э. Историзм и его проблемы: Логическая проблема философии исто­рии: Пер. с нем. М., 1994. С. 316.

113

8 - 6867

ровано только тогда, когда оно полностью лежит перед нами... Геге­левский метод применим лишь тогда, когда времена творческой де­ятельности сменяются временами понимания»48.

Обратимся теперь к позитивизму. Позитивизм, господствовавший в науке, начиная с середины XIX в., в сфере исторического познания принципиально отличается от рационализма по пониманию предмета исторической науки, формулировке целей исторического познания. Если рационалисты рассматривали историю как собрание нравоучи­тельных примеров, то позитивисты с их девизом «savoir pour prevoir, prevoir pour prevenir» («знать, чтобы предвидеть, предвидеть, чтобы предотвратить») искали в ней закономерности. Точнее, задача поиска закономерностей ставилась не перед исторической наукой, которая по-прежнему рассматривалась как наука о фактах, а перед особой теоретической дисциплиной — социологией, которая черпала в исто­рии материал для обобщений.

Такова основная идея позитивизма. Но исследовательская практи­ка, которую принято называть позитивистской, весьма от нее далека. Попытаемся понять, в чем причина такого расхождения метода пози­тивистской социологии и методов исторической науки, традиционно называемой позитивистской.

Обратимся к классическому труду Р. Дж. Коллингвуда «Идея исто­рии». Коллингвуд справедливо пишет о «тяготении мысли этого [XIX. — М. Р.] столетия к позитивизму»49 и дает свою интерпретацию метода позитивизма в историческом познании. Эта интерпретация представ­ляет значительный интерес, поскольку совпадает с толкованием по­зитивизма в исторической науке наиболее распространенным в XX в. и весьма далеким от идей его основоположника Огюста Конта.

Как же позитивизм повлиял на практику исторического позна­ния?

Но сначала посмотрим, как сам основоположник позитивизма Конт формулирует цели познания в соответствии с общими задачами «по­зитивной философии»;

«Изучая, таким образом, весь ход развития человеческого ума, в раз­личных областях его деятельности, от его первоначального проявления до наших дней, я, как мне кажется, открыл великий основной закон, которому это развитие в силу неизменной необходимости подчинено и который может быть твердо установлен либо путем рациональных доказательств, доставляемых познанием нашего организма, либо по­средством исторических данных, извлекаемых при внимательном изу­чении прошлого. Этот закон заключается в том, что каждая отрасль наших знаний последовательно проходит три различных состояния:

1 Треяьч Э. Указ. соч. С. 218.

' Коллингвуд Р.Дж. Идея истории. Автобиография. М., 1980. С. 122.

114

состояние теологическое, или фиктивное; состояние метафизическое, или отвлеченное; состояние научное, или позитивное. Другими слова­ми, человеческий разум, в силу своей природы, в каждом из своих исследований пользуется последовательно тремя методами мышле­ния, характер которых существенно различен и даже прямо противо­положен: сначала методом теологическим, затем метафизическим и, наконец, позитивным. Отсюда возникают три взаимно исключающие друг друга вида философии, или три общие системы воззрений на совокупность явлений; первая есть необходимый отправной пункт чело­веческого ума; третья его определенное и окончательное состоя­ние; вторая предназначена служить только переходной ступенью.

Наконец, в позитивном состоянии человеческий разум, признав невозможность достигнуть абсолютных знаний, отказывается от ис­следования происхождения и назначения вселенной и от познания внут­ренних причин явлений и всецело сосредоточивается, правильно ком­бинируя рассуждение и наблюдение, на изучении их действительных законов, то есть неизменных отношений последовательности и подо­бия. Объяснение фактов, приведенное к его действительным преде­лам, является отныне только установлением связи между различны­ми частными явлениями и некоторыми общими фактами, число ко­торых уменьшается все более и более по мере прогресса науки»50.

А теперь вслед за Коллингвудом рассмотрим три момента.

Во-первых, Коллингвуд утверждает, на наш взгляд справедливо, что в рамках позитивизма историческое знание должно было выстра­иваться по аналогии с естественно-научным. Действительно ли имен­но так считали позитивисты?

Р. Дж. Коллингвуд;

«Но позитивисты имели собственное представление (и весьма поверхнос­тное) о том, чем является естествен­ная наука. Они считали, что она скла­дывается из двух элементов: во-пер-вых, из установления фактов; во-вторых, из разработки законов. Факты устанавливаются в непосред­ственном чувственном восприятии. Законы определяются путем обобще­ния фактов посредством индукции»51.

Огюст Конт:

«Все здравомыслящие люди повто­ряют со времени Бэкона, что только те знания истинны, которые опира­ются на наблюдения. Это основное положение, очевидно, бесспорно, если его применять, как это и следу­ет делать, к зрелому состоянию на­шего ума. Но относительно образо­вания наших знаний не менее оче­видно, что человеческий разум первоначально не мог и не должен был мыслить таким образом. Ибо,

50 Конт О. Курс позитивной философии//Родоначальники позитивизма. СПб.,

1912. Вып. IV. С. 1-2.

'.. Dblll. 1 У. V..  1      i..

Sl Коллингвуд Р. Дж. Указ. соч. С. 122.

115

если, с одной стороны, всякая пози­тивная теория необходимо должна быть основана на наблюдениях, то, с другой для того, чтобы зани­маться наблюдением, наш ум нуждается уже в какой-нибудь теории [выделено мной. М. Р.]. Если бы созерцая явления, мы не свя­зывали их с какими-нибудь принци­пами, то для нас было бы совершен­но невозможно не только сочетать эти разрозненные наблюдения и, сле­довательно, извлекать из них какую-либо пользу, но даже и запомнить их, и чаще всего факты оставались бы незамеченными нами»52.

Во-вторых, очевидно, что при таком подходе исторические фак­ты должны рассматриваться как материал для открытия законов. Со­поставим, что пишут об этом Коллингвуд и основоположник позити­визма Конт:

Р. Дж. Коллингвуд:

«Именно в этой ситуации Опост Конт потребовал, чтобы исторические фак­ты использовались в качестве сырья для чего-то более важного и воисти­ну более интересного, чем они сами. Каждая естественная наука, утвержда­ли позитивисты, начинает с открытия фактов, но затем она переходит к обнаружению причинных связей между ними [вьщелено мной- - М. Р.]. Приняв этот тезис, Конт предложил создать новую науку социологию, которая должна начаться с открытия фактов о жизни человека (решение этой задачи он отводил историкам), а затем перейти к поиску причинных связей между этими фактами [вы­делено мной. М. Р.]»в

Огюст Конт:

«...основной переворот, характери­зующий состояние возмужалости нашего ума, по существу, заключает­ся в повсеместной замене недо­ступного определения причин [выделено мной. М. Р.] в собствен­ном смысле слова простым исследо­ванием законов, т.е. постоянных от­ношений, существующих между на­блюдаемыми явлениями...»

«...наши положительные иссле­дования во всех областях должны по существу ограничиваться системати­ческой оценкой того, что есть, от­казываясь открывать первопри­чину [выделено мной. М.Р.] и конечное назначение...»54.

" Конт О. Курс позитивной философии... С. 4. " Коллингвуд Р. Дж.. Указ. соч. С. 123-124.

54 Конт О. Дух позитивной философии//3ападноевропейская социология XIX века: О. Конт, Д. С. Милль, Г. Спенсер. М., 1996. С. 17.

116

Из этого сопоставления видно, что Коллингвуд все же понимает задачу установления законов как историк и на собственном примере демонстрирует сложности подчинения исторического знания позити­вистской философии. Тем логичнее звучит его вывод о неподчинении истории позитивизму в силу того, что у историков был свой соб­ственный метод изучения источников — метод «филологической кри­тики», разработанный историками начала и середины XIX столетия.

«Владея... этим методом, историки знали, как выполнять собствен­ную работу по своим методикам, и не подвергались серьезной опас­ности, что их уведет в сторону попытки отождествить исторический метод с естественно-научным. Из Германии новый метод распрос­транился постепенно во Франции и Англии, и куда бы он ни проникал, он приучал историков к тому, что перед ними задачи особого рода, для решения которых позитивизм не мог предложить ничего полезного. Их дело, говорили они, состоит в том, чтобы с помощью критического метода установить факты, а приглашение позитивистов поскорее перейти к предполагаемой второй стадии исследователь­ской работы, к открытию общих законов, они отвергали. Поэтому притязания контовской социологии были спокойно отставлены в сто­рону наиболее способными и добросовестными историками, кото­рые сочли вполне достаточным для себя открывать и устанавливать факты сами по себе, факты, если употреблять знаменитые слова Ран­ке, wie es eigentlich gewesen [как было на самом деле (нем.)]. Исто­рия как познание индивидуальных фактов постепенно отделилась, став автономной областью исследования, от науки как познания общих законов»55.

Так в чем же тогда проявилось воздействие позитивизма?

В-третьих, как пишет Коллингвуд, влияние позитивизма все же проявилось в том, что исторические факты понимались позитивистс­ки. Но так ли это? Сравним:

«Но она [историческая наука. М. Р.] все еще понимала факты по­зитивистским образом, т.е. как изо­лированные, или атомарные [вы­делено мной. М. Р.]. Это приве­ло историков к тому, что в своем обращении с фактами они приняли Два методологических правила: 1 Каждый факт следует рассматри­вать как объект, который может быть познан отдельным познавательным

ss Коллингвуд Р. Дж. Указ. соч. С. 126.

«Первое никогда не принимать за истинное ничего, что я не признал бы таковым с очевидностью, т.е. тща­тельно избегать поспешности и пре­дубеждения и включать в свои суж­дения только то, что представляется моему уму столь ясно и отчетливо, что никоим образом не сможет дать повод к сомнению. Второе де­лить каждую из рассматривае­мых мною трудностей [выделено

117

актом или в процессе исследования; тем самым общее попе историчес­кого знания делилось на беско­нечно большую совокупность мелких фактов [выделено мной. М.Р.], каждый из которых под­лежал отдельному рассмотрению. 2. Каждый факт считался не только независимым от всех остальных, но и независимым от познающего, так что все субъективные элементы (как их называли), привносимые точкой зре­ния историков, должны быть уничто­жены»5*.

мной. М. Р.] на столько частей, сколько потребуется, чтобы лучше их разрешить. Третье распола­гать свои мысли в определенном по­рядке, начиная с предметов простей­ших и легкопознаваемых, и восхо­дить мало-помалу, как по ступеням, до познания наиболее сложных, до­пуская существование порядка даже среди тех, которые в естественном ходе вещей не предшествуют друг другу. И последнее делать всю­ду перечни настолько полные и об­зоры столь всеохватывающие, что­бы быть уверенным, что ничего не пропущено»57.

Слева — Коллингвуд. А справа? Попытайтесь вспомнить, где мы если не с этим, то с подобным уже встречались? Верно. Это Декарт (см. с. 61).

Таким образом, в историографии устоялось восприятие позити­визма как методологии исторического познания, нацеленной в пер­вую очередь на точное воспроизведение отдельных фактов. Эту точку зрения вполне отчетливо выразил Коллингвуд, характеризуя реализа­цию историками столь популярной в XIX, да и в XX в. позитивистс­кой программы:

«Результатом был громадный прирост конкретного исторического знания, основанного на беспрецедентном по своей точности и кри­тичности исследовании источников. Это была эпоха, обогатившая историю громадными коллекциями тщательно просеянного матери­ала... Лучшие историки этого времени стали величайшими знатока­ми исторической детали. Историческая добросовестность отожде­ствлялась с крайней скрупулезностью в исследовании любого факти­ческого материала. Цель построения всеобщей истории была отброшена как пустая мечта...»58.

Правда, приходится усомниться: было ли описанное Коллингву-дом явление результатом выполнения именно позитивистской про­граммы либо результатом саморазвития исторического знания на прин­ципах историзма.

56  Там же.

57 Декарт Р. Рассуждение о методе... С. 260.

58 Коллингвуд Р. Дж. С. 122-123.

118

Другой замечательный английский историк, старший современ­ник Коллингвуда, Арнольд Тойнби усматривал в таких подходах под­чинение истории «господствующим тенденциям данного времени и мес­та». Характеризуя современные ему подходы к историческому позна­нию, Тойнби пишет, что

«историческое мышление также оказалось захваченным чуждой ему

индустриальной системой...»59.

Механизм влияния «индустриальной системы» на историческое познание, по мнению Тойнби, следующий:

«При обработке собранных материалов ученые нередко прибегали к разделению труда. В результате появились обширные исследования. Которые выходили сериями томов, что и ныне практикуется... Такие серии — памятники человеческому трудолюбию, "фактографичнос-ти" и организационной мощи нашего общества»60.

Итак, отличаясь от рационализма по пониманию целей истори­ческого познания, позитивизм, точнее то, что традиционно называ­ют «позитивистской историографией», фактически мало отличается от него по методологии исторического исследования. Она по-прежнему остается в основе своей картезианской. Историческое обобщение полу­чается в результате накопления фактов, которые выступают как авто­номные. Исследование четко делится на две части, следующие друг за другом: реконструкция фактов и установление закономерностей. При­чем факты извлекаются путем критического анализа сообщений исто­рических источников. А законы устанавливаются путем обобщения этих фактов, каждый из которых рассматривается как изолированный от других и независимый от позиции исследователя. Как мы могли убе­диться, позиция основоположника позитивизма Конта весьма суще­ственно отличается от того, что понимают под позитивизмом в XX в. И хотя Конт постоянно подчеркивал значение теории не только при обобщении, но и при наблюдении фактов, описанное выше вос­приятие позитивизма имеет под собой реальные основания. Подтвер­ждение этому мы находим у позитивиста рубежа XIXXX вв. Эмиля Дюркгейма. Обосновывая метод социологии, Дюркгейм сформулиро­вал главное методологическое требование: «Социальные факты долж­ны рассматриваться как вещи»61. Дюркгейм считал, что

«...если при таком методе работы можно чего-либо опасаться, так это только того, что при всей добросовестности социолога данные, добы­тые социологом, не будут исчерпывать изученного им материала.,.».

54 Тойнби А. Постижение истории: Сб./Пер. с англ. М., 1991. С, 14-15.

60 Там же. С. 15.

fil Дюркгейм Э. Социология: Ее предмет, метод, предназначение. М., 1995. С. 8.

119

Но это, по мнению Дюркгейма, не снижает научную ценность работы, поскольку

«...будущее поколение продолжит ее, потому что каждая концеп­ция, имеющая какое-нибудь объективное основание, не связана не­разрывно с личностью автора; в ней есть нечто безличное, благодаря чему она переходит к другим людям и воспринимается ими...»".

Такой подход оказался чрезвычайно устойчивым. Историкам мое­го поколения (да и не только моего и не только историкам) памятен замечательный лозунг эпохи перестройки — открыть архивы для того, чтобы заполнить «белые пятна» истории. Даже сборник такой был: «История без "белых пятен"»63. Уже название этого сборника имеет явно выраженный «позитивистский» (в понимании XX в.) характер: оно с очевидностью предполагает, что исторический метанарратив создается путем постоянного накопления фактов и заполнения оста­ющихся пробелов. А что касается идеи открыть архивы, то професси­ональные историки прекрасно понимали как ценность архивных до­кументов, так и то, что никакие, даже самые сенсационные докумен­ты не могут изменить общую картину исторического процесса. Они лишь могут способствовать изменению наших взглядов на причины тех или иных отдельных событий, роль отдельных исторических лиц в этих событиях, нашу морально-этическую оценку того или иного ис­торического персонажа.

По-иному, чем позитивисты, относится к историческому факту Гегель. Мы уже приводили оценку Рассела, упрекавшего Гегеля в не­вежестве. Но эта оценка не уникальна. Рассматривая концепцию Геге­ля, Бернгейм приходит в целом к следующему выводу:

«Таким образом, идеалистическая философия смотрела на историю, как на дедуктивную науку; но подобный взгляд недопустим, потому что при этом, в угоду определенной философской идее, производит­ся насилие над конкретным материалом»".

«Все действительное разумно, все разумное действительно». Этот об­щефилософский тезис Гегеля вызывал и продолжает вызывать, на­верное, наиболее резкие нападки критиков. Но поскольку разумность действительного обнаруживается при его истинном рассмотрении как стороны целого, из этого следует, что ни один факт истории не мо­жет восприниматься как некая данность, он устанавливается в про­цессе исследования, и именно через исторический факт является ис­торическое целое:

62 Дюркгейм Э. Самоубийство: Социологический этюд. М., 1994. С. 5.

63  История без *белых пятен*: Дайджест прессы 1987, 1988. Л., 1990.

64 Бернгейм Э. Указ. соч. С. 25.

120

«Но никогда так хорошо не поняли и не узнали на опыте, как теперь, что эта свобода в том виде, как она определялась, сама еще неопре­деленна и оказывается словом, имеющим бесконечное множество значений; что она, будучи высшим благом, влечет за собой бесконеч­ное множество недоразумений, заблуждений и ошибок и заключает в себе все возможные искажения... Далее было указано на важ­ность бесконечного различия между принципом, между тем, что есть лишь в себе, и тем, что действительно есть. Вместе с тем сама в себе свобода заключает в себе бесконечную необходимость осознать имен­но себя и тем самым становиться действительной, потому что по сво­ему понятию она есть знание о себе, она является для себя целью, и притом единственною целью духа, которую она осуществляет. Эта конечная цель есть то, к чему направлялась работа, совершавшаяся во всемирной истории; ради нее приносились в течение долгого време­ни всевозможные жертвы на обширном алтаре земли...»65.

При сопоставлении отношения к историческому факту в позити­визме и у Гегеля можно прийти к парадоксальному, на первый взгляд, выводу. Отношение к социальному факту как «к вещи» (как к объек­ту — нюансами смысловых различий этих двух терминов здесь можно пренебречь) должно повлечь за собой его объективное описание (вос­создание), что в свою очередь должно обеспечить возможность вклю­чения исторических фактов как в глобальное историческое построе­ние, так и в сравнительно-исторические исследования. Напротив, стро­гая зависимость исторического факта от всей системы в построении Гегеля, казалось бы, не дает возможности для сравнительно-истори­ческих исследований. Однако, как выяснится уже в XX в., это не так. Ровно сто лет спустя, после того как Конт провозгласил задачу «от­крыть такие же законы развития общества, как. законы падения кам­ня», в 20-е годы XX в. С. Л. Франк бросает позитивистской социологии убийственный для нее упрек:

«...в сущности, еще до сих пор нет социологии, как определенной науки, а есть едва ли не столько же отдельных «социологии», сколько авторов, о ней писавших»66.

Оказалось, что отдельные исторические факты плохо встраиваются в разные теоретические конструкции и мало сопоставимы. С другой сто­роны, именно гегельянское восприятие исторического факта хорошо согласуется с целостными концепциями исторического процесса.

Гегель Г.-В.-Ф. Указ соч. С. 72.

Франк С. .#. Духовные основы общества. М., 1992. С. 19.

121

По-видимому, можно утверждать не только то, что на строго по­зитивистской методологической основе не было создано ни одного сколько-нибудь крупного метанарратива, но и то, что на этой мето­дологической основе создание метанарратива в принципе невозмож­но. Правда, остается дискуссионным вопрос о степени воздействия позитивистского метода на марксизм. Мы не будем вступать в фило­софскую дискуссию, но попытаемся доказать, что историческая тео­рия марксизма изначально выстраивалась как умозрительная. И те об­разцы собственно исторического анализа, которые дал Карл Маркс, являются апробацией теории и в этом качестве служили ее развитию.

4. Историософия марксизма

Рубежу XX-XXI вв. свойствен лозунг: «Учение через всю жизнь!» И это правильно. Но все-таки, я предполагаю, что это учебное пособие будет востребовано по преимуществу молодым поколением, у которого имя Карл Маркс не вызывает ни пиетета, ни идиосинкразии, а стоит в ряду других великих мыслителей. Хотя это и неправильно. Маркс выде­ляется из и без того небольшого числа великих социальных мыслите­лей силой воздействия его теории не только на умы, но и на соци­альную практику. И это не случайно, поскольку отвечает той великой задаче, которую Маркс сформулировал в «Тезисах о Фейербахе»:

«Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело зак­лючается в том, чтобы изменить его»67.

Следовательно, К. Маркс в какой-то мере несет ответственность за тех, кто попытался претворить его идеи (часто в весьма искажен­ном виде) в практику и в том числе за 75 лет советской истории. Хотя, справедливости ради надо сказать, что вульгаризация идей Маркса и Энгельса началась еще при их жизни. Как писал Ф. Энгельс молодому социалисту Йозефу Блоху:

«Маркс и я отчасти сами виноваты в том, что молодежь иногда при­дает больше значения экономической стороне, чем это следует. Нам приходилось, возражая нашим противникам, подчеркивать главный принял, который они отвергали, и не всегда находилось время, мес­то и возможность отдавать должное остальным моментам, участвую­щим во взаимодействии... К сожалению, сплошь и рядом полагают, что новую теорию вполне поняли и могут ее применять сейчас же, как только усвоены основные положения, да и то не всегда правиль­но. И в этом я могу упрекнуть многих из новых «марксистов»; ведь благодаря этому также возникала удивительная путаница...»68.

67   Маркс К. Тезисы о Фейербахе//Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. М., 1974. Т. 42. С. 266.

68 Фридрих Энгельс — Йозефу Блоху//Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 37. С. 396. 122

Чтобы вы не могли заподозрить автора в особой предвзятости (а человеку моего поколения, сформировавшегося в эпоху «застоя», избавиться от предвзятого отношения к марксизму очень трудно), да­дим слово авторитетным западноевропейским мыслителям, принадле­жащим к разным философским направлениям, и прислушаемся к их оценки личности и теории Маркса. Надо сказать, что оценки эти весьма противоречивы. Существенно разнятся и интерпретации марксистской концепции. Сопоставим высказывания двух английских авторов:

Джон Гош:

Эрик Фромм:

«...самой влиятельной формой ме-      «Самымраспространенным заблуж-

таистории в новое время можно счи-      дением является идея так называв-

тать марксизм. Движущей силой ис-      мого «материализма» Маркса, со-

тории  стала борьба общества за       гласно которой Маркс якобы счи-

удовлетворение своих материальных      тал главным мотивом человеческой

потребностей (именно поэтому мар-      деятельности стремление к матери-

ксистская теория называется «исто-      альной (финансовой) выгоде, к удоб-

рическим материализмом»)»6'.                ствам, к максимальной прибыли в

своей жизни и жизни своего рода»70.

Ученик Фрейда, неофрейдист Э. Фромм, сравнивая воздействие на социальную мысль XX в. Фрейда и Маркса, пишет:

«Вряд ли нужно говорить о том, что Маркс это фигура всемирно-исторического значения, с которой Фрейда нельзя сравнивать. Даже если вы вместе со мной глубоко сожалеете о том, что почти в тре­тьей части земного шара проповедуется искаженный и деградиро­вавший «марксизм», это не уменьшает уникального исторического значения Маркса. Но и безотносительно к этому историческому факту я считаю Маркса мыслителем гораздо большей глубины и охвата, чем Фрейд. Марксу удалось соединить духовное наследие гуманизма эпохи Просвещения и немецкого идеализма с экономи­ческой и социальной реальностью и тем самым заложить основу но­вой науки о человеке и обществе, опирающейся на факты, проникну­той в то же время духом западной гуманистической традиции, И хотя большинство систем, претендующих на то, чтобы говорить от имени Маркса, отвергают дух гуманизма или искажают его, я верю... что возрождение западного гуманизма вернет Марксу его выдающееся место в истории человеческой мысли»71.

й ТошДж. Указ. соч. С. 34.

70  Фромм Э. Концепция человека у К. Маркса//Фромм Э. Душа человека. М.,

1992. С. 376.

71  Фромм Э. Из плена иллюзий: Как я столкнулся с Марксом и Фрейдом//Там

же. С. 300-301.

123

Известный французский философ-экзистенциалист Жан-Поль Сартр, размышляя о соотношении марксизма и экзистенциализма как ведущего философского течения XX в., считает, что к концу 1950-х годов марксизм не утратил своего значения в качестве господствую­щей философии. Причем функции философии Сартр понимает пре­дельно широко и при этом признает всеобъемлющий характер марк­сизма:

«Если философия должна быть одновременно тотализацией знания, методом, регулятивной идеей, наступательным оружием и языковой общностью; если это «видение мира» есть вместе с тем орудие раз­рушения прогнивших обществ; если концепция, созданная одним че­ловеком или группой людей, становится культурой, а порой и сущно­стью целого класса, то очевидно, что эпохи философского творче­ства редки. Между XVII и XX веками я вижу три такие эпохи; обозначу их именами знаменитых мыслителей: есть "момент" Декарта и Лок-кэ, "момент" Канта и Гегеля и, наконец, Маркса. Эти три философии становятся, каждая в свой черед, почвой всякой частной мысли и горизонтом всякой культуры, они непреодолимы, так как не был пре­одолен исторический момент, выражением которого они являются. Я не раз отмечал: "антимарксистский" аргумент есть лишь очевидное подновление домарксистской идеи. Так называемое "преодоление" марксизма в худшем случае может быть лишь возвратом к домарк­систскому мышлению, в лучшем случае открытием мысли, уже содержащейся в той философии, которую мнят преодоленной. Что же касается "ревизионизма", то это или трюизм, или непепость: нет никакой необходимости приспосабливать живую философию к раз­вивающемуся миру; она всемерно приспосабливается к нему сама, предпринимая для этого множество частных исследований, ибо она составляет одно с движением общества»72.

Итак, для Сартра в конце 50-х годов XX в. марксизм остается «жи­вой», не преодоленной философией. Обратим также внимание на то, что «момент» Маркса, по Сартру, длится дольше, чем предшествую­щие ему философские эпохи. Чем же так привлекательна теория мар­ксизма? Почему споры ее верных адептов и яростных противников не стихают уже почти полтора века? Рискнем предположить, что при­влекательность и сила воздействия марксизма обусловлены социальным оптимизмом его историософии и системностью, всеобъемл ем остью его социальной теории и ее мощным теоретике-познавательным и методологическим потенциалом.

Сартр, рассматривая философию «как метод исследования и объяс­нения» и стремясь отмежеваться от марксистов-догматиков, пишет:

СартрЖ.-П. Проблемы метода: Пер. с фр. М., 1994. С. 7-8.

«Почему же я не считаю себя просто марксистом? Да потому, что для меня утверждения Энгельса и Гароди это руководящие прин­ципы, это постановка задач, это проблемы, а не конкретные истины; потому, что они представляются мне недостаточно определенными и, следовательно, допускающими разные интерпретации, одним словом потому, что они представляются мне регулятивными идея­ми [выдепено мной. М. Р.]»73.

Джон Тош выявляет три типа исторических теорий и не без осно­ваний утверждает, что марксизм синтезирует все эти функции:

«...социальные теории возникают в связи с тремя аспектами истори­ческого объяснения. Во-первых, это трудности, связанные с пости­жением взаимосвязи [здесь и далее выделено мной. М. Р.] всех измерений человеческого опыта в конкретный период...

...Во-вторых, теория необходима при анапизе исторических

перемен...

...И наконец, в-третьих, самые амбициозные теории стремятся объяснить не просто, каким образом происходят изменения в исто­рии, но и определить направленность этих изменений; цель этих теорий дать представление о судьбах человечества, наделив исто­рию смыслом»74.

В силу этого Дж. Тош убежден в методологической значимости марксизма:

«Подлинной причиной сильной привлекательности марксизма явля­ется то, что он прекрасно отвечает потребности историка в теории, причем во всех трех областях, где теория особенно необходима.

Марксистская модель "базис/надстройка" представляет собой весьма полезный способ постижения всей совокупности соци­альных отношений в любом конкретном обществе. Дело не просто в том, что в ней есть место для всех политических, социальных, эконо­мических и технологических аспектов; при полномасштабном марк­систском анализе все общепринятые различия между ними теряют силу. Социальная и экономическая история становятся нераздели­мым целым, а попитические исследования избавляются от опасности превратиться в мелочную реконструкцию кривлянья профессиональ­ных политиков на их собственной арене...

...Это же взаимодействие спасает марксизм от антиисторической ошибки, столь характерной для других теорий, тенденции рассмат­ривать социальное равновесие как норму. Фундаментальный посту­лат историков-марксистов состоит в том, что любое общество содер-

124

73  Сартр Ж.-П. Указ. соч. С. 43.

74  ТошДж. Указ. соч. С. 186-187.

125

жит и стабилизирующие и подрывные элементы (противоречия), а исторические перемены происходят, когда последние вырываются из рамок существующей общественной системы и в процессе борьбы устанавливают новый порядок. Историки сочли понятие диалектичес­кого взаимодействия бесценным орудием для анализа обществен­ных изменений разной интенсивности: от едва заметного движения внутри стабильной общественной формации до периодов револю­ционного брожения.

Претензии марксизма на то, что он открыл направленность всего исторического процесса наиболее трудный для оценки компонент этой теории. Сегодняшних историков-марксистов не слишком при­влекают гигантские эволюционные схемы, и, вероятно, мало кого из них волнует, насколько их исследования могут пролить свет на перс­пективу обрисованного Марксом бесклассового общества будуще­го. Но вряд ли можно усомниться, что марксизм сегодня един­ственный наследник концепции истории как прогресса»75.

Стоит обратить особое внимание на то, что такие разные авторы, как «практикующий историк» Дж Тош и философ-экзистенциалист Жан-Поль Сартр, обусловливают методологический потенциал марк­сизма строгостью его теории: т.е. не только и не столько разрабатыва­емая теория зависит от метода исследования, сколько метод опреде­ляется теорией, или, как пишет Дж. Тош:

«...теория обычно означает интерпретационную схему, придающую исследованию импульс и влияющую на его результат»76.

Но все же, несмотря на столь замечательные отзывы известных западноевропейских мыслителей, нас, людей, переживших все пер­турбации последних полутора десятков лет, не покидает ощущение, что хотя бы в чем-то Маркс был не прав: ведь грандиозный соци­альный эксперимент, поставленный «марксистами» XX в. дал не вполне предсказуемый результат. Слово «марксист» мы не случайно постави­ли в кавычки, поскольку не все, что творилось под знаменем марк­сизма, соответствует идеям Маркса, но какой-то внутренний дефект, по-видимому, содержит и сама теория. Попытаемся его обнаружить.

Рассмотрение некоторых аспектов исторической теории Маркса начнем с анекдота:

«Кто такой коммунист? Это тот, кто читал произведения Карла Мар­кса и Фридриха Энгельса. А кто такой антикоммунист? Это тот, кто их понял».

75  ТошДж. Указ. соч. С. 204-205.

76 Там же. С. 185.

126

Я не призываю вас становиться антикоммунистами, а тем более коммунистами. Но давайте все-таки попытаемся понять. При этом бу­дем максимально использовать тексты их произведений, руководству­ясь советом, который на закате своей жизни Ф. Энгельс дал начинаю­щему марксисту И. Блоху:

«...я прошу Вас изучать эту теорию по первоисточникам, а не из вторых рук, право же, это гораздо легче»77.

Тем более что предлагаемая вам интерпретация аксиоматики ис­торической теории марксизма вполне оригинальна, следовательно, ее корректность может быть подтверждена (или опровергнута) только путем ваших собственных размышлений над произведениями Маркса и Энгельса78. Да и нельзя не согласиться с Э. Фроммом в его поисках причин фальсификации мыслей Маркса:

«Ирония истории состоит в том, что, несмотря на доступность источ­ников, в современном мире нет предела для искажений и неверных толкований различных теорий. Самым ярким примером этого рода является то, что сделано в последние десятилетия с учением К. Мар­кса. В прессе, литературе и речах политических деятелей постоянно упоминается Маркс и марксизм, так же как в книгах и статьях изве­стных философов и социологов. Создается впечатление, что ни по­литики, ни журналисты ни разу не прочли ни единой Марксовой строч­ки, а социологи и обществоведы привыкли довольствоваться мини­мальными знаниями текстов Маркса. <...>

Как это стало возможно, что философия Маркса оказалась иска­жена до неузнаваемости, до своей полной противоположности?

Для этого есть несколько причин, И первая из них это чистое невежество. Дело в том, что материализм не изучается в университе­тах, не подвергается ни анализу, ни критике... Каждый считает себя вправе говорить о Марксе, не прочтя ни единой его строчки...»79.

Задачу истории Маркс понимал очень широко. В его понимании, в отличие от понимания его современников-историков, руководствую­щихся принципами историзма (в формулировке Леопольда фон Ран-

77 Фридрих Энгельс — Йозефу Блоху. С. 396.

79 Необходимо подчеркнуть, что в нашу задачу не входит разграничение вкла­да Маркса и Энгельса в «исторический материализме, поэтому, за исключением особо указанных случаев, мы будем рассматривать их концепцию как единую, тем более что и вырабатывали они ее в основном совместными усилиями и в целост­ном виде изложили, по преимуществу, в работах, написанных в соавторстве, таких, как «Немецкая идеология», «Манифест Коммунистической партии».

79 Фромм Э. Концепция человека у К. Маркса... С. 376.

127

ке), история должна служить целям социальной практики. И для реа­лизации этой задачи он ставит философию «на службу истории»:

«Задача истории, следовательно, с тех пор как исчезла правда потустороннего мира, утвердить правду посюстороннего мира. Ближайшая задача философии, находящейся на службе истории, состоит после того как разоблачен священный образ человечес­кого самоотчуждения в том, чтобы разоблачить самоотчуждение в его несвященных образах. Критика неба превращается, таким об­разом, в критику земли, критика религии s критику права, кри-

ял

тика теологии в критику политики»™.

Для выявления аксиоматики и структуры теории обратимся к од­ной из ранних работ К Маркса и Ф. Энгельса «Немецкая идеология». Написанная в 1845-1846 гг. 27-летним Марксом и 25-летним Энгель­сом, она не была опубликована при их жизни (за исключением от­дельных глав и отрывков), и рукопись была отдана, по выражению Маркса, «критике мышей». Но сами авторы признавали, что для них ценность этой работы состоит в том, что они уяснили для себя самих основные принципы своей концепции. А учитывая умозрительный характер исторической теории марксизма, это самое главное.

Вдумаемся в формулировку исходной предпосылки материалис­тического понимания истории:

«Предпосылки, с которых мы начинаем, не произвольны, они — не догмы; это действительные предпосылки, от которых можно отвлечься только в воображении. Это действительные индивиды, их деятельность и материальные условия их жизни, как те, которые они находят уже готовыми, так и те, которые созданы их собствен­ной деятельностью. Таким образом, предпосылки эти можно уста­новить чисто эмпирическим путем.

Первая предпосылка всякой человеческой истории это, ко­нечно, существование живых человеческих индивидов. Поэтому пер­вый конкретный факт, который подлежит констатированию, теле­сная организация этих индивидов [выделено мной. М. Р.] и обусловленное ею отношение их к остальной природе... Всякая ис­ториография должна исходить из этих природных основ и тех их видоизменений, которым они благодаря деятельности людей под­вергаются в ходе истории»81.

Мы видим, что Маркс и Энгельс, как и другие мыслители, начи­нают свои размышления с констатации природы человека. Но вспом-

80  Маркс К. К критике гегелевской философии права//Маркс К. Социология. М., 2000. С. 160.

81  Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология. М., 1988. С. 14—15.

128

ним Канта (см. с. 73). Кант рассматривает в качестве отправного мо­мента своих рассуждений разум, т.е. то качество человека, которое выделяет его из мира природы. Исходная предпосылка рассуждений Маркса и Энгельса фиксирует качество, не специфичное для человека, не то, что выделяет его из природы и в силу этого делает возможным и необходимым исторический процесс, а то, что объединяет его с животным миром. И именно на этой предпосылке строится теория исторического материализма.

Мы сравнили исходное положение теории Маркса—Энгельса с аксиоматикой концепции Канта. Но, может быть, дело в том, что Кант принадлежал веку XVIII с его рационалистическим идеалом, а постигшее европейцев на рубеже XVIIIXIX вв. разочарование и ес­тественно-научная ориентированность знания XIX столетия застави­ли Маркса и Энгельса пересмотреть концепцию человека, сделать ее более современной? Однако с Марксом не согласен и столь востор­женно о нем отзывавшийся Э. Фромм:

«Человеческое существование начинается тогда, когда достигает оп­ределенного предела развитие деятельности, не обусловленной врож­денными механизмами: приспособление к природе утрачивает при­нудительный характер, и способы действий уже не определяются наследственностью, инстинктами. Иными словами, человеческое су­ществование и свобода с самого начала неразделимы. Здесь име­ется в виду не позитивная «свобода чего-то», а негативная "свобода от чего-то" в данном случае свобода от инстинктивной предопре­деленности действий.

Такая свобода представляет собой весьма сомнительное пре­имущество. Человек рождается без врожденной способности к не­обходимым действиям, какая есть у животных; он зависит от родите­лей дольше, чем любое из них; его реакции на окружающую обста­новку не так быстры и не так эффективны, как инстинктивные действия, выполняемые автоматически... Однако именно эта беспомощность явилась той почвой, на которой развился и вырос человек: биологи­ческое несовершенство человека обусловило появление циви­лизации»62.

Справедливости ради надо сказать, что размышления Маркса о социальной сущности человека не ограничивались вышеприведенным высказыванием.

«Экономическо-философские рукописи 1844 года», введенные в научный оборот спустя век с лишним после написания, существенно обогатили представление ученых об основаниях историософской кон­цепции Маркса. Не случайно работы Сартра и Фромма о теории Мар-

Фромм Э. Бегство от свободы. М.,1995. С. 36-37.

129

9 - 6867

кса выходят практически сразу после того, как стало известно это произведение молодого Маркса.

И здесь Маркс обращает внимание в первую очередь на физичес­кую природу человека и рассматривает диалектику природного и соци­ального:

«Родовая жизнь как у человека, так и у животных физически состоит в том, что человек (как и животное) живет неорганической природой, и чем универсальнее человек по сравнению с животным, тем универ­сальнее сфера той неорганической природы, которой он живет...

...Практическое созидание предметного мира, переработка не­органической природы есть самоутверждение человека как созна­тельного родового существа, т.е. такого существа, которое относит­ся к роду как к своей собственной сущности, или к самому себе как к родовому существу. Животное, правда, тоже производит. Оно строит себе гнездо или жилище, как это делают пчела, бобр, муравей и т.д. Но животное производит лишь то, в чем непосредственно нуж­дается оно само или его детеныш; оно производит односторонне, тогда как человек производит универсально; оно производит лишь под властью непосредственной физической потребности, между тем как человек производит даже будучи свободен от физической по­требности, и в истинном смысле слова только тогда и произ­водит, когда он свободен от нее [выделено мной. М. Р.]; животное производит только самого себя, тогда как человек воспро­изводит всю природу; продукт животного непосредственным обра­зом связан с его физическим организмом, тогда как человек свобод­но противостоит своему продукту. Животное формирует материю только сообразно мерке и потребности того вида, к которому оно принадлежит, тогда как человек умеет производить по меркам любо­го вида и всюду он умеет прилагать к предмету соответствующую мерку; в силу этого человек формирует материю также и по зако­нам красоты.

Поэтому именно в переработке предметного мира человек впер­вые действительно утверждает себя как родовое существо. Это про­изводство есть его деятельная родовая жизнь. Благодаря этому про­изводству природа оказывается его (человека) произведением и его действительностью. Предмет труда есть поэтому опредмечивание родовой жизни человека: человек удваивает себя уже не только интеллектуально, как это имеет место в сознании, но и реально, дея­тельно, и созерцает самого себя в созданном им мире»83. Итак, Маркс сформулировал свое видение человеческой природы. Суть человека в том, что он объективирует себя вовне. Следователь­но, труд, понятый как деятельность по опредмечиванию, есть имма-

83 Маркс К. Экономическо-философские рукописи 1844 года//Маркс К. Социо­логия. М„ 2000. С. 231-234.

130

нентное свойство человека, отличающее его от животного. И эта мысль получит у Маркса и Энгельса дальнейшее развитие. Но в при­веденном выше отрывке заложена еще однз идея, которая, на мои взгляд, не получила столь же полной реализации при выстраивании концепции исторического процесса. Это «формирование материи также и по законам красоты». Вот это-то «также и» сразу же ука­зывает на подчиненный характер этой идеи. А может быть, именно это и есть основное свойство человека? Деятельность не инстинктив­ная, а осознанная. Достижение не только удовлетворения своих не­посредственных физических потребностей, но и стремление преоб­разовать мир «по образу и подобию»?84

Любопытно, что аналогичный взгляд на особенность человека по сравнению с другими живыми существами был практически одно­временно с Марксом сформулирован очень далеким от марксизма философом славянофилом А. С. Хомяковым:

«...Человек свободен, он не связан законами почвы, климата, возвы­шенностей или углублений шара.

Взгляните на землеописание. Все в гармонии, и только племена людей составляют какую-то резкую противоположность с окружаю­щей их природою. Белый медведь передвигает свою неуклюжую сипу только по льдинам полюса, и прыжок полосатого тигра заклю­чен в границах тропических стран, но человек этих законов не знает... Человек, очевидно, не дает заключать себя в разряды и гра­фы, на которых основано разделение новой физической географии»85.

А теперь для сопоставления приведем слова мыслителя рубежа XIX-XX вв., не очень искушенного в проблемах философии в силу специ­фики своего медицинского образования и профессиональной деятель­ности, но очень много сделавшего для обогащения наших представ­лений о человеке. Итак, Фрейд:

«...труд как путь к счастью мало ценится людьми. Они не прибегают к нему так охотно, как к другим возможностям удовлетворения. Подав­ляющее большинство людей работают только под дарением нужды, и самые тяжкие социальные проблемы проистекают из этой природ­ной неприязни людей к труду [выделено мной. М. Р.]»86.

*4 У нас нет возможности в рамках краткого учебного пособия развить эту мысль, поэтому отсылаю заинтересованного читателя к книге Вс. Вильчека. в которой дается подробная и аргументированная критика проблемы антропогенеза

в концепции Маркса.

ss Хомяков А.  С. «Семирамида»: И[следование1 и(стины] исторических]

и[дей]//Соч.:В2т. М., 1994. Т. 1.С.21.

Kfl Фрейд 3. Недовольство культурой//Фрейд 3. Психоанализ. Религия. Культура.

М., 1992. С. 80 прим.

131

Итак, Маркс утверждает, что труд в природе человека, а Фрейд настаивает на «природной неприязни людей к труду». Конечно, с точки зрения формальной логики, здесь нет большого противоречия. Мы вполне можем предположить, что в природе человека то, что вызыва­ет у него самого неприязнь. Но как-то уж очень не хочется так думать. А раз этот ответ не вызывает, используя выражение Шиллера, «чув­ство радости для сердца» (хотя — заметим в скобках — вполне согла­суется с библейской интерпретацией антропогенеза), то поищем дру­гой. И найдем его у Маркса — в его концепции отчуждения.

Маркс, анализируя современное ему капиталистическое общество, показывает, что в этом обществе имманентно присущая человеку объективация себя вовне превращается в отчуждение. Тем самым Маркс обнаруживает специфику человека на данной стадии развития обще­ства, вскрывая самое серьезное из противоречий капитализма — его антигуманность, в прямом смысле этого слова, как несоответствие истинной сущности человека:

«...труд является для рабочего чем-то внешним, не принадлежащим к его сущности; в том, что он в своем труде не утверждает себя, а отрицает, чувствует себя не счастливым, а несчастным, не разверты­вает свободно свою физическую природу и духовную энергию, а изнуряет свою физическую природу и разрушает свой дух. Поэтому рабочий только вне труда чувствует себя самим собой, а в процессе труда он чувствует себя оторванным от самого себя. У себя он тогда, когда он не работает; а когда он работает, он уже не у себя. В силу этого труд его не добровольный, а вынужденный; это принуди­тельный труд. Это не удовлетворение потребности в труде, а толь­ко средство для удовлетворения других потребностей, нежели по­требность в труде. Отчужденность труда ясно сказывается в том, что, как только прекращается физическое или иное принуждение к тру­ду, от труда бегут, как от чумы....

...В результате получается такое положение, что человек (рабо­чий) чувствует себя свободно действующим только при выполнении своих животных функций при еде, питье, в половом акте, в лучшем случае еще расположась у себя в жилище, украшая себя и т.д., — а в своих человеческих функциях он чувствует себя только лишь жи­вотным. То, что присуще животному, становится уделом человека, а человеческое превращается в то, что присуще животному...

...Поэтому отчужденный труд, отнимая у человека предмет его производства, тем самым отнимает его родовую жизнь, его действи­тельную родовую предметность, а то преимущество, которое чело­век имеет перед животным, превращается для него в нечто отрица­тельное, поскольку у человека отбирают его неорганическое тело, природу»87.

В шутку людей можно разделить на две категории: на тех, кто живет, чтобы работать, и на тех, кто работает, чтобы жить. Мы ви­дим, что у Маркса первое — это естественное состояние человека, соответствующее его природе, а второе — неестественное, искажен­ное эксплуататорским обществом. К заслугам Маркса можно отнести выявление конкретно-исторической специфики человека определен­ной общественной формации. То, что у Фрейда выступает как при­родное свойство человека, у Маркса имеет социальный, конкретно-исторический характер и рассматривается как то, что подвержено изменению.

Э. Фромм специально исследовал концепцию человека у Маркса и пришел к следующему выводу:

«Цепь Маркса состояла в духовной эмансипации человека, в осво­бождении его от уз экономической зависимости, в восстановлении его личной целостности, которая должна была помочь ему отыскать пути к единению с природой и другими людьми. Философия Марк­са на нерелигиозном языке означала новый радикальный шаг вперед по пути пророческого мессианства, нацеленного на полное осуще­ствление индивидуализма, то есть той цепи, которой руководствова­лось все западное общественное мышление со времен Возрождения и Реформации и до середины XIX в.»88.

Мы ни в коей мере не собираемся оспаривать благородство уст­ремлений Маркса. Но вернемся к исторической теории, сконструиро­ванной Марксом и Энгельсом в «Немецкой идеологии». Итак, имен­но «телесная организация» людей заставляет их производить. Обратим внимание на то, что здесь уже появляется специфицированный чело­веку признак — производство жизненных средств.

«Способ, каким люди производят необходимые им жизненные сред­ства, зависит прежде всего от свойств самих жизненных средств, на­ходимых ими в готовом виде и подлежащих воспроизведению.

Этот способ производства надо рассматривать не только с той стороны, что он является воспроизводством физического существо­вания индивидов. В еще большей степени это определенный спо­соб деятельности данных индивидов, определенный вид их жизнеде­ятельности, их определенный образ жизни. Какова жизнедеятель­ность индивидов, таковы и они сами. То, что они собой представляют., совпадает, следовательно, с их производством совпадает как с тем, что они производят, так и с тем, как они производят. Что представ­ляют собой индивиды это зависит, следовательно, от материальных

                                                                                  ЯФ

условии их производства»   .

S7 Маркс К. Экономическо-фшюсофские рукописи 1844 года. С. 230-231, 234.

132

Фромм Э. Концепция человека у К. Маркса... С. 377. Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология. С. 15.

133

Можно, наверное, упрекнуть Маркса и Энгельса в слишком пря­молинейной детерминированности образа жизни «материальными ус­ловиями производства». Но именно эта идея получила развитие не только в теории Маркса и Энгельса, но и в неофрейдистской концепции Фромма. Причем Фромм двигался в своей социальной теории от фрей­дизма к марксизму, что явствует из используемой им терминологии. Правда, Фромм пишет о взаимовлиянии социоэкономической струк­туры и социального характера, но все-таки при ведущей роли первой:

«Отправной точкой для... рассуждений служит утверждение о взаи­мозависимости между структурой характера среднего индивида и социоэкономической структурой общества, в котором существует этот индивид. Взаимосвязь индивидуальной психической сферы и со­циоэкономической структуры я называю социальным характером. (Раньше, в 1932 г., для обозначения этого феномена я пользовался выражением "либидинозная структура общества".) Социоэкономи-ческая структура общества формирует социальный характер своих членов таким образом, что им хочется делать то, что они должны делать. Вместе с тем социальный характер оказывает влияние на социоэкономическую структуру общества, действуя при этом либо как цемент, придающий ей еще большую стабильность, либо, при определенных обстоятельствах, как динамит, готовый взорвать ее»90.

Определив способ производства как системообразующий фактор социальной структуры, Маркс и Энгельс ставят задачу выявить зави­симость иных сторон человеческой деятельности от этого фактора:

«Итак, дело обстоит следующим образом: определенные индивиды, определенным образом занимающиеся производственной деятель­ностью, вступают в определенные общественные и политические от­ношения. Эмпирическое наблюдение должно в каждом от­дельном случае на опыте и без всякой мистификации и спеку­ляции выявить связь общественной и политической структуры с производством [выделено мной. М. Р.]. Обще­ственная структура и государство постоянно возникают из жизнен­ного процесса определенных индивидов не таких, какими они могут казаться в собственном или чужом представлении, а таких, каковы они в действительности, т.е. как они действуют, материально производят и, следовательно, как они действенно проявляют себя при наличии определенных материальных, не зависящих от их произвола границ, предпосылок и условий»'1.

Анализируя приведенное рассуждение Маркса и Энгельса, можно лишний раз убедиться в изначально умозрительном построении их

90  Фромм Э. Иметь или быть? М., 1990. С. 138-139.

91  Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология. С. 19.

134

теории. Они так же, как и Кант, предлагают наполнить свою конст­рукцию эмпирическим материалом. Рассмотрев структуру общества, Маркс и Энгельс переходят к социальной динамике, т.е. собственно к историческому процессу:

«,.,мы должны прежде всего констатировать первую предпосыл­ку всякого человеческого существования, а следовательно, и всякой истории [выделено мной. М. Р.], а именно ту предпо­сылку, что люди должны иметь возможность жить, чтобы быть в со­стоянии "делать историю". Но для жизни нужны прежде всего пища и питье, жилище, одежда и еще кое-что. Итак, первый исторический акт, это производство средств, необходимых для удовлетворения этих потребностей, производство самой материальной жизни...

...Второй факт состоит в том, что сама удовлетворенная первая потребность, действие удовлетворения и уже приобретенное ору­дие удовлетворения ведут к новым потребностям, и это порождение новых потребностей является первым историческим актом»92.

Опять мы видим, что человеческая история выводится из физио­логических потребностей человека. Ввиду этого, на мой взгляд, оста­ются неясными причины и механизм порождения новых потребнос­тей: почему у животного удовлетворение потребности в пище и раз­множении не порождает новых потребностей, а у человека порождает? А ведь именно это Маркс и Энгельс называют «первым историческим актом». Таким образом, мы снова сталкиваемся с той же проблемой — с непроясненностью перехода от неисторичного существования жи­вотных к человеческой истории.

Суть «материалистического понимания истории» в том виде, как оно сложилось у них к середине 1840-х годов, Маркс и Энгельс резю­мируют так:

«Итак, это понимание истории заключается в том, чтобы, исходя именно из материального производства непосредственной жизни, рассмот­реть действительный процесс производства и понять связанную с данным способом производства и порожденную им форму обще­ния т.е. гражданское общество на его различных ступенях как основу всей истории; затем необходимо изобразить деятельность граж­данского общества в сфере государственной жизни, а также объяс­нить из него все различные теоретические порождения и формы сознания, религию, философию, мораль и т.д. и т.д., и проследить процесс их возникновения на этой основе, благодаря чему, конечно, можно будет изобразить весь процесс в целом (а потому также и взаимодействие между его различными сторонами). Это понима­ние истории, в отличие от идеалистического, не разыскивает в каждой

92 Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология. С. 25.

135

эпохе ту или иную категорию, а остается все время на почве дей­ствительной истории, объясняет не практику из идей, а идейные обра­зования из материальной практики и в силу этого приходит также к тому выводу, что все формы и продукты сознания могут быть унич­тожены не духовной критикой, не растворением их в "самосозна­нии" или превращением их в "привидения", "призраки", "причуды" и т.д., а лишь практическим ниспровержением реальных обществен­ных отношений, из которых произошел весь этот идеалистический вздор, что не критика, а революция является движущей силой ис­тории, а также религии, философии и прочей теории. Эта концепция показывает, что история не растворяется в "самосознании", как "дух от духа", но что каждая ее ступень застает в наличии определенный материальный результат, определенную сумму производительных сил, исторически создавшееся отношение людей к природе и друг к другу, застает передаваемую каждому последующему поколению предшествующим ему поколением массу производительных сил, ка­питалов и обстоятельств, которые, хотя, с одной стороны, и видоиз­меняются новым поколением, но, с другой стороны, предписывают ему его собственные условия жизни и придают ему определенное развитие, особый характер. Эта концепция показывает, таким обра­зом, что обстоятельства в такой же мере творят людей, в какой люди творят обстоятельства»93.

Хотя мы преследуем цели разделить взгляды Маркса и Энгельса, все же следует сказать, что Маркс сосредоточил свои усилия на сис­тематическом анализе капиталистического общества (результатом чего явился его фундаментальный труд «Капитал»), а перу Энгельса при­надлежит, в частности, ряд работ, в которых он применяет метод «исторического материализма» к анализу ранних стадий человеческо­го развития. И эти работы чрезвычайно любопытны, на мой взгляд, не своими выводами, а именно практикой применения метода.

Небольшую работу' «Роль труда в процессе превращения обезьяны в человека» Энгельс начинает с основного теоретического утвержде­ния:

«Труд источник всякого богатства, утверждают экономы. Он дей­ствительно является таковым... Но он еще и нечто бесконечно боль­шее, чем это. Он первое основное условие всей человеческой жизни, и притом в такой степени, что мы в известном смысле должны сказать: труд создал самого человека»94.

Заявив исходную посылку, далее Энгельс рассуждает так:

93 Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология. С. 37.

** Энгельс Ф. Роль труда в процессе превращения обезьяны в человека//Маркс К., Энгельс Ф. Избр. произв.: В 3 т. М., 1979. Т. 3. С. 69.

136

«Под влиянием в первую очередь, надо думать, своего образа жизни, требующего, чтобы при лазании руки выполняли иные функции, чем ноги, эти обезьяны начали отвыкать от помощи рук при ходьбе по земле и стали усваивать все более и более прямую походку. Этим был сделан решающий шаг для перехода от обезьяны к челове­ку».

Даже человеку, весьма далекому от биологии, хорошо известно, что функции передних и задних лап различаются не только у обезья­ны, а еще, например, у крыс, хомяков и белок. То есть мы опять имеем дело с неспецифицированным человеку (или точнее той обезья­не, от которой он произошел) свойством. Итак, обезьяна по каким-то не совсем ясным причинам стала ходить на задних лапах,

«Если прямой походке у наших волосатых предков суждено было стать сначала правилом, а потом и необходимостью, то это предпола­гает, что на долю рук тем временем доставалось все больше и боль­ше других видов деятельности. Уже и у обезьян существует извест­ное разделение функций между руками и ногами..,. Ни одна обе­зьянья рука не изготовила когда-либо хотя бы самого грубого

каменного ножа.

Поэтому те операции, к которым наши предки в эпоху перехода от обезьяны к человеку на протяжении многих тысячелетий посте­пенно научились приспособлять свою руку, могли быть вначале только очень простыми... Но решающий шаг был сделан, рука стала сво­бодной и могла теперь усваивать себе все новые и новые сноровки, а приобретенная этим большая гибкость передавалась по наследству и возрастала от поколения к поколению.

Рука, таким образом, является не только органом труда, она так­же и продукт его».

Не столь важно то, что Энгельс в 70-е годы XIX в., когда была написана эта работа, не мог еще знать, что приобретенные признаки не передаются по наследству. Хотя здесь уместно вспомнить Канта, кото­рый утверждал, что специфически человеческое свойство — знание приобретается и передается путем научения, а не наследования как инстинкты у животных. Но важнее все же другое ~ неясен побудитель­ный мотив и механизм, который «доставляет» руке иные виды деятель­ности. Неясно, если рука продукт труда, то получается, что трудиться начинает все-таки обезьяна, отбирая тем самым у человека его сущно­стное свойство. Неясен также и механизм возникновения речи:

«...формировавшиеся люди пришли к тому, что у них появилась по­требность что-то сказать друг другу».

Затем Энгельс рассматривает развитие мозга, органов чувств, по­явление общества и т.д. Не будем останавливаться на дальнейшем

137

построении, а зададимся вопросом: почему же Энгельс, человек весь­ма не глупый, не замечает очевидную нелепость своей конструкции? На мой взгляд, он стал заложником теории. Логика здесь такова. Еще в середине 1840-х годов Марксом было доказано, что труд есть специ­фически человеческое качество, отличающее человека от животного. Маркс и Энгельс (как сам Энгельс неоднократно подчеркивал) со­здают по сути естественно-научную теорию. В середине XIX в. Чарлз Дарвин создает теорию естественного отбора как механизма эволю­ции. Венцом эволюции является человек, полезное качество которо­го, позволившее ему победить в этом «конкурсе на выживание», — это труд. У Энгельса человек возникает так же, как и другие виды животных, — в результате естественно-природного процесса.

В работах Энгельса можно обнаружить и иные примеры прямой работы теории. Работа Энгельса «Происхождение семьи, частной соб­ственности и государства» написана в значительной мере на этногра­фическом материале, собранном Льюисом Морганом. Но при харак­теристике низшей ступени первоначального состояния человека — «дикости» Энгельс вынужден, ввиду отсутствия материала, прибег­нуть к чисто умозрительной конструкции:

«Детство человеческого рода. Люди находились еще в местах свое­го первоначального пребывания, в тропических или субтропических лесах. Они жили, по крайней мере частью, на деревьях; только этим и можно объяснить их существование среди крупных хищных зве­рей. Пищей служили им плоды, орехи, коренья; главное достижение этого периода возникновение членораздельной речи. Из всех народов, ставших известными в исторический период, уже ни один не находился в этом первобытном состоянии. И хотя оно длилось, веро­ятно, много тысячелетий, доказать его существование на основании прямых свидетельств мы не можем; но, признав происхожде­ние человека из царства животных, необходимо допустить такое переходное состояние [выделено мной. М. Р.]»95.

Не претендуя на дальнейший полноценный анализ историософии марксизма, поскольку это потребовало бы отдельного исследования96, приведу лишь классические выдержки из более поздних произведе­ний самого Маркса, в которых он излагает квинтэссенцию своей тео­рии:

«В общественном производстве своей жизни люди вступают в опре­деленные, необходимые, от их воли не зависящие отношения про-

и Энгельс Ф. Происхождение семьи, частной собственности и государства// Там же. С. 225-226.

96 Не удержусь от того, чтобы сразу же отправить заинтересованного читателя к замечательной книге Вс. Вильчека «Прощание с Марксом», где дан оригиналь­ный анализ основных идей марксистской социальной теории.

138

изводственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил. Совокуп­ность этих производственных отношений составляет экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юри­дическая и политическая надстройка и которому соответствуют оп­ределенные формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и ду­ховный процессы жизни вообще. Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание. На известной ступени своего развития материальные производи­тельные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями или что является только юриди­ческим выражением последних с отношениями собственности, внут­ри которых они до сих пор развивались. Из форм развития произво­дительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда на­ступает эпоха социальной революции. С изменением экономической основы более или менее быстро происходит переворот во всей гро­мадной надстройке»97.

Таковы основные позиции «исторического материализма». Конеч­но, их не надо упрощать, не стоит редуцировать материалистическое понимание истории до формулы «бытие определяет сознание». Про­тив такой примитивизации теории Маркса выступал в конце своей жизни Энгельс:

«Согласно материалистическому пониманию истории в историчес­ком процессе опредепяющим элементом в конечном счете является производство и воспроизводство действительной жизни. Ни я, ни Маркс большего никогда не утверждали. Если кто-нибудь искажает это положение в том смысле, что будто экономический момент явля­ется единственно определяющим моментом, то он превращает это утверждение в ничего не говорящую абстрактную, бессмысленную фразу. Экономическое положение это базис, но на ход истори­ческой борьбы также оказывают влияние и во многих случаях опре­деляют преимущественно форму ее различные моменты надстрой­ки...»*8.

Наиболее уязвимы построения Маркса там, где он сам противо­речит логике своей теории. Например, рассматривая классовую борьбу как двигатель исторического процесса, Маркс пишет о борьбе эксплу­ататоров и эксплуатируемых в каждой общественно-экономической формации, в результате которой побеждает новый класс, становя-

47 Маркс К. К. критике политической эконом и и//М арке К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С. 6-7.

Фридрих Энгельс — Йозефу Блоху. С.394.

139

щийся системообразующим на следующем этапе исторического раз­вития. Например, при феодализме противоборствующими классами являются «помещик и крепостной», а победу одерживает буржуа. Но почему пролетариат должен победить буржуазию? Ведь пролетариат не новый, а системообразующий класс капиталистического общества. И Марксу приходится создавать дополнительную теорию, согласно которой пролетариат — единственный класс, который осознает свое положение и сознательно борется против буржуазии. Но это положе­ние вступает в противоречие с изначальной теорией:

«Материалистическое понимание истории исходит из того положе­ния, что производство, а вслед за производством обмен его продук­тов, составляет основу всякого общественного строя; что в каждом выступающем в истории обществе распределение продуктов, а вме­сте с ним и разделение общества на классы или сословия, определя­ется тем, что и как производится и как эти продукты производства обмениваются. Таким образом, конечных причин всех общественных изменений и политических переворотов надо искать не в головах людей, не в возрастающем понимании ими вечной истины и справед­ливости, а в изменениях способа производства и обмена; их надо искать не в философии, а в экономике соответствующей эпохи»99.

Один из существенных недостатков «исторического материализ­ма» как раз и состоит в преувеличении значения классовой борьбы как двигателя исторического процесса.

«Пожалуй, самой большой слабостью марксистской теории являет­ся недооценка силы связей между людьми, возникающих по причи­нам, совершенно не зависящим от производства. Трудно оспорить то, что религиозная, расовая или национальная принадлежность является в долгосрочном плане как минимум столь же важной, как и принад­лежность классовая. От подобных связей нельзя просто отмахнуться, назвав их "ложным сознанием", внедряемым правящим классом, что­бы низшие сословия не осознали, что подвергаются эксплуатации; вероятнее всего, эти связи удовлетворяют фундаментальную чело­веческую потребность».

Джон Гош100

Развитие социальной теории в XX в. пошло именно по этому пути — исследования человеческих связей во всем их многообразии. Русский социолог, один из основоположников современной американской социологии П. А. Сорокин определял социологию как «науку о чело­веческих взаимодействиях».

w Энгельс Ф. Развитие социализма от утопии к науке//Маркс К., Энгельс Ф. Избр. произв.: В 3 т. М., 1979. Т. 3. С. 147. 100 ТошДж. Указ. соч. С. 210.

140

Маркс и Энгельс верили, что уже к 70-м годам XIX в. уровень развития производительных сил позволяет перейти к социально спра­ведливому механизму распределения. Они ориентировались, в част­ности, на развитие техники, прогресс которой в эпоху промышлен­ной революции был несомненен.

Проект будущего общества, по крайней мере в том виде, в кото­ром он представлен в работах Энгельса, поражает своей наивностью, своим простодушным гуманизмом:

«...общественные производительные силы, выросшие настолько, что буржуазия не может с ними более справиться, лишь ждут того, чтобы объединившийся пролетариат ими овладел и установил такой строй, который представит каждому члену общества возможность участво­вать не только в производстве, но и в распределении и управлении общественным богатством и который путем плановой организации всего производства увеличит до таких размеров производительные силы общества и создаваемые ими продукты, что каждому будет обеспечено удовлетворение его разумных потребностей в постоян­но возрастающих размерах»101.

Нам хорошо памятен лозунг КПСС: «Задача партии — удовлетво­рение все возрастающих потребностей трудящихся». Правда, по срав­нению с приведенной цитатой из работы Энгелься из лозунга исчезло ключевое слово — «разумных». Итак, Энгельс пишет не о том, что будут удовлетворены все потребности, а только разумные, хотя и во все возрастающих размерах. А какие потребности являются разумны­ми? Наш современник скорее всего затруднится ответить на этот воп­рос, потому что потребности у всех разные. Но, по-видимому, не бу­дет слишком смелым предположение, что Маркс и Энгельс имели в виду в первую очередь собственно физиологические потребности, порожденные «телесной организацией» человека (вспомним аксиома­тику «Немецкой идеологии»). А если это так, то, может быть, это и не так уж наивно? Известно, что в ведущих странах Запада пособия по безработице, например, вполне хватает для обеспечения разумных (физиологических) потребностей человека.

Как известно, одной из фундаментальных идей Маркса—Энгель­са была идея об общественном разделении труда как системообразую­щем факторе социального развития. В будущем обществе разделение труда должно будет исчезнуть и не создавать больше почвы для соци­альных конфликтов:

«...упразднение классов предполагает такую высокую ступень раз­вития производства, на которой присвоение особым общественным

101 Энгельс Ф. Карл Маркс//Маркс К., Энгельс Ф. Избр. произв.: В 3 т. М., 1979. Т. 3. С. 91-92.

141

классом средств производства и продуктов, ас ними и политичес­кого господства, монополии образования и духовного руководства, — не только становится излишним, но и является препятствием для эко­номического, политического и интеллектуального развития. Эта сту­пень теперь достигнута [выделено мной. М.Р.].-. Свойствен­ная современным средствам производства сила расширения разры­вает оковы, наложенные капиталистическим способом производства. Освобождение средств производства от этих оков есть единственное предварительное условие беспрерывного, постоянно ускоряющего­ся развития производительных сил, а благодаря этому и практи­чески безграничного роста самого производства. Но этого недоста­точно. Обращение средств производства в общественную собствен­ность устраняет не только существующее теперь искусственное торможение производства, но также и то прямое расточение и унич­тожение производительных сил и продуктов, которое в настоящее время является неизбежным спутником производства и достигает своих высших размеров в кризисах. Сверх того, оно сберегает для обще­ства массу средств производства и продуктов путем устранения бе­зумной роскоши и мотовства господствующих теперь классов и их политических представителей. Возможность обеспечить всем членам общества путем общественного производства не только вполне до­статочные и с каждым днем улучшающиеся материальные условия существования, но также полное свободное развитие и применение их физических и духовных способностей, эта возможность дос­тигнута теперь впервые, но теперь она действительно достигну­та [выделено мной. М. Р.].

Раз общество возьмет во владение средства производства, то будет устранено товарное производство, а вместе с тем и господство про­дукта над производителем. Анархия внутри общественного производ­ства заменяется планомерной, сознательной организацией. Прекра­щается борьба за отдельное существование. Тем самым человек те­перь — в известном смысле окончательно — выделяется из царства животных и из звериных условий существования переходит в условия действительно человеческие»102.

На этом собственно и должна закончиться предыстория человече­ства. Пройдет еще полвека — рубеж XIX-XX вв., и 3. Фрейд напишет:

«Если в деле покорения природы человечество шло путем постоян­ного прогресса и вправе ожидать еще большего в будущем, то труд­но констатировать аналогичный прогресс в деле упорядочения чело­веческих взаимоотношений»103.

102  Энгельс Ф. Анти-Дюринг: Переворот в науке, произведенный господином Евгением Дюрингом. М., 1973. С. 286-287.

103  Фрейд 3. Будущее одной иллюзии... С. 20.

142

Сложно ответить на вопрос, есть ли вина Маркса и Энгельса в том, что «устранение безумной роскоши и мотовства господствующих... классов» было воспринято в революционной России как требование уничтожения самих этих классов, тогда как в западном мире давно научились решать эту проблему через систему налогообложения? Ви­новаты ли Маркс и Энгельс в том, что принцип социально справед­ливого распределения трансформировался в формулу Шарикова: «от­нять и поделить»? Сам же Энгельс представляет себе механизм унич­тожения классовых различий весьма наивно:

«...распределение, поскольку оно управляется чисто экономически­ми соображениями, будет регулироваться интересами производства, развитие же производства больше всего стимулируется таким спо­собом распределения, который позволяет всем членам общества как можно более всесторонне развивать, поддерживать и проявлять свои способности. Способу мышления образованных классов... должно, конечно, казаться чудовищным, что настанет время, когда не будет ни тачечников, ни архитекторов по профессии и когда человек, который в течение получаса давал указания как архитектор, будет затем в течение некоторого времени толкать тачку, пока не явится опять не­обходимость в его деятельности как архитектора. Хорош был бы социализм, увековечивающий профессиональных тачечников!»11".

Примечательно, что у Энгельса речь идет не об уравнительном распределении, а о таком, которое позволит каждому максимально реализовать свои способности. Откуда же стойкое убеждение в том, что при социализме «потребности людей будут удовлетворяться полно­стью и поровну»т? Могу предложить лишь гипотезу: на концепцию Маркса—Энгельса проецируется идеал утопического социализма (ко­торый, как известно, является одним из источников марксизма), выработанный в то время, когда человек воспринимался как суще­ство по преимуществу разумное, а люди как одинаковые от рождения. Для такой проекции есть существенные основания в гуманистической вере Маркса и Энгельса в разумность человека.

Итак, Маркс и Энгельс создали грандиозную теоретическую мо­дель исторического процесса, оказавшую огромное методологическое воздействие на социально-политическую и историческую науку XX в. Изъяны этой теории обусловлены, на мой взгляд, во-первых, исход­ной аксиомой, сводящей сущность человека к его телесной организа­ции, и, во-вторых, распространение на весь исторический процесс положений, сформулированных в результате изучения современного Марксу и Энгельсу капиталистического общества.

Энгельс Ф. Анти-Дюринг... С. 202. 105 ТошДж. Указ. соч. С. 34.

143

«Как и другие социальные теории, универсалистские рецепты Мар­кса не избежали чрезмерного влияния проявлений современной ему обстановки. Классовая самоидентификация и классовая борьба были характерными чертами находящихся на стадии индустриализации Германии, Франции и Британии, где Маркс провел свою жизнь, но они куда меньше проявлялись в более ранние периоды, и исследова­тели доиндустриальных обществ испытывают огромные трудности, пытаясь применить к ним марксистскую теорию в полном объеме».

Джон Гош106

Подведем итоги:

•  на рубеже XVIII-XIX вв. в результате, по преимуществу, ос­мысления результатов Великой французской революции приходит по­нимание, что исторический процесс — процесс саморазвивающийся и в глобальном масштабе неподвластный человеческому разуму;

•  под влиянием этого фактора формируются новые требования к научному историческому знанию: оно должно служить основой зако­нотворчества и принятия политических решений и формировать на­ционально-государственную идентичность;

•  разочарование в рационалистическом идеале человека эпохи Просвещения заставляет философов уделять специальное внимание проблеме социальной сущности человека как субъекта истории;

•  Гегель и Конт дают два варианта ответа на вызов времени: исто­рия нужна для понимания настоящего и социального действия и ис­тория нужна как материал для социологии, задача которой открыть законы развития общества, равнозначные естественно-научным за­конам, что даст возможность социального предвидения;

•  концепция Гегеля по сути первая собственно историческая кон­цепция, охватывающая весь исторический процесс как целое;

•  под воздействием позитивизма изменилось представление о ко­нечных целях научного исторического познания, но исследовательс­кая практика историков не претерпела существенных изменений;

•  наиболее существенное воздействие на исследовательскую прак­тику оказал историзм, credo которого сформулировал Леопольд фон Ранке: «показать, как все происходило на самом деле»;

•  наиболее системную, всеобъемлющую и в силу этого влиятель­ную теорию исторического процесса — «исторический материализм» сформулировали Маркс и Энгельс;

•  в построении теории Маркса—Энгельса наиболее спорными моментами являются исходная аксиома, сводящая сущность человека к его телесной организации, и распространение на весь исторический процесс положений, сформулированных в результате изучения со­временного им капиталистического общества.

106 ТошДж. Указ. соч. С. 210.

144

Литература

Настоятельно рекомендуемая

Гегель Г.-В.-Ф. Лекции по философии истории. СПб., 1993. 479 с.

Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология. М., 1988. Гл. 1.

Маркс К. Экономическо-философские рукописи 1844 года//Маркс К. Со­циология. М., 2000. С. 177-324.

Энгельс Ф. Анти-Дюринг: Переворот в науке, произведенный господи­ном Евгением Дюрингом. М., 1973. 483 с.

Энгельс Ф. Карл Маркс//Маркс К., Энгельс Ф. Избр. произв.: В 3 т. М., 1979. Т. 3. С. 83-93.

Энгельс Ф. Развитие социализма от утопии к науке//Там же. С. 127—167.

Рекомендуемая

Вильчек Вс. Прощание с Марксом: (Алгоритмы истории). М., 1993. 222 с. Маркс К. К критике гегелевской философии права: Введение//Маркс К.

Социология. М., 2000. С. 157-176. Фромм Э. Из плена иллюзий: Как я столкнулся с Марксом и Фрейдом//

Фромм Э. Душа человека. М., 1992. С. 299-374. Фромм Э. Концепция человека у К. Маркса/уТам же. С. 375-414. Фридрих Энгельс — Йозефу Блоху//Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 37. С. 394—396.

Дополнительная

Рассел Б, История западной философии. М., 1993. Т. П. Гл. XX. Кант. С. 217— 233. Гл. XXII. Гегель. С. 245-260. Гл. XXVII. Карл Маркс. С. 297-305.

Сартр Ж.-П. Проблемы метода: Пер. с фр. М.,1994. Гл. 1. Марксизм и экзи­стенциализм. С. 3—42.

ТошДж. Стремление к истине: Как овладеть мастерством историка: Пер. с англ. М., 2000. Гл. 8. История и социальная теория. С. 185-218.

Трельч Э. Историзм и его проблемы: Логическая проблема философии истории. М., 1994. Гл. III. Понятие исторического развития и универ­сальная история. С. 193-598.

Вопросы

1.  Как и почему изменилось представление о задачах научного исторического знания на рубеже XVIIIXIX вв.?

2.  Как меняется взгляд на социальную сущность человека на рубеже XVIII-XIX вв.?

3.  Как вы понимаете credo историзма?

4. В чем Г.-В.-Ф. Гегель видит задачу исторического знания?

5.  Чем, по мнению Гегеля, его подход к историческому позна­нию отличается от подходов «немецких профессоров»? Что такое «философская история»?

145

10-6867

6.  Каковы взгляды Гегеля на человека как субъекта историчес­кого процесса?

7.  Как соотносятся социология и история в позитивизме?

8.  Почему историческая теория Маркса—Энгельса называется «исторический материализм»?

Задания

*1. Опишите (более широко, чем это сделано в первом парагра­фе настоящей главы) изменения в социокультурном состоя­нии Европы и европейской ментальное™ на рубеже XVIIIXIX вв. Подумайте, как они могли повлиять на развитие ис­торического знания.

*2. Сформулируйте принципы исторического исследования, вы­текающие из credo историзма.

3. Сопоставьте взгляды Канта, Руссо, Гегеля и Маркса на соци­альную сущность человека.

4. Опровергните критиков философии истории Гегеля или дай­те свою аргументированную критику его концепции.

5.  Сопоставьте отношение Гегеля и позитивистов к историчес­кому факту.

6. Сопоставьте исходную аксиоматику исторических теорий Канта и Маркса.

7. Опишите достоинства и недостатки исторической теории Мар­кса—Энгельса.

Глава 3 XX век: от плюрализма к постмодерну

О том, как формируется принцип признания «чужой одушевленнос­ти» и о его методологическом значении Об индивидуально-психологическом смысле изучения истории О том, как универсализация истории становится насущной необхо­димостью И о значении сравнительно-исторических исследований

...историческое и неисторическое одинаково необходимы для здоровья отдельного человека, народа и культуры.

Фридрих Ницше

...в самой истории перспектива времени остается, быть может,

еще в виде длительной, очень длительной истории человечества

на едином теперь земном шаре. В этой перспективе каждый человек

должен задать себе вопрос — какое место он там займет, во имя чего он будет действовать.

Карл Ясперс

Основное положение: на рубеже XIXXX вв. изменение отношения к человеческой индивидуальности — принцип признания «чужой одушевленности» приобретает методологический смысл в исто­рическом знании; историческая наука развивается под влиянием противоречивых тенденций; с одной стороны, необходимости гло­бализации исторических теорий, с другой — усиления индивиду­ально-психологической потребности в осмыслении историческо­го процесса.

1. Социокультурная ситуация рубежа XIXXX вв. и философская проблема «чужого Я»

На рубеже XIXXX вв. актуализируется проблема теоретическо­го осмысления истории человечества как единого целого, поскольку всеобъемлющие исторические перемены, масштабные социальные по­трясения явили миру его тотальную взаимозависимость и заставили осознать ограниченность национальных историй, коими был столь богат XIX в. В начале прошлого века выдающийся русский ученый — историк, философ, методолог гуманитарного знания Александр Сер­геевич Лаппо-Данилевский, размышляя о направлении эволюции че­ловечества, пришел к выводу, что человечество по мере объединения своего сознания на основе сознавания абсолютных ценностей (а от-

147

'о-

несение к ценности в философском ее понимании как критерий при­знания факта прошлого историческим — одно из оснований гумани­тарного знания) все больше становится «великой индивидуальностью». В соотнесенности с философской концепцией «всеединства» форми­руется понятие «всеединое человечество». Заметим, что понятие «все­единство», необходимое для понимания концепций Лаппо-Данилев-ского и В. И. Вернадского, было не чуждо европейской философии предшествующего периода, но в русской философской мысли конца XIX — начала XX в. оно приобретает системообразующее значение. Разрабатываемое такими философами, как В. С. Соловьев, С. Н. Булга­ков, П. А. Флоренский, Е. Н. Трубецкой, С. Л. Франк, Л. П. Карсавин, оно определило своеобразие российского философского дискурса этого времени.

Кризис позитивизма в конце XIX в. преодолевался с идиографи-ческих позиций, наиболее последовательно обоснованных в немец­кой неокантианской культурологической школе (Виндельбанд, Рик-керт). Хотя, как мы пытались обосновать, кризис позитивизма в исто­рическом знании — это по сути кризис неподчинения исторического знания позитивизму.

Проведенное немецкими культурологами Риккертом и Виндель-бандом в конце XIX в. деление наук на номотетические (науки о при­роде, задача которых устанавливать законы) и идиографические (на­уки о культуре, задача которых описывать отдельные феномены и относить их к ценностям) очень быстро было переосмыслено как два подхода к построению исторического знания.

Не останавливаясь здесь на сущностных различиях номотетического и идиографического подходов, отмечу лишь принципиально важное: если номотетические направления ставят задачу объяснения историчес­кой действительности (отсюда и их прогностическая функция), то идио-графия преследует цель понимания культурно-исторических феноменов. Отсюда следует очевидное: идиография сохраняет гуманитарный харак­тер исторического знания. Именно поэтому на ее путях сейчас и идет поиск выходов из кризиса объясняющих подходов. Но при всех ее пре­имуществах идиография, описывая феномены культуры как уникаль­ные, принципиально не дает способов реконструкции целого.

Выявим парадоксальную, на первый взгляд, оппозицию: хотя тра­диционная идиография не дает возможности объединения наших зна­ний об отдельных феноменах культуры (речь может идти, по-видимо­му, только о больших или меньших масштабах исследуемого явления; при этом макрообъект способен создать иллюзию целостного знания), но именно в рамках идиографии теоретически достижим строго науч­ный подход к феноменам культуры. Дело в том, что если объяснений феномена может быть много, то адекватное понимание его возможно лишь одно. Это, с одной стороны, обосновывается теоретически при рассмотрении исторического факта как факта воздействия индивиду-

148

альности на социальную среду, а с другой — может быть проиллюст­рировано обыденным опытом восприятия человеческих поступков, каждый из которых объясняется по-разному (в зависимости от точки зрения объясняющего), а понимается только тогда, когда поймешь совершившего этот поступок человека.

Как раз в это время — на рубеже XIX-XX вв. проблема понимания «Другого» («чужого Я») начинает осмысливаться принципиально по-новому: как сложная философская проблема.

Итак, одной из проблем, активно разрабатываемых в философии конца XIX — начала XX в., была проблема «Другого», «чужого Я», существенно повлиявшая и на методологические поиски в историчес­ком знании. А. С. Лаппо-Данилевский и И. И. Лапшин внесли наиболее существенный вклад как в философскую разработку этой проблемы, так и в исследование принципа признания «чужой одушевленности» в историческом познании. Их объединяет философская углубленность теоретических исканий, методологическая строгость построений. Но если Лапшин сосредоточил свое внимание на исследовании творчес­кого процесса в целом — в философии, в науке, художественном творчестве, и на этом фоне поставил вопрос о специфике историчес­кого познания, то Лаппо-Данилевский создал целостное методологи­ческое учение в сфере исторического познания. Поскольку свою зада­чу я вижу не столько в воспроизведении взглядов Лапшина и Лаппо-Данилевского на обозначенную проблему, сколько в попытке понимания социокультурного и теоретико-познавательного смысла их построений, необходимо обратиться к тому философскому и соци­альному контексту, в котором формировались их концепции.

Можно обозначить несколько причин актуализации интереса к индивидууму в теоретике-познавательном смысле. Не имея здесь воз­можности подробно проанализировать их, остановимся на самых, на мой взгляд, существенных факторах, обнаруживающихся, с одной стороны, в социокультурной ситуации рубежа веков, а с другой — связанных с развитием науки.

Поскольку глобализация экономических и информационных про­цессов в мире на рубеже XIXXX вв. приводит к пониманию взаимо­зависимости человечества, в философии сформировалось понятие «все­единое человечество», в историческом знании происходит расшире­ние того, что А. Тойнби называет «умопостигаемое поле истории». Попытки осмыслить единство культурного бытия как в эволюцион­ном (единство исторического процесса), так и в коэкзистенциальном плане (единство культуры) с необходимостью должны были привес­ти к проблеме понимания иной культуры и философского воспроиз­ведения «чужого Я».

В конце первой трети XX в., в 1927 г., как бы подводя итоги куль­турного развития рубежа веков и размышляя о перспективах челове­чества, Фрейд приходит к выводу о том, что «центр тяжести переме-

149

стился, по-видимому, с материального на душевное»1. Но заметим, что мысль о необходимости такого «смещения* высказывалась Н. Я. Гро­том еще в 1889 г. Б программной статье журнала «Вопросы философии и психологии» Грот пишет о том, что на фоне бесспорно великих достижений «положительных наук»

«.. .вот уже давно тянется, особенно на Западе, во многих отношениях ненормальная, неестественная жизнь, напряженная по своему про­цессу и, по-видимому, ничтожная по своим нравственным результа­там»2.

Грот видит перспективу в перемещении внимания с «положитель­ных наук», которые имеют дело с «внешним опытом», на «познава­ние действительности путем внутреннего чувства и опыта, через ко­торые может быть только и открывается нам жизнь в ее истинном корне, в ее внутреннем содержании и значении»3. Грот ставит задачу путем междисциплинарного синтеза на основе психологии как спе­циальной науки о «внутреннем опыте» «построить цельное, чуждое ло­гических противоречии, учение о мире и о жизни, способное удовлетворять не только требованиям нашего ума, но и запросам нашего сердца»4. На последние слова в этом высказывании Грота стоит обратить особое внимание и подчеркнуть, что они вовсе не относятся к красотам сти­ля, а имеют совершенно конкретный философский смысл при разра­ботке проблемы «чужого Я» в рамках неокантианского переосмысле­ния «практического разума».

Потребности решения проблемы понимания «Другого» в связи с расширением картины мира и осмыслением однобокости естествен­но-научного познания отвечает на рубеже веков бурное развитие пси­хологии. Как мы видели, еще в 60-е годы XVIII в. Ж.-Ж. Руссо в «Ис­поведи» заявил основной принцип европейского индивидуализма. Спустя двести лет, в 1962 г., неофрейдист Э. Фромм вынужден будет поставить риторический вопрос:

«Как бы мы могли понять искусство совершенно иных культур, их мифы, их драму, их скульптуру; не свидетельствует ли это о том, что все мы обладаем одной и той же человеческой природой?»5.

1  Фрейд 3. Будущее одной иллюзии//Фрейд 3. Психоанализ. Религия. Культура. М., 1991. С. 20.

2 Грот Н. Я. О задачах журналам/Вопросы философии и психологии. 1889. Кн. 1. С. VII.

3 Там же. С. VIII.

4 Там же. С. X.

5  Фромм Э. Из плена иллюзий: Как я столкнулся с Марксом и Фрейдом// Фромм Э, Душа человека. М., 1992. С. 308.

150

Равно отстоят во времени от этих двух позиций искания психологов конца XIX — начала XX в. Для рассматриваемой нами проблемы ключе­вое значение имеет «Описательная психология» В. Дильтея6. Зафиксиру­ем внимание на трех моментах. Во-первых, описательная психология, т.е. цель ее — описание (воспроизведение) психики индивидуума, а не позитивистское обнаружение общих свойств и закономерностей. Во-вто­рых, Дильтей раскрывает механизм воспроизведения «чужого Я»:

«Происходит это путем духовного процесса, соответствующего зак­лючению по аналогии. Недочеты этого процесса обусловливаются тем, что мы совершаем его лишь путем перенесения нашей собствен­ной душевной жизни. Элементы чужой душевной жизни, разнящие­ся от нашей собственной не только количественно... не могут быть восполнены нами...».

При этом Дильтей убежден в возможности понимания другого человека.

«За большое внутреннее сродство всей человеческой душевной жизни, считает он, говорит то, что для исследователя, привыкшего оглядываться вокруг себя и знающего свет, понимание чужой чело­веческой душевной жизни в общем вполне возможно»7.

Обратим внимание на логику высказывания Дильтея: фактически он не доказывает возможность понимания «чужого Я», исходя из еди­нообразия структуры человеческой психики, а выводит «внутреннее сродство всей человеческой душевной жизни» из основанного на жиз­ненном опыте убеждения, что понимание возможно. В-третьих, буду­чи психологом, Дильтей, естественно, основную роль в описатель­ной психологии отводит методам наблюдения и самонаблюдения, но при этом он подчеркивает, что

«весьма важным дополнением к этим методам... является пользова­ние предметными продуктами психической жизни. В языке, в мифах, в литературе и в искусстве, во всех исторических действованиях во­обще мы видим перед собою как бы объективированную психичес­кую жизнь».

Дильтей считает, что обращение к таким объективированным про­дуктам психической жизни даже имеет некоторые преимущества, поскольку именно они дают науке такие объекты, «к которым наблю­дение и анализ всегда могли бы возвращаться», в то время как непос­редственное наблюдение или самонаблюдение трудно уловимы8.

6 Дильтей В. Описательная психология: Пер. с нем. СПб., 1996.

7 Там же. С. 98.

8 Там же. С. 99-100

151

Философский принцип «признания чужой одушевленности*' актив­но разрабатывался мыслителями начала XX в. Младший современник Лаппо-Данкиевского философ Г. Г. Шпет (кстати, именно под его ре­дакцией вышел в 1924 г. русский перевод «Описательной психологии» Дильтея) в эссе «Сознание и его собственник» (январь 1916 г.) пишет:

«Эмпирическое я есть всегда "вещь" конкретная и единственная<...> Нет такого признака или такой совокупности признаков, которые могли бы адекватно выразить смысл собственного имени, которое носит описываемое я».

Шпет указывает на распространенную эпистемологическую ошиб­ку, заключающуюся в том, что

«при описании "я" исходят ...из ложной в корне предпосылки об оди­наковости я описывающего писателя, читающего читателя и фигуриру­ющего в качестве примера Ивана или Сократа. Если в чем все эти я и схожи, то только в том, что каждое из них единственное, unicum, a потому как раз должно отмечать то, в чем они неодинаковы»'.

Итак, факт интереса к человеческой индивидуальности, сначала на философско-психологическом уровне, а затем и на теоретико-по­знавательном и конкретно-методологическом, неоспорим. И если философов интересует вопрос доказательства бытия «Другого», то историков-методологов — проблема понимания «Другого», воспроиз­ведения «чужой одушевленности» в историческом познании.

Но как это сделать? Как понять «Другого»? Как воспроизвести «чужое Я»? И по-видимому, вполне логично обращение некоторых ученых-гуманитариев к художественной литературе, которая предла­гает уже готовый результат воспроизведения «чужого Я» — художе­ственный образ. Логику такого обращения обосновал Н. Я. Грот:

«У кого мы, с большею надеждою просветиться, станем искать вер­ного описаний и объяснения тончайших изгибов души человеческой, глубочайших превращений и изменений идей, чувств и стремлений человека у Бэна, Спенсера, Вундта, Рибо или у Шекспира, Диккен­са, Золя, Льва Толстого, Достоевского? Даже сколько-нибудь бес­пристрастный психолог принужден сознаться, что у последних он научается большему... У первых он найдет большею чэстию только субъективные и спорные схемы, у последних действительное, ре­альное содержание; правдивое, жизненное изображение»10.

9 Шпет Г. Г. Сознание и его собственнику/Философские этюды. М., 1994. С. 23, 24, 26.

10 Грот Н. Я. Жизненные задачи психологии//Вопросы философии и психоло­гии. 1890. Кн. 4. С. 160-161.

152

Грот, как и другие философы-неокантианцы, различал естествен­ные науки, имеющие дело с «экземпляром», от истории, имеющей дело с индивидуумами,

«психическая жизнь которых разнообразится не только по видам и разновидностям организмов, но и по типам личностей и даже от одной личности к другой».

Если нацеленность художественной литературы на воспроизведе­ние «чужого Я» очевидна, то должны быть не менее очевидными и некоторые возникающие здесь проблемы. Сделаем одно терминологи­ческое замечание: мы, вслед за Лапшиным, используем понятие «чу­жое Я», тогда как в философской литературе мы можем встретить понятие «Другой»11. Не будем здесь вести спор о терминах и тем более углубляться в философскую аргументацию, но заметим, что приме­нительно к художественной литературе понятие «Другой», по-види­мому, более уместно, чем «чужое Я», поскольку писатель воспроиз­водит не психику конкретного индивидуума (даже если у его героя есть реальный прототип), а художественный образ другого человека. У Грота мы обнаруживаем смешение задач художественного и на­учного творчества. Ставя перед психологией задачу воспроизвести оду­шевленность великих исторических деятелей, таких как Сократ, Спи­ноза, Шекспир, Байрон, Достоевский, Ньютон, Кант, Гегель, Шо­пенгауэр, Петр I, Наполеон, он в этот же ряд ставит не только Магомеда и Будду, но и «знаменитых и исключительных личностей, правдиво создан­ных воображением художников (вроде Гамлета и т.п.)»и. Такое же смеше­ние реальных людей и литературных персонажей мы обнаруживаем в «Очерках истории мысли» Д. Н. О вся ни ко-Куликовского, опубликован­ных также в журнале «Вопросы философии и психологии» в 1889—1890 гг. Грот по сути видит различие между реальным историческим лицом и литературным персонажем не в модификации цели воссоздания «чужо­го Я», а в несколько большей сложности воссоздания исторически реальных индивидуумов, поскольку решение этой задачи «затрудня­ется иногда недостатком точных биографических сведений о них». При этом важно заметить, что Грот, как и Дильтей, обусловливает воз­можность воспроизведения чужой душевной жизни возможностью обращения к тому, что Дильтей называет «предметными продуктами психической жизни», а Лаппо-Данилевский назовет «реализованными продуктами человеческой психики». Грот замечает:

«...относительно многих исторических личностей можно сказать, что живым памятником их психической жизни являются произведения их мысли и слова, особенно художественные и философские»13.

11 См., напр.: Майборода Д. В. Другой//Новейший философский словарь. Минск,

1999. С. 226-227.

12  Грот Н. Я. Жизненные задачи психологии... С. 183.

13 Там же. С. 184.

153

Проблему воспроизведения «чужого Я» в художестееином и исто­рическом творчестве, общности и различия в подходах к воспроизве­дению чужой душевной жизни на строгой философской и методоло­гической основе рассмотрел И. И, Лапшин. Остановимся лишь на прин­ципиальных моментах.

Привлек внимание русских ученых к философской проблеме «чу­жого Я» философ неокантианского направления, учитель И. И. Лап­шина А. И. Введенский, опубликовавший в 1892 г. работу «О пределах и признаках одушевления...»14. Введенский видит свою задачу в том, чтобы

«...определить, как именно каждый из нас проверяет свое убежде­ние, что, кроме него, есть душевная жизнь и у других существ, хотя можно наблюдать не ее самое, а только сопутствующие ей телес­ные явления».

В результате исследования Введенский пришел к выводу, что «ду­шевная жизнь не имеет никаких объективных признаков», т.е. никакие данные опыта (ни внешнего, ни внутреннего) не позволяют решить вопрос «о пределах одушевления»15, и переосмыслил проблему как, с одной стороны, этическую, а с другой — теоретико-познавательную. Во-первых, исследуя кантовскую этику, Введенский формулирует чет­вертый постулат практического разума — убеждение в существовании «чужих Я»16. В теоретике-познавательном плане, считает Введенский, поскольку доказать наличие чужой одушевленности невозможно,

«мы вправе пользоваться тою точкой зрения, при помощи которой нам удобнее расширять свое познание данных опыта, то есть тою, при помощи которой мы можем легче ориентироваться среди изучае­мого класса явлений...».

Введенский замечает, что мы можем

«отрицать существование душевной жизни... у всех исторических деятелей и объяснять их поступки и жизнь как результаты деятельно­сти чисто физиологической (бездушной) машины».

Такая точка зрения может быть тем или иным образом согласова­на с фактами, но она не позволяет

«ни восстановить исторических событий по их уцелевшим следам; ни предугадать поступков людей, среди которых я живу; ни управлять своею деятельностью относительно их...»17.

14 Введенский А. И. О пределах и признаках одушевления: Новый психо-физио-логический закон в связи с вопросом о возможности метафизики. СПб., 1892.

15 Там же. С. 3.

16   См.: Лосский Н. О. История русской философии. М., 1991. С. 191.

17 Введенский А. И. Указ. соч. С. 71.

154

Таким образом, признание чужой одушевленности (психологи­ческая точка зрения) выступает как регулятивный принцип18.

Введенский также обращается к проблеме способов воспроизве­дения чужой душевной жизни и замечает, что

«...наблюдать саму чужую душевную жизнь мы не можем, а долж­ны лишь заключать об ней по ея внешним, материальным, то есть объективным обнаружениям, следовательно, при каждой попытке решать подобные вопросы мы уже должны быть уверены в том, какие именно материальные явления служат признаком, обнаружи­вающим присутствие душевной жизни, и какие проходят без ее уча­стия»19.

Лапшин, вслед за Введенским, обратился к философскому рас­смотрению проблемы «чужого Я», сосредоточив свое внимание сна­чала на истории вопроса и выявлении типологии подходов к пробле­ме20, а затем специально разработал гносеологические аспекты при­знания чужой душевной жизни в связи с проблемой опровержения солипсизма21. Лапшин выделил шесть основных способов решения про­блемы «чужого сознания»: наивный реализм, материализм, гилозо­изм, монистический идеализм, монадология и солипсизм22. С точки зрения историографической практики для нас существенный инте­рес представляет первая из них, поскольку лишь она последовательно реализовывалась в исторических исследованиях. В рамках наивного ре­ализма, по мнению Лапшина, «мы непосредственно воспринимаем чу­жие душевные состояния». Не случайно эта точка зрения названа Лап­шиным наивным реализмом, поскольку в исследованиях она прово­дится обычно бессознательно.

Исследовав проблему «чужого Я» в современной ему философии, Лапшин приступает к рассмотрению ее с психологической точки зре­ния и обращается к исследованию не столько метода, сколько меха­низма перевоплощения. Естественно, что объектом такого исследова­ния он выбирает художественное творчество23. Лапшин выделяет два существующих подхода к проблеме проникновения художника в «чу­жое Я» — «интеллектуалистинеский» и «мистический». Изучив огром­ный материал, в первую очередь дневники, мемуары, письма твор­ческих людей, Лапшин раскрыл механизм создания художественного

18 Введенский А. И. Указ. соч. С. 72.

14 Там же. С. 7.

i0 См.: Лапшин И. И. Проблема «чужого Я» в новейшей философии. СПб,,

1910.

21  См.: Лапшин И. И. Опровержение солипсизма//Философские науки. 1992.

№ 3. С. 18-45.

22 См.: Лапшин И. И. Проблема «чужого Я» в новейшей философии. С. 8.

23  См.: Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве//Воп-росы теории и психологии творчества. Харьков, 1914. Т. V. С. 161-262.

155

образа художниками-объективистами (т.е. теми, кто воспроизводит по преимуществу чужую одушевленность, а не выражает исключительно свой внутренний мир), показал роль различных видов памяти — зри­тельной, слуховой, моторной, аффективной и выявил у них «.исклю­чительную способность самонаблюдения и целостную память личного прошлого»™.

Память и самонаблюдение дают материал для перевоплощения, но оно невозможно без художественной фантазии и мышления. Под художественной фантазией Лапшин понимает «наклонность выдумы­вать ситуации и типы правдоподобные и соответствующие действи­тельности»25. Обратим внимание на то, что художника вполне устраи­вает «правдоподобие», т.е. речь здесь идет исключительно о художе­ственной убедительности, а не точности воспроизведения реальности.

В результате своего исследования Лапшин пришел к выводу об ограниченности как «интеллектуал ист и ческого», так и «мистическо­го» подхода к проблеме воспроизведения «чужого Я». Лапшин пока­зал, что

«материал для своих художественных перевоплощений художник черпает из опыта...; что "чужое Я" не врожденная идея, но построй­ка воображения и чувств, сообразная с телесными проявлениями окружающих нас индивидуумов».

Однако только из данных опыта, считает Лапшин, невозможно воспроизвести «чужое Я» путем «умственного заключения по аналогии», но это и не интуитивный (в мистическом смысле) способ перевопло­щения. Лапшин в споре «интеллектуалистов» и «мистиков» предлага­ет третий путь, снимающий их антиномию26, — путь сочетания мате­риала, сохранившегося в памяти и почерпнутого из самонаблюдения, с творческим воображением, позволяющим выстроить целостный образ.

Спустя несколько лет Лапшин возвращается к проблеме психоло­гии творчества в основном своем фундаментальном труде «Филосо­фия изобретения и изобретение в философии...» (1922) и многоас­пектно рассматривает различные творческие сферы — философию, науку, искусство. Одним из основных понятий в концепции Лапшина выступает вводимое им понятие «фантасм», которое он отличает от «фантастических образов» в искусстве:

«Научные фантасмы таковы, что они в сознании ученого хотя и не соответствуют вполне по своему содержанию действительности, но в гипотетической форме и в самых грубых и приблизительных чертах

24 Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве. С 165 "Там же. С. 192. 26 Там же. С. 236.

156

верно схватывают известные объективные отношения между явлени­ями...»27.

Воспроизведение содержания чужой душевной жизни, таким обра­зом, выступает теперь как частный случай фантасма. Лапшин подчерки­вает, что научный фантасм формируется на основе объективных дан­ных и не должен подменяться субъективной фантазией ученого.

Если у Лапшина воспроизведение «чужого Я» — частный случай фантасма, то для Лаппо-Данилевского — системообразующий прин­цип его теоретико-познавательной концепции.

Лаппо-Данилевский, вслед за Введенским, исходит из того, что в строгом онтологическом смысле решить проблему «чужого Я» не уда­ется и использует принцип «признания чужой одушевленности» в эти­ческом и теоретике-познавательном аспектах. Принцип «признания чужой одушевленности» принимается ученым в регулятивно-телеоло-гическом значении, т.е. «в качестве научной гипотезы, нужной для объяс­нения некоторой части действительности». По убеждению Лаппо-Да­нилевского,

«признание чужой одушевленности* необходимо «...психологу, со­циологу или историку для того, чтобы объединять свое знание о на­блюдаемых им чужих поступках и деятельностях».

В историческом исследовании на основе этого принципа историк

«конструирует... перемены в чужой психике, в сущности, недоступ­ные эмпирическому... наблюдению»28.

Кроме того, с точки зрения «практического разума» принцип «при­знания чужой одушевленности» принимается

«в качестве нравственного постулата, без которого нельзя предста­вить себе «другого» как самоцель, в отношении к которой наше поведение и должно получить нравственный характер»29-

И Лапшин, и Лаппо-Данилевский исследуют механизм воспроиз­ведения «чужой одушевленности». В их подходах есть как общие черты, так и существенные различия. Оба ученых признают необходимость рефлексии собственной душевной жизни в качестве исходного мо­мента воспроизведения «чужого Я». Лапшин пишет о том, что

27 Лапшин И. И. Философия изобретения и изобретение в философии: Введе­ние в историю философии. М., 1999. С. 103.

28 Лаппо-Данилевский А. С. Методология истории. СПб., 1910-1913. Вып. 1-11. С.308.

"Там же. С, 307.

157

«...познания своей и чужой душевной жизни до того взаимно прони­кают друг в друга, что едва пи возможно углубленное постижение Я без ТЫ, как ТЫ без Я»30.

Он исследует механизм взаимодействия Я и ТЫ в процессе худо­жественного перевоплощения:

«Познание чужого Я и своего собственного идут рука об руку. По­этому наклонность к перевоплощению (речь идет... о перевоплоще­нии не фантастическом) есть равнодействующая двух сил: 1} меткой наблюдательности к чужой душевной жизни и 2) объективно верно­го понимания художником своего Я»31.

Уделяет внимание этому вопросу и Лаппо-Данилевский. Он утвер­ждает, что

«историк может приблизиться к научно-психологическому понима­нию прежде бывшей психики лишь путем научного анализа элемен­тов своей собственной душевной жизни и признаков чужой, уже признанной им...»зг.

При всей схожести позиций Лапшина и Лаппо-Данилевского ак­центируем внимание на одном различии. Лапшин пишет о познании «чужого Я» и самопознании как о взаимообусловленных равно важ­ных процессах. Лаппо-Данилевский явно отдает приоритет самопоз­нанию. На мой взгляд, это не случайно и связано с возможностью верификации полученного результата. Признание «чужой одушевлен­ности» как теоретике-познавательны и принцип, считает Лаппо-Да­нилевский, нельзя смешивать с «мнимо-эмпирическим знанием» «Дру­гого» («чужого Я»), поскольку исследователь может лишь гипотети­чески конструировать «чужое Я» по внешним обнаружениям его духовной жизни, по объективированным результатам его психичес­кой деятельности. При этом исследователь исходит из собственной индивидуальности, из собственного исследовательского и жизненно­го опыта и использует для воспроизведения в себе «чужого Я» пере­живание, ассоциирование и заключение по аналогии. Отметим, что особенностью труда Лаппо-Данилевского является то, что он, конст­руируя свою методологическую систему, начинает с анализа того, как протекает процесс познания в человеческом сознании вообще и в сознании исследователя в частности. И отмеченные способы воспро­изведения «чужой одушевленности» не являются, строго говоря, на­учными методами. Переживание — это обыденный способ воспроиз­ведения в себе «чужого Я» в ситуации повседневного человеческого

30 Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве. С. 168.

31 Там же. С. 219.

12 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 317.

158

общения. На ассоциировании была построена режиссерская система К. С. Станиславского. Актер должен вжиться в образ, сознательно ас­социировать себя с персонажем, т.е. воспроизвести в себе «чужую оду­шевленность» — «Я» своего персонажа, и это повлечет за собой соот­ветствующее внешнее выражение душевной жизни, и именно это внешнее выражение (действие, реализация) и воспринимается зри­телем. Кстати, режиссерская система Станиславского разрабатывалась в те же годы, на рубеже XIX—XX вв.". И в качестве собственно науч­ного способа воспроизведения «чужого Я», по мысли Лаппо-Дани­левского, выступает заключение по аналогии, что соответствует кон­цепции Дильтея.

Лапшин обобщает свои наблюдения над механизмом воспроизве­дения «чужой одушевленности» следующим образом:

«Когда я вижу чужое лицо с известной экспрессией, я восприни­маю... N чувственных качеств... но я воспринимаю эти N ощущений не как алгебраическую сумму безразличных друг ко другу психи­ческих элементов сверх N различных ощущений, я получаю еще N+1-e чувство, которое соответствует комбинации или группировке этих элементов... Таким образом, моментальная экспрессия челове­ческого лица охватывается мною сразу, как целое, вызывающее во мне, кроме N ощущений, N+1-e чувство целостного впечатления, которое в силу прежних опытов непроизвольно ассоциируется у меня с настроениями и переживаниями, подобными душевным состояниям наблюдаемого мною лица»34.

Здесь же Лапшин подчеркивает непроизвольность этого восприя­тия. Он пишет, что при наблюдении, например, плачущего человека сам он может и не заражаться симпатически его печалью. Лапшин по сути дела вскрывает природу иллюзорности непосредственного вос­приятия «чужого Я» в «наивном реализме»:

«Целостное впечатление экспрессии... так тесно срослось с теле­сными проявлениями, что мы проецируем этот добавочный психичес­кий процесс в тело другого человека... Вот почему нам кажется, что мы прямо видим, интуитивно постигаем чужое Я»35.

Мы видим, что описываемый Лапшиным механизм соответствует е построении Лаппо-Данилевского таким способам воспроизведения чу­жой одушевленности, как переживание и ассоциирование. Как мы уже видели, Лапшин, в отличие от Лаппо-Данилевского, считает, что

33 См.: Столовин Л. И. И. И. Лапшин и К. С. Станиславский//Вопросы филосо­фии. 1999. № 10. С. 165-170.

34 Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве. С. 236-237.

35 Там же. С. 237.

159

«...в большинстве случаев познание "чужого Я" совершается не пу­тем умственного заключения по аналогии»3*.

Строго говоря, в отношении Лапшина и Лап по-Данилевского к аналогии как к методу воспроизведения «чужого Я» нет существен­ных различий: и тот и другой признают ограниченность возможностей этого метода. Но выводы делают разные.

Л anno-Данилевский вовсе не отрицает роль интуиции в процессе воспроизведения «чужой одушевленности». Более того, он считает, что интерпретация как исследовательская процедура понимания «Другого»

«...возникает применительно к тем сложным объектам, психическое значение которых не дано в чувственном восприятии наблюдателя, а конструируется им и сознательно прилагается при какой-либо задер­жке или сомнении в их понимании...»3'.

Лаппо-Данилевский не отрицает и значение «чутья» историка, которое вырабатывается путем постоянных упражнений при работе с источниками одной эпохи. Но при этом он подчеркивает, что нали­чие у историка интуиции, исторического «чутья» не устраняет необ­ходимости рассматривать проблему «с методологической точки зрения»™.

Лаппо-Данилевский подчеркивает эпистемологические сложнос­ти, возникающие при «воспроизведении одушевленности» историчес­кого субъекта. Исследователь при этом исходит из того, что его психи­ка и психика изучаемого им субъекта различаются лишь интенсивно­стью составляющих ее элементов. Однако историк не может быть полностью уверен в соответствии друг другу самих комбинаций этих элементов, поэтому, исходя из анализа собственной психики, исто­рик вынужден ограничиться констатацией сходства отдельных эле­ментов, «общих обеим одушевленностям», а не их систем39. Ученый так описывает процесс воспроизведения «чужой одушевленности» в ходе гуманитарного исследования:

«Он [историк. М. Р.] как бы примеряет наиболее подходящие состояния своего собственного сознания к проанализированному и систематизированному им внешнему обнаружению чужой одушев­ленности, подделывается под нее и т.п.; ему приходится искусствен­но... ставить себя в условия, при которых он может вызвать его и т.п., хотя бы и несколько раз. Лишь после таких исследований он может перевоспроизвести в себе то именно состояние сознания, которое он считает нужным для надлежащего понимания чужих действий...»40.

36 Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве. С. 236. " Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 409. 5*Тамже. С. 413-414. 39 Там же. С. 317. ^Тамже. С. 315-316.

160

Лапшин же, констатируя ограниченность возможностей метода ана­логии, по сути отказывает ему в действенности, причем не только в сфере художественного, но и научного творчества. Например, срав­нивая работу художника и ученого-психолога, он подчеркивает, что и в научном исследовании, начинающемся с аналитических проце-ДУР,

«синтез "чужого Я"... складывается в воображении путем воспро­изведения в себе подобия целостного состояния чужой души»41.

Эту идею Лапшин развивает применительно к различным видам творческой деятельности в своем трактате «Философия изобретения и изобретение в философии...», где пишет, что

«...построение характеристики получается не одним механическим объединением отдельных записей, но сверх того при наблюдении человека и экспериментации над ним мы должны по возможности перевоплотиться мысленно в него»42.

Мне представляется, что в данном случае подход Лапшина дос­таточно близок построениям Л. П. Карсавина, не отличающимся ме­тодологической строгостью. Рассматривая три вида «истории души» (автобиография, биография и художественная литература), Карса­вин констатирует:

«Исходным моментом художественного творчества всегда является усмотрение некоторой реальной личности»43.

Обнаруживая, как и Лапшин, аналогии труда художника и исто­рика, Карсавин пишет:

«Историк... стремится к возможно большей индивидуализации и конкретизации познаваемого. Он "вычитывает" из текста всегда более того, на что текст его уполномочивает. Описание характера исторического героя, его наружности... всегда конкретнее, чем го­ворящие о них свидетельства современников»44.

Карсавин пишет о неизбежности «художественно-творческой кон­кретизации исторической действительности», но при этом подчерки­вает, что «конкретизация не должна противоречить тому, что допод­линно известно: историк более связан, чем художник»45.

41 Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве. С, 251.

42 Лапшин И. И. Философия изобретения и изобретение в философии... С. 106.

43 Карсавин Л. П. Философия истории. СПб., 1993. С. 83.

44 Там же, С. 84.

45 Там же. С. 85.

161

11 -6867

Обобщая различия в позициях Лапшина и Лаппо-Данилевского по проблеме воспроизведения «чужого Я», можно прийти к выводу, что суть их в конечном счете сводится к тому, что Лапшин, исследуя с привлечением обширного эмпирического материала и строгими методами процесс воспроизведения «чужого Я», фактически не ста­вит проблему верификации полученного результата. Практически это означает, что исследованный Лапшиным метод работает только в гра­ницах одной культуры в определенный период ее существования, потому что если мы можем лишь надеяться, что правильно опознали по внешним проявлениям состояния душевной жизни у близкого нам по культуре человека, то, без всякого сомнения, такая уверенность невозможна при попытке понять человека иной культуры. Причем, говоря об иной культуре, целесообразно воспользоваться понятиями «состояние культуры» и «период культуры», применяемыми Лаппо-Данидевским, что позволяет рассматривать иную культуру как в ко-экзистенциальном, так и в историческом плане46. Таким образом, если метод, описанный Лапшиным, некорректен при анализе иной куль­туры, то это означает, что он неприменим и к историческому позна­нию. Хотя Лапшин и отмечает, что в начале XX в. перевоплощаемость в искусстве затрагивает все новые сферы, поскольку

«.„с ростом общечеловеческой солидарности, с развитием в челове­честве демократических тенденций, с успехами исторических зна­ний искусство захватывает все более и более широкие круги в про­странстве и времени для перевоплощаемости художника»47.

Мне представляется, что Лапшин выдает здесь желаемое за дей­ствительное. В начале мы, рассматривая социокультурные факторы актуализации проблемы «чужого Я», акцентировали внимание на том, что именно осознание «всеединства человечества» как в культурном (коэкзистенциальном), так и в историческом (эволюционном) плане заставляет поставить проблему «Другого», но при этом вовсе не пре­допределяет ее адекватного решения.

Разрабатываемое Лап по-Данилевским понятие «чужой одушевлен­ности» как исходное понятие его методологической системы можно соотнести с понятием «культурная личность», о которой пишет Рик-керт:

«...негенерализируемое "духовное" единство жизни есть единство культурной личности, которая с точки зрения ее культурного значе­ния замыкается в неделимое индивидуальное целое»48.

46 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 463—464.

47 Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве... С. 258

48  Риккерт Г. Науки о природе и науки о культуре//Культурология. XX век: Антология. М., 1995. С. 93.

162

Но если Риккерт пишет только о том, что сущность индивидуаль­ности может быть понята лишь «при помощи индивидуализирующего исторического метода», то Лаппо-Данилевский последовательно раз­рабатывает методологию воспроизведения «чужой одушевленности» в сознании исследователя.

Принципиально важно и то, что под индивидуумом Лаппо-Дани­левский понимает не только человека. Вводя в определение объекта исто­рической науки понятие «изменения» и рассматривая его как результат психического взаимодействия между средой и индивидуумом, исследо­ватель подчеркивает, что понятия индивидуальности и среды могут быть более или менее широкими: под индивидуальностью может пониматься

«группа народов, между собой родственных (или государств), или отдельный народ (или государство), или общественный слой, или го­род, или союз, или, наконец, отдельное физическое лицо»49, а среда должна мыслиться также «с индивидуальными особенностями, отли­чающими ее от какой-либо другой среды»50.

Сформулировав понятие «коллективный индивидуум», Лаппо-Да­нилевский в качестве объединяющего фактора рассматривает един­ство воли, способность к единству целеполагания и действия для до­стижения цели. Ученый поставил задачу воспроизведения психики этого коллективного индивидуума. Не анализируя здесь проблему соотно­шения понятий «психика коллективного индивидуума» и «менталь-ность», отметим лишь, что идея Лаппо-Данилевского представляется не менее плодотворной хотя бы в силу констатации единства психи­ки, и кроме того, — подчеркнем это еще раз — она выступает как исходный момент исследования, а не как одна из составных частей научной реконструкции действительности в системе «экономика — социальные отношения — ментальность».

Лаппо-Данилевский сосредотачивает свои усилия на разработке строго научной теоретике-познавательной концепции точного, вери­фицируемого исторического знания. Рассматривая психологическое понимание человека как основную задачу гуманитаристики, а пони­мание человека прошлого (и шире — индивидуума, под которым мо­жет пониматься как отдельный человек, так и общность людей — в предельном смысле человечество) как задачу исторической науки, именно невозможностью полного воспроизведения «чужого Я» обус­ловливает Лаппо-Данилевский границы исторического, и в целом гу­манитарного, познания. Он пишет:

«...воспроизведение чужой одушевленности во всей ея полноте пред­ставить себе нельзя, хотя бы уже потому, что в таком акте всегда соучаствует то сознание, в котором чужая одушевленность воспро-

49 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 323. » Там же. С. 321.

163

изводится: "я" не могу перестать быть "я" даже в момент сочув­ственного переживания чужого "я". Такое переживание, ассоцииро­вание и заключение по аналогии обыкновенно сводится к воспроиз­ведению в себе не чужого "я", а более или менее удачной комбина­ции некоторых элементов его психики...»51.

Но признание границ познаваемого в истории в связи с ограни­ченностью индивидуальным опытом исследователя возможностей вос­произведения «чужой одушевленности» не ведет к эпистемологичес­кому пессимизму, поскольку методологический подход Лаппо-Дани-левского максимально отодвигает эти границы и расширяет поле строго научных гуманитарных исследований. Лаппо-Данилевский создает ори­гинальное учение о продуктах культуры — исторических источниках (фактически об источниках гуманитарного познания).

Вспомним, что и В. Дильтей, и Н. Я. Грот отмечали необходимость пользоваться «предметными продуктами психической жизни» при воспроизведении «чужой одушевленности».

С только что рассмотренной проблемой самым тесным образом связана и другая — индивидуализация исторического знания. Причем в двух смыслах: во-первых, усиливается его индивидуально-психоло­гическое значение, во-вторых, нарастающее стремление осмыслить исторический процесс как единое целое сопровождается ростом по­нимания субъективного характера такого осмысления.

Если попытаться выявить типологию индивидуально-психологичес­кого самоопределения человека в историческом пространстве культуры на рубеже XIX—XX вв., то имеет смысл в очередной раз обратиться к остроумному историософскому эссе Фридриха Ницше «О пользе и вре­де истории для жизни». Напомним, что Ницше выделяет три типа исто-риописания: «монументальный» (описывающий выдающиеся примеры прошлого), «антикварный» (благоговеющий перед всем минувшим) и «критический» (привлекающий прошлое на суд истории). Принципи­ально важно для понимания обогащения функций исторического зна­ния на рубеже XIX—XX вв. то, что, по мнению Ницше, тяготение к тому или иному типу историописаний имеет, кроме социокультурных, и индивидуально-психологические причины. Философ утверждает:

«Каждый из существующих трех типов истории может законно раз­виваться лишь на известной почве и в известном климате, на всякой другой почве он вырождается в сорную траву, заглушающую здо­ровые побеги»52.

51 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 313.

" Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни//Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. I. С. 174.

164

В этом высказывании Ницше понятия «известная почва» и «изве­стный климат» вовсе не обязательно воспринимать как фигуральные. Для этого достаточно вспомнить, какое значение, со времен Гердера и Гегеля, придавалось в историографии XIX в. географическому фак­тору культурного процесса. Именно географический (климатический) фактор лежит в основе гегелевского деления народов на исторические и неисторические. И рискнем предположить, вопреки духу историо­софии ницшеанства, что степень и характер востребованности того или иного способа историописания меняется от эпохи к эпохе.

Однако не только от данного «состояния и периода» культуры зависит востребованность определенного способа историописания, но и от стремлений самого индивидуума.

«Если человек, желающий создать нечто великое, вообще нуждается в прошлом, пишет Ницше, то он овладевает им при помощи монументальной истории; кто, напротив, желает оставаться в преде­лах привычного и освещенного преданием, тот смотрит на прошлое глазами историка-антиквария, и только тот, чью грудь теснит за­бота о нуждах настоящего и кто задался целью сбросить с себя какою бы то ни было ценою угнетающую его тягость [выделено мной. М. Р.], чувствует потребность в критической, т.е. судящей и осуждающей, истории»53.

Естественно, что обозначенные здесь общекультурный и индиви­дуально-психологический факторы взаимообусловлены. Механизм их связи можно гипотетически описать при помощи предложенного Э. Фроммом понятия «социальный характер». Еще в опубликованной в 1941 г. работе «Бегство от свободы» Фромм намечает механизм зави­симости социального и индивидуального:

«Образ жизни, обусловленный особенностями экономической системы, превращается в основополагающий фактор, определяющий характер человека, ибо властная потребность самосохранения вынуж­дает его принять условия, в которых ему приходится жить»54.

Все три названные Ницше способа историописания сформирова­лись на протяжении XVIII-XIX вв. и к рубежу XIX-XX вв. сохранили свою актуальность, хотя, конечно, претерпели некоторую модифи­кацию.

«Монументальный» способ историописания сохраняет свою по­пулярность. Специфика его в XX в., на мой взгляд, состоит в том, что он в значительной мере идеологизируется, т.е. используется государ­ством для внушения своим гражданам определенных идей, или ины­ми словами — для выработки вполне определенного «социального характера». Хрестоматийные примеры — героизация Ивана Грозного

53 Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни. С. 174.

54 Фромм Э. Бегство от свободы. М., 1995. С. 25.

165

и Петра Великого в эпоху сталинизма, обращение к образам Алексан­дра Невского, Дмитрия Донского во время войны, популярность Сто­лыпина (правда, эта популярность почему-то не распространяется на такие понятия, как «столыпинский галстук» и «столыпинский вагон») у реформаторов последних лет.

То, что Ницше называет «антикварной» историей, как мне пред­ставляется, формируется как феномен культурного бытия несколько позже, в связи с формированием исторического самосознания обще­ства. Хотя истоки «антикварной» истории следует также, на мой взгляд, искать в рационализме и атеизме XVIII в. Если сомнения в религиоз­ной морали ведут к поиску рациональных оснований нравственности и к требованию от научного исторического знания достоверных нра­воучительных примеров, то сомнения в истинности религиозной кар­тины мира ставят перед человеческой психикой еще одну проблему — проблему страха смерти. Здесь можно вспомнить страдания принца датского, а можно обратиться к исследованию Ф. Арьеса, убедитель­но показавшего изменения в отношении человека к смерти в ходе исторического развития55. На мой взгляд, именно «антикварная» исто­рию берет на себя в значительной мере функцию преодоления страха ограниченности земного бытия.

Заметим, что Ницше признавал практическую полезность «анти­кварного» историописания для обывателя, поскольку он

«...озаряет скромные, суровые и даже убогие условия, в которых живет отдельный человек или народность, светом простого, трога­тельного чувства удовлетворения и довольства...»56.

Эта мысль Ницше представляется мне весьма актуальной, посколь­ку в наше время, когда резко сменяются культурные стереотипы, та­кая история в определенной степени необходима, тем более что

«...она привязывает даже и менее избалованные судьбой поколения к их родине и родным обычаям».

И здесь мы можем согласиться с Ницше, который считал печаль­ной судьбу народа, «потерявшего преданность своему прошлому и ставшему жертвой неутомимых космополитических поисков новых форм»57.

Итак, «антикварная» история порождает у обывателя чувство «уко­рененности» в истории. Это чувство также может использоваться в идеологических целях, но оно гораздо меньше поддается идеологиза­ции. В силу этого к «антикварной» истории, по-видимому, тяготеет и

краеведение, всплеск интереса к которому также наблюдается в пос­леднее время. И не случайно первые из историков, кого репрессиро­вала советская власть, были краеведы.

Для возникновения того способа историописания, который Ниц­ше называет «критическим» первым условием, является восприятие истории как процесса, заканчивающегося в настоящем. Но особо под­черкнем, что необходимо не просто некое целостное восприятие ис­тории, а понимание того, что исторический процесс не полностью подвластен человеческой воле, в частности воле законодателя, а име­ет свою внутреннюю логику развития. Итак, то, что мы вслед за Ниц­ше можем назвать «критической» историей, на первый взгляд, впол­не отвечает социальному запросу современного общества. Но вспом­ним, что Ницше находил изъяны в каждом из типов историописаний. Чем же опасна «критическая» история? Вскрывая механизм «суда над историей», Ницше показывает, что «критическая» история часто пре­вращается в

«...попытку создать себе a posteriori такое прошлое, от которого мы желали бы происходить, в противоположность тому прошлому, от которого мы действительно происходим...»58.

Скептически настроенный читатель может возразить против слиш­ком большого внимания, уделяемого нами построениям Ницше, ко­торые, на первый взгляд, не оказали существенного влияния на ис­торическое знание XX в.: оно по-прежнему стремилось к научности, к нравоучительности, к полноте охвата исторического бытия и к «суду над историей». Но неожиданно мы обнаруживаем любопытную пере­кличку с построениями Ницше в статье М. А. Бойцова «Вперед, к Геродоту!», дважды опубликованной в 1999 г. и активно дискутиро­вавшейся профессиональным сообществом историков. Так, Бойцов утверждает, что

«...тот конкретный, весьма специфический вид исторического знания, который принято называть исторической наукой и который преобла­дал в Европе в XIX в., уже не переживает кризис он давно умер...»59.

Ницше же характеризовал научное историческое знание, сложив­шееся к исходу XIX в., весьма нелестно:

«Словно из неиссякаемого источника, изливаются на человека все новые и новые потоки исторического знания... Современный чело­век вынужден,,, всюду таскать с собой невероятное количество не­удобоваримых камней знаний...»60.

55  См.: Арьес Ф. Человек перед лицом смерти: Пер. с фр. М., 1992.

56  Ницше Ф. Указ. соч. С. 175.

57 Там же. С. 175-176.

58 Ницше Ф. Указ. соч. С. 179.

59  Бойцов М. А. Вперед, к Геродоту!//Историк в поиске: ходы к изучению прошлого. М., 1999. С. 151.

60 Ницше Ф. Указ. соч. С. 180.

166

Микро- и макропод-

167

При существенном несогласии с общей концепцией Бойцова, мы все же согласимся с тем, что понимание прошлого часто зависит даже не столько от понимания настоящего, сколько от «воображаемого («предвидимого») будущего — это преодоление в нем страхов, пугающих нас в настоящем»^. Выше мы уже цитировали Ницше, который, ха­рактеризуя «критическую» историю, писал, что она призвана помочь сбросить «.угнетающую человека тяжесть».

Обретенное понимание индивидуально-психологического значе­ния исторического знания не могло не сказаться и на построении теорий исторического процесса. Они стали утрачивать свою катего­ричность, свои претензии на объективность, на естественно-научную точность.

2. Глобальные теории исторического процесса

цивилизационного характера и проблема

сравнительно-исторического исследования

Субъективность ощущения и осмысления целостности историчес­кого процесса, воспринимаемая в XX в. — веке теоретического, эсте­тического, политического и даже (в ситуации постмодерна) этичес­кого плюрализма — не как недостаток, в преодолении которого и заключается смысл собственно научного познания, а как норма, с которой приходится считаться, приводит к увеличению многообра­зия историко-теоретических конструкций, принимающих иногда весь­ма причудливые формы. Эти построения существенно различаются своей философской основой, методологическими принципами, ин­теллектуальными источниками, питавшими мысль их авторов, поэто­му каждое из них требует специального рассмотрения. Но в границах нашей проблематики — принципов построения исторического мета-нарратива — нам придется ограничиться некоторыми, наиболее яркими примерами, акцептировать внимание на отдельных аспектах наиболее ярких метаисторических построений, которые позволяют, на мой взгляд, обнаружить существенную тенденцию в глобальных истори­ческих построениях, значимую и для «практикующих» историков.

Несмотря на разнообразие историко-теоретических конструкций, в историософии XX в. не так много общепризнанных исторических произведений глобального масштаба. В первую очередь следует назвать «Закат Европы» немецкого философа Освальда Шпенглера и «Пости­жение истории» английского историка Арнольда Тойнби. Хотя, на­звав эти произведения «общепризнанными» образцами культурологи­ческого подхода, мы несколько погрешили против истины, посколь­ку их построения вызвали, наверное, больше все же критических

61 Бойцов М. А. Указ. соч. С. 147.

отзывов, чем восторженных. Впрочем, можно рассматривать критику как специфическую форму признания...

«Закат Европы» Освальда Шпенглера и «A Study of History» Арнольда Тойнби

О. Шпенглер, по-видимому, глубже других ощущал субъективность своего построения, но в то же время понимал культурную и истори­ческую обусловленность своей субъективности. Зависимость историка от своего времени и в этом смысле невозможность объективного ис-ториописания осознавал и А. Тойнби.

Освальд Шпенглер;

«.. .могу я охарактеризовать суть того, что мне удалось обнаружить, как нечто "истинное", истинное для меня и, верится мне, также и для ведущих умов наступающей эпохи, а не ис­тинное "в себе", т.е. оторванное от условий крови и истории, поскопь-ку-де таковых не существует...»".

Арнольд Тойнби:

«В каждую эпоху и в любом обще­стве изучение и познание истории, как и всякая иная социальная дея­тельность, подчиняются господству­ющим тенденциям данного времени и места. В настоящий момент жизнь западного мира определяют два ин­ститута: индустриальная система экономики и столь же сложная и за­путанная политическая система, ко­торую мы называем "демократией", имея в виду ответственное парла­ментарное представительное пра­вительство суверенного националь­ного государства»65.

Оба автора, стремясь к целостности исторического построения, не ставят перед собой цель «охватить всю совокупность фактов, без единого исключения».

168

Шпенглер:

«Тем резче следует мне подчеркнуть границу, положенную мною само­му себе в этой книге. Пусть не ищут в ней полноты. Она содержит лишь одну сторону того, что предстает моему взору, лишь один взгляд на историю, своего рода философию

Тойнби:

«В наше время нередко встречают­ся учителя истории, которые опре­деляют свои семинары как "лабора­тории" и, возможно не сознавая этого, решительно ограничивают по­нятие "оригинальное исследование" открытием или верификацией каких-

62  Шпенглер О. Закат Европы: Очерки морфологии мировой истории. М., 1993,

Т. I.C. 124-125.

63  Тойнби А. Дж. Постижение истории. М., 1991. С. 14.

169

судьбы, к тому же еще и первую в своем роде. Она насквозь созерца­тельна и написана на языке, силя­щемся чувственно копировать пред­меты и отношения, а не заменять их понятийными рядами, и обращена она только к таким читателям, кото­рые способны в равной мере пере­живать словесную звукопись и об­разы».

либо фактов, прежде не установлен­ных... Налицо явная тенденция не­дооценивать исторические работы, написанные одним человеком, и эта недооценка особенно заметна, ког­да речь идет о трудах, касающихся всеобщей истории. Например, «Очерк истории» Герберта Уэллса был принят с нескрываемой враж­дебностью целым рядом специалис­тов. Они беспощадно критиковали все неточности, допущенные авто­ром, его сознательный уход от фак­тологии. Вряд ли они были способ­ны понять, что, воссоздавая в своем воображении историю человечества, Г. Уэллс достиг чего-то недоступ­ного им самим, о чем они и помыс­лить не смели».

Конечно, никто не оправдывает фактические погрешности в ра­боте историка, его незнание исторического материала. Речь идет о том, что фактологическая точность и исчерпанность не должны быть критерием оценки исторического труда. Мне представляется чрезвы­чайно важным подчеркнуть именно эту мысль, поскольку сейчас мы постоянно сталкиваемся с двумя взаимоисключающими ситуациями. Во-первых, очень устойчивой оказалась описанная Тойнби тенден­ция — оценивать исторический труд по наличию в нем нового факти­ческого материала (читай: ссылок на хранящиеся в архиве источники). Эта «позитивистская» традиция в условиях кризиса метанарратива обрела второе дыхание (о чем шла речь в самом начале, см. с. 33—35 ). Во-вторых, попытка отказаться от самодовлеющего значения фактов часто ведет к пренебрежению к точности исследования, к вольному обращению с историческим материалом, а в конечном счете, к под­мене строгого научного исследования исторической эссеистикой. Стремление сочетать строгое отношение к историческому факту с его подчиненностью общей картине мирового исторического процесса, на мой взгляд, в равной мере свойственно и Шпенглеру и Тойнби, но решают они эту задачу по-разному.

Тойнби приписывает отношение к факту как к некой самоценно­сти воздействию изживающей себя индустриальной эпохи:

«Индустриализация исторического мышления зашла столь далеко, что в некоторых своих проявлениях стала достигать патологических форм гипертрофии индустриального духа. Широко известно, что те инди­виды и коллективы, усилия которых полностью сосредоточены на пре-

170

вращении сырья в свет, тепло, движение и различные предметы по­требления, склонны думать, что открытие и эксплуатация природных ресурсов деятельность, ценная сама по себе, независимо от того, насколько ценны для человечества результаты этих процессов»64.

Сравнение удивительно точное. Вспомним забастовки английских шахтеров начала правления Маргарет Тэтчер или российских у «Бело­го дома» в начале 1990-х годов, среди главных требований которых было не закрывать шахты, даже если они нерентабельны, даже если этот уголь не нужен, а работа по его добыче опасна. Не так ли исто­рик, с удовольствием изучающий документы в архиве, часто предпо­читает не только не отвечать на вопрос «зачем?», но и не задавать его себе. Возможно, он утешает себя рассуждениями в духе Дюркгейма: когда-нибудь кто-нибудь обобщит, создаст теорию и т.п.

Как гончар не должен превращаться в раба своей глины, так и историк не должен быть рабом факта, считает Тойнби, вполне созна­вая отличия труда историка от индустриального производства. Тойн­би, приступая к выстраиванию целостной теории исторического про­цесса, ставит принципиально новую проблему, обусловленную уже не раз упоминавшейся необходимостью выхода за рамки национальных историографии и осмысления исторического процесса в его целост­ности, — проблему «поля исследования, умопостигаемого самого по себе»65. Исходный момент рассуждений Тойнби — осознание невозможности понимания национальной истории в рамках только европейского ис­торического процесса:

«Западное общество ныне отнюдь не занимает того господствующе­го положения, которое характеризовало ситуацию прошлого века... Приблизительно до 1875 г. два господствовавших тогда института — индустриализм и национализм действовали сообща, созидая вели­кие державы. После 1875 г. начался обратный процесс: индустри­альная система стала резко наращивать свою активность, так что раз­мах ее деятельности обрел глобальный характер, тогда как система национализма стала проникать вглубь, в сознание национальных мень­шинств, побуждая их к созданию своих собственных государств...»64.

Мы видим, что в середине прошлого века Тойнби уловил тенден­цию, которая полномасштабно проявилась в начале 60-х годов во вре­мя создания суверенных государств народами Африки, а сейчас при­обретает новые формы — антиглобалистского движения.

Тойнби выделяет три составляющих исторического процесса — экономическую, политическую и культурную. Определяя границы «про-

*" Тойнби А. Дж.  Постижение истории. С. 16. 65 Там же. С. 28. fi6 Там же. С. 19.

171

странственного диапазона того общества, частью которого является Великобритания», он приходит к следующему выводу:

«Границы его обнаружены нами в пересечении трех планов соци­альной жизни экономического, политического и культурного, при­чем каждый из этих планов имеет свои границы распространения, зачастую не совпадающие с границами исследуемого нами обще­ства. Например, экономический план современного общества, не­сомненно, охватывает всю освоенную человеком поверхность нашей планеты... В политическом плане также можно констатировать нося­щую глобальный характер взаимозависимость... Однако как только мы переходим к культурному плану, действительные связи обще­ства, к которому принадлежит Великобритания, с остальным миром окажутся куда скромнее...»67.

Эта мысль Тойнби для нас чрезвычайно важна, поскольку в рам­ках компаративного исследования заставляет ставить вопрос о масш­табности и границах сравниваемых социальных структур. Именно для того, чтобы «отличать это общество от других», Тойнби восстанав­ливает имя той социокультурной общности, в рамках которой может быть определена история Великобритании — «западное христианство». Но само это понятие вызывает потребность дальнейших сопоставле­ний и заставляет Тойнби выделить еще четыре «живых общества того же вида, что и наше»: православно-христианское (византийское), ис­ламское, индуистское и дальневосточное. Расширение поля исследо­вания приводит Тойнби к идентификации целого ряда цивилизаций, а попытка определить место «западно-христианской» цивилизации в их кругу наводит на следующее размышление сравнительно-истори­ческого характера:

«...исследуя общество, именуемое нами "западным", мы обнаружили, что оно проявляет тенденцию к постоянному расширению. Однако мы должны признать, что за все время существования общество это так и не добилось доминирующего положения в мире во всех его трех пла­нах экономическом, политическом и культурном.

Это заключение весьма важно для определения метода иссле­дования. Прежде всего отметим наличие двух типов связи: отноше­ния между общинами в рамках одного общества и отношения меж­ду обществами в рамках более крупной единицы. В терминологии современных историков, которые игнорируют образования более крупные, чем нация, отношения второго рода называются двусмыс­ленным термином "международные"... Для дела развития истори­ческой науки было бы целесообразно ввести различие между меж­дународными отношениями, которые определяют связи между го-

172

67 Тойнби А. Дж. Постижение истории. С. 31.

сударствами внутри данного общества, и международными отноше­ниями, определяющими связи экуменического характера между са­мими обществами. И предстоит затратить немало усилий, чтобы ис­следовать отношения второго типа»66.

Исследование отношений второго типа заставляет Тойнби пере­смотреть концепцию «непрерывности истории», которую он небезос­новательно характеризует как «наиболее привлекательную из всех кон­цепций» и как «построенную по аналогии с представлениями классичес­кой физики»:

«...понятие непрерывности имеет значение только как символичес­кий умозрительный образ, на котором мы вычерчиваем восприятие непрерывности во всем реальном многообразии и сложности...

При изучении временных отношений мы убедились, что необхо­димо различать две степени непрерывности: непрерывность между последовательными периодами и фазами в истории одного и того же общества и непрерывность как связь во времени самих обществ. Особо следует выделить непрерывность второго ряда, ибо она пред­ставляет собой значительный феномен».

Для прояснения своего размышления Тойнби прибегает к распро­страненной среди историков аналогии с человеческой жизнью:

«Главы истории любого отдельно взятого общества напоминают пос­ледовательные ступени опыта человека. Так, связь между одним об­ществом и другим напоминает отношения между родителем и ребен­ком. Во-первых, ребенок физически наследует от родителя опреде­ленные свойства; во-вторых, самим актом рождения обретая некоторую самостоятельность, ребенок тем не менее еще долгое время не может жить без попечения родителей... Общее влияние, которое оказывают родители на своих детей, без сомнения, очень велико. Тем не менее ребенок в некотором смысле является само­стоятельным индивидуумом с момента, когда он начинает сознавать самого себя. Когда же в период зрелости он станет действительно независимым от родителей и обретет собственный взгляд на мир, способность решать свои жизненные проблемы самостоятельно, он станет окончательно независимым "новым взрослым" и будет в со­стоянии породить потомство и дать ему образование. При сравнении непрерывности жизней родителя и ребенка с непрерывностью опы­та того или иного индивидуума нельзя отрешиться от того непрелож­ного факта, что рождение и смерть воздвигают глубокую пропасть между индивидуумами»*9.

68 Тойнби А. Дж. Постижение истории. С. 34. и Там же. С. 39-40.

173

Тем самым Тойнби дает свой вариант ответа на вопрос, постав­ленный Шпенглером:

«Имеют ли основополагающие для всего органического понятия "рож­дение", "смерть", "юность", "старость", "продолжительность жизни" и в этом круге [человеческой истории. М. Р. ] некий строгий и никем еще не вскрытый смысл? Короче, не лежат ли в основе всего исторического общие биографические праформы?»70.

Итак, рассмотрение проблемы «умопостигаемого поля истории» привело Тойнби, в частности, к следующим выводам:

«а) умопостигаемые поля исторического исследования... пред­ставляют собой к настоящему времени общества с более широкой протяженностью как в пространстве, так и во времени, чем нацио­нальные государства...

б) ...Общество, а не государство есть тот социальный "атом", на котором следует фокусировать свое внимание историку;

<...>

г) ни одно из исследуемых обществ не охватывает всего челове­чества, не распространяется на всю обитаемую землю и не имеет сверстников среди обществ своего вида...

д) непрерывность, преемственность в развитии обществ выраже­ны значительно слабее, чем непрерывность между фазами истории одного общества (настолько слабее, что есть смысл различать эти два типа непрерывности)...»71.

Исходя из этого Тойнби по-новому определяет сам предмет исто­рической науки, включая в него компаративную составляющую, в ее как коэкзистенциальном, так и в историческом аспекте. Рассматривая историю как «исследование человеческих отношений», Тойнби пишет:

«Ее подлинный предмет жизнь общества, взятая как во внутренних, так и во внешних ее аспектах. Внутренняя сторона есть выражение жизни любого данного общества в последовательности глав его ис­тории, в совокупности всех составляющих его общин. Внешний ас­пект это отношение между отдельными обществами, разверну­тые во времени и пространстве»73.

Рассматривать характер внутрицивилизационного развития, кон­цепцию «вызов — ответ» мы здесь не будем. Нам важно подчеркнуть, что без рассмотрения двадцати одной цивилизации и сопоставления с

70  Шпенглер О. Указ. соч. С. 128.

71  Тойнби А. Указ. соч. С. 40.

72 Там же. С. 41.

174

ними европейской европеец середины XX в. уже не может обрести свою социокультурную идентичность.

При всей уязвимости для критики построений Шпенглера ему удалось, казалось бы, невозможное — совместить идиографический подход с глобальным историософским построением. Шпенглер ставит традиционный для историософии вопрос поиска «путеводной нити» исторического процесса среди многообразия случайностей, но ставит его по-новому:

«Существует ли логика истории? Существует ли по ту сторону всего случайного и не поддающегося учету в отдельных событиях некая, так сказать, метафизическая структура исторического человечества, принципиально независимая от повсеместно зримых, популярных, ду­ховно-политических строений поверхностного плана? Скорее сама вызывающая к жизни эту действительность более низкого ранга? Не предстают ли общие черты всемирной истории понимающему взору в некоем постоянно возобновляющемся гештальте, позволяющем делать выводы? И если да, то где лежат границы подоб­ных заключений? Возможно ли в самой жизни ибо человеческая история есть совокупность огромных жизненных путей, для персонификации которых уже словоупотребление непроиз­вольно вводит мыслящие и действующие индивиды высшего порядка [выделено мной. М. Р.], как-то: «античность», «китайс­кая культура» или «современная цивилизация», отыскать ступени, которые должны быть пройдены, и притом в порядке, не допускаю­щем исключений?»73.

Для понимания целостности построения Шпенглера необходимо различать в его концепции понятия «математическое число» и «хро­нологическое число»:

«Я со всей строгостью отделяю не по форме, а по субстанции — органическое восприятие мира от механического, совокупность геш-тальтов от совокупности законов, образ и символ от формулы и сис­темы, однократно-действительное от постоянно-возможного, цель планомерно упорядочивающей фантазии от цепи целесообразно раз­лагающего опыта или чтобы назвать уже здесь никем еще не замеченную, весьма многозначительную противоположность сфе­ру применения хронологического числа от сферы приме­нения математического числа»74.

Практически это же наблюдение повторяется четверть века спустя у известного французского историка, одного из основателей школы «Анналов» Марка Блока:

73 Шпенглер О. Указ. соч. С. 128.

74  Там же. С. 131-132.

175

«...Историк не только размышляет о "человеческом". Среда, в кото­рой его мысль естественно движется, это категория длительности. Конечно, трудно себе представить науку, абстрагирующуюся от вре­мени. Однако для многих наук оно не что иное, как некая мера. Напротив, конкретная и живая действительность, необратимая в сво­ем стремлении, время истории это плазма, в которой плавают фе­номены, это как бы среда, в которой они могут быть поняты. Число секунд, пет или веков, требующееся радиоактивному веществу для превращения в другие элементы, это основополагающая величина для науки об атомах. Но произошла ли какая-то метаморфоза тыся­чу лет назад, вчера, сегодня или должна произойти завтра, это обстоятельство, наверное, заинтересовало бы уже геолога, потому что геология на свой лад дисциплина историческая, для физика же это обстоятельство совершенно безразлично. Зато ни один историк не удовлетворится констатацией факта, что Цезарь потратил на заво­евание Галлии 8 лет; что понадобилось 15 лет, чтобы Лютер из эр-фуртского новичка-ортодокса вырос в виттенбергского реформа­тора. Историку гораздо важнее установить для завоевания Галлии его конкретное хронологическое место в судьбах европейских об­ществ...»75.

Продолжая сопоставление природы и истории и соответственно наук, которые имеют их своим предметом, Шпенглер использует по­нятия «физиогномика» и «систематика» (так называется первый пара­граф второй главы его труда). Проводимое им сопоставление этих по­нятий в значительной мере соответствует делению наук на номотети-ческие и ид ио граф и чес кие:

«Природа и история; так для каждого человека противостоят друг другу две крайние возможности упорядочения окружающей его дей­ствительности в картину мира»7*.

Правда (что принципиально важно), Шпенглер различает их как разные способы упорядочения единого мира:

«Математика и принцип каузальности ведут к естественному упоря­дочению явлений, хронология и идея судьбы к историческому. Оба порядка охватывают, каждый для себя, весь мир. Различен лишь глаз, в котором и через который осуществляется этот мир»77.

Мы видели, что Тойнби ставит задачу перейти от исследования государства и международных отношений как межгосударственных к исследованию общества и международных отношений как межциви-

75 Блок М. Апология истории, или Ремесло историка. М., 1986. С. 18-19. Г6 Шпенглер О. Указ. соч. С. 250. 77 Там же. С. 134.

176

лизационных (в предельном плане). Шпенглер стремился заменить привычный для историков принцип казуальности, который годится только для упорядочения сравнительно легко вычленяемых фактов политической истории, морфологическим, предполагающим целост­ное исследование культуры в совокупности ее составляющих:

«...в исследовании, подобном настоящему, речь может идти не о том, чтобы учитывать поверхностно наблюдаемые события духовно-по­литического рода вообще, упорядочивая их сообразно "причине" и "следствию" и прослеживая их внешнюю, рассудочно-доходчивую тен­денцию. .. Дело не в том, что представляют собою конкретные факты истории, взятые сами по себе как явления какого-либо времени, а в том, что они означают и обозначают своим явлением. Современные ис­торики полагают, что делают больше, чем требуется, когда они привле­кают религиозные, социальные и в случае необходимости даже исто-рико-художественные подробности, чтобы "проиллюстрировать" по­литический дух какой-либо эпохи. Но они забывают решающее — решающее в той мере, в какой зримая история есть выражение, знак, обретшая форму душевность. Я еще не встречал никого, кто прини­мал бы всерьез изучение морфологического сродства, внутренне связующего язык форм всех культурных сфер, кто, не ограничиваясь областью политических фактов, обстоятельно изучил бы последние и глубочайшие математические идеи греков, арабов, индусов, западно­европейцев, смысл их раннего орнамента, их архитектурные, мета­физические, драматические, лирические первоформы, полноту и на­правления их великих искусств, частности их художественной техни­ки и выбора материала, не говоря уже об осознании решающего значения всех этих факторов для проблемы форм истории»78.

Попытка рефлексии своего индивидуального взгляда на историчес­кую реальность, понимание зависимости исторических построений от социокультурной ситуации — это как раз то, что позволяет историку попытаться преодолеть свою субъективность и ограниченность рамками той культуры, к которой он принадлежит, взглянуть на свою культуру как бы со стороны, выйдя за ее пределы и ощутив «дистанцию» от предмета своего исследования. Шпенглер убежден, что сравнительное исследование культур на основе морфологического метода позволяет

«...сделать решительный шаг и набросать картину истории, не зави­сящую больше от случайного местоположения наблюдателя в какой-либо его «современности» и от его качества как заинтересо­ванного члена отдельной культуры, религиозные, умственные, поли­тические и социальные тенденции которой соблазняют его расположить исторический материал сообразно некой ограничен-

Шпенглер О. Указ. соч. С. 132-133.

177

12-6867

нои во времени и пространстве перспективе и тем самым навязать событию произвольную, поверхностную и внутренне чуждую ему форму.

<...>

...Современные историки гордятся своей объективностью, но этим они выдают, сколь мало осознаются ими собственные их пред­рассудки. Можно было бы поэтому сказать... что до сих пор вооб­ще отсутствовало действительно историческое рассмотрение... рас­смотрение, которое обладало бы чувством дистанции настолько, чтобы в общей картине мировой истории рассматривать и само настоящее являющееся таковым, конечно, лишь в отношении од-ного-единственного из неисчислимых человеческих поколений — как нечто бесконечно далекое и чуждое, как некий период, значи­мость которого никак не выделяется на фоне прочих, без фальси­фицирующего масштаба каких-либо идеалов, без самосоотнесен­ности, без желания, заботы и личного внутреннего участия, как того требует практическая жизнь...»79.

Мечта, конечно, утопическая, но можно согласиться со Шпенг-лером в том, что только масштабный взгляд на историю человечества в ее целом позволяет хотя бы приблизиться к ее достижению.

А теперь сопоставим основные идеи цившшзационных построений с размышлениями русского мыслителя. Конечно, если бы мы строго выдерживали хронологический принцип разворачивания картины сме­ны способов построения исторического метанааратива, то место кон­цепции А. С. Хомякова в XIX в. Но ряд мыслей Хомякова на редкость созвучны концепциям XX в. Кратко остановимся на его воззрениях ис­ключительно для сопоставления с иными цивилизационными теория­ми. Это неудивительно, славянофильские взгляды Хомякова заставили его искать способ выявления специфики русской цивилизации.

Заметим, что аналогичную методологическую проблему — выде­ления аспектов мировой истории и определения корректных границ их рассмотрения — поставил и по-своему оригинально решил (впро­чем, не на строгой научной основе, а скорее в жанре историософской эссеистики) еще русский философ XIX в., один из основоположни­ков славянофильства Алексей Степанович Хомяков. Рассматривая ис­торию как науку о человеке, Хомяков выделяет три ее главных нача­ла, выделенные на основе «примет внутренней вольной жизни челове­ческой, а не рабски постоянных законов земного вещества». Убедившись в «невозможности найти всеобъемлющую форму» для исторического про­цесса, Хомяков видит выход

79 Шпенглер О. Указ. соч. С. 248-249.

178

«в соединении нескольких форм, каждая из которых более или ме­нее одностороння и не удовлетворительна, но в то же время необхо­дима для полного обозрения современного человечества»80.

Хомяков делит человечество по племенам, по государствам и по верам. Во-первых, он разделяет человечество по племенам. Для того чтобы понять смысл этого деления, необходимо учесть то большое значение, которое придавали историки XVIII—XIX вв. географическо­му фактору в развитии человечества. Отличие человечества от иных живых существ Хомяков видит в том, что

«...человек свободен, он не связан законами почвы, климата, возвы­шенностей или углублений шара».

Но поскольку

«...человек по своему вещественному составу подчинен общим ус­тавам земной природы», то «черты, неизменно передаваемые от по­коления поколению, служат основанием разделения всего человече­ства на несколько племен, отличных одно от другого».

Хомяков пишет об отсутствии оснований для утверждения о зави­симости «между наружными признаками этих племен и климатами, в которых развивались они», но констатирует, что

«рассеянные по лицу Земли собственною волею или силою обстоя­тельств, они сохраняют навсегда формы, полученные ими в наслед­ство от родоначальников, назло климатам и землям, в которых они теперь живут»81.

Это постоянство деления по племенам обусловливает его просто­ту и удобство. При этом Хомяков подчеркивает, что этот признак имеет на только биологическое значение, хотя он вовсе не умаляет значе­ние биологического, отмечая, что

«влияние племени на развитие и направление умственных способно­стей народов несомненно и точно так же важно, как влияние орга­низма каждого отдельного человека на его духовную жизнь».

Но главное все же не в этом:

«...главный признак, от которого отправлялись бы все разыскания, уже составляет сам по себе переход от мира вещественного к миру мысли: это язык»82.

Хомяков Л.  С. «Семирамида»: Исследование]  и[стины]  исторических] и!дей|//Соч.: В 2 т. М., 1994. С. 21-22. Sl Там же. 82 Там же. С. 23.

179

Хомяков высказывает удивительно современную мысль о соотно­шении языка и мышления:

«...как бы ни смотрели на язык как на силу, управляющую отча­сти самою мыслию, или на самое верное проявление мысли, мы должны признаться, что деление по племенам так же важно в отно­шении мира духовного, как оно просто и верно в отношении веще­ственного описания человечества...»83.

Обоснование Хомяковым деления человечества по государствам вполне соответствует философскому контексту его времени. От рас­смотрения системы «человек — природа» Хомяков переходит к ана­лизу системы «человек — общество»:

«...человек приближается к жизни более истинной и достойной его определения, вступая произвольно в общество других людей. Начи­нается размен сил и взаимных пособий, поставляются условия, возни­кают законы, рождаются государства. Этот новый союз людей, под­чинивших свой произвол и прихоти понятиям о выгодах и благе, пред­ставляет уже воплощенную мысль в органическом теле»84.

Хомяков подчеркивает неустойчивость, шаткость деления по го­сударствам, в отличие от деления по племенам, но отмечает его по­всеместную распространенность в силу его «важности... в жизненной практике и в истории мира»**. И наконец, высшая форма деления че­ловечества, соответствующая его духовной жизни, — это деление по вероисповеданиям. Причем Хомяков рассматривает это деление как потенциально динамичное, замечая, что со временем

«...человечество, мужая разумом и образованностью, признает одни начала высшей истины; но теперь... формы религии до некоторой степени соответствуют разделению племен»66.

«Истоки истории и ее цель» Карла Ясперса

Понимание многообразия мира, социокультурных различий на­родов и цивилизаций рано или поздно должно было стать условием новой интеграции. Или же, как любил повторять непопулярный ныне классик: «для того, чтобы объединиться, надо сначала размежеваться».

Труд Ясперса принципиально отличается от построений Шпенг-лера и Тойнби тем, что Ясперс вновь обращается к поиску единства

83 Хомяков А. С. Указ. соч. С. 24. м Там же. С. 22. и Там же. С. 29. *6 Там же. С. 31.

исторического процесса и его единого смысла. Исходная посылка рас­суждений Ясперса такова:

«Лишь история человечества в цепом может дать масштаб для осмыс­ления того, что происходит в настоящее время»87.

 

180

возврата к универсальности обус-размышлений Ясперса идеям его

И.-Ф. Шиллер:

«Бесчисленное количество... собы­тий не оставило никаких человечес­ких свидетельств и не было объек­том человеческого наблюдения или не оставило о себе никаких следов. Это относится к событиям, которые имели место до появления человека и до изобретения письма... Весь пе­риод до возникновения языка, какое бы важное значение ни имел он для мира, является потерянным для ми­ровой истории...

...Но и сами письменные доку­менты не вечны. Вследствие случай­ностей и разрушительного действия времени погибло огромное количе­ство памятников прошлого и лишь не­многие остатки минувшего дожили до века книгопечатания»89.

Можно было бы провести и многие другие параллели. Но только что приведенное сопоставление, на мой взгляд, любопытно потому, что позволяет увидеть не только сходства, но и различия в позиции мыслителей, разделенных полутора веками времени: если Шиллер обусловливает отсутствием письменных исторических источников не­возможность исторического познания, т.е. невозможность что-либо уз­нать о том, несомненно, историческом процессе, который объектив­но имел место, хотя люди не фиксировали его в письменных свиде-

Может быть, именно попыткой ловлена удивительная созвучность предшественников.

Карл Ясперс:

«Глубина длительной доистории — всеобщей основы, по существу, не проясняется тусклым светом на­шего знания. Данные историческо­го времени времени письменной документации случайны и непол­ны, число источников растет лишь на­чиная с XVI в. ...

Между безмерной доисторией и неизмеримостью будущего лежат 5000 лет известной нам истории, нич­тожный отрезок необозримого су­ществования человека»88.

87 Ясперс К. Истоки истории и ее цель//Ясперс К. Смысл и назначение исто­рии. М., 1991.С. 29.

Там же. С. 28.

89 Шиллер И.-Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения//Шиллер И.-Ф. Собр. соч.: В 8 т. Т. VII. Исторические работы. М.; Л., 1937. С.607.

181

тельствах, то Ясперс время до возникновения письменной докумен­тации называет «доисторией», а «историческим» называет время «пись­менной документации». Хотя тут же заявляет:

«Ее [историю. М. Р.] нельзя ограничить ни с той, ни с другой стороны, чтоб обрести тем самым замкнутую картину, полный само­довлеющий ее образ».

Но все же такая постановка проблемы позволяет выявить специ­фику собственно исторического как особого состояния культуры. И сам Ясперс пишет:

«Принципиально иным становится историческое сознание с того момента, как начинает опираться на эмпирические данные и только на них».

При этом к эмпирическим данным можно относиться по-разно­му, что мы и могли наблюдать на протяжении XVIII-XIX вв.

«Эмпирическая картина истории перед лицом этого необозримого многообразия может свестись к простому выявлению отдельных за­кономерностей и нескончаемому описанию множества событий...

Но можно стремиться и к сознанию единой обобщающей карти­ны мира в ее целостности...

Каждый, кто обращается к истории, невольно приходит к этим универсальным воззрениям, превращающим историю в не­кое единство. Эти воззрения могут быть некритичными, более того, неосознанными и поэтому непроверенными. В историчес­ком мышлении они обычно являются само собой разумею­щимися предпосылками [выделено мной. - М. Р.]»90.

Именно этот вывод о неизбежности прихода к «универсальным воззрениям» принципиально важен для миросозерцания XX в. Ясперс ставит задачу — «набросать схему некой целостной исторической кар­тины» и формулирует исходную посылку своей конструкции:

«При создании этой схемы я исходил из уверенности, что человече­ство имеет единые истоки и общую цель. Эти истоки и эта цепь нам неизвестны, во всяком случае, в виде достоверного знания... В фило­софском осмыслении мы пытаемся приблизиться к тому и другому, к истокам и к цели».

Ясперс, как и многие его предшественники (например, Кант, Шиллер и Гегель), убежден, что для обнаружения смысла историчес­кого процесса в огромном количестве разнообразных эмпирических данных необходима «путеводная нить», необходима системообразую-

1 Ясперс К. Указ. соч. С. 29~30.

 

182

щая идея, в соотнесении с которой и рассматривается эмпирический материал:

«Смысл... доступной эмпирическому познанию мировой истории — независимо от того, присущ ли он ей самой или привнесен в нее нами, людьми, мы постигаем, только подчинив ее идее исторической целостности. Эмпирические данные мы рассматриваем под углом зрения того, насколько они соответствуют идее единства или проти­воречат ей.

И тогда перед нашим взором разворачивается такая картина ис­торического развития, в которой к истории относится все то, что, во-первых, будучи неповторимым, прочно занимает свое место в еди­ном, единственном, процессе человеческой истории и, во-вторых, яв­ляется реальным и необходимым во взаимосвязи и последовательности человеческого бытия»91.

В русле свойственной XX в, тенденции преодоления европоцент­ризма Ясперс задается целью выйти за пределы философии истории, сформировавшейся на основе христианского вероучения:

«Ось мировой истории, если она вообще существует, может быть обна­ружена только эмпирически, как факт, значимый для всех людей, в том числе и для христиан. Эту ось следует искать там, где возникли предпо­сылки, позволившие человеку стать таким, каков он есть; где с порази­тельной плодотворностью шло такое формирование человеческого бытия, которое, независимо от определенного религиозного содержа­ния, могло стать настолько убедительным если не своей эмпиричес­кой неопровержимостью, то во всяком случае некой эмпирической основой для Запада, для Азии, для всех людей вообще, что тем самым для всех народов были бы найдены общие рамки понимания их исто­рической значимости. Эту ось мировой истории следует отнести, по-видимому, ко времени около 500 лет до н.э., к тому духовному про­цессу, который шел между 800 и 200 гг. до н.э. Тогда произошел самый резкий поворот в истории. Появился человек такого типа, какой сохранился и по сей день [выделено мной. М. Р.]. Это время мы вкратце будем называть осевым временем»",

Ясперс выделяет совокупность значимых фактов духовной жизни, имевших место в Китае, Индии и на Западе, возникших независимо друг от друга в краткий (по масштабам истории) период и позволяю­щих подтвердить значимость «осевого времени». К ним относятся воз­никновение всех направлений китайской и индийской философии (творчество Конфуция, Лао-цзы, жизнь Будды), учение Заратустры в Иране, пророчества Илии, Исайи, Иеремии и Второисаии в Палее-

41 Ясперс К. Указ. соч. С. 31. «Там же. С. 32.

183

тине, творчество Гомера, Фукидида, Архимеда, философия Парме-нида, Гераклита, Платона. Эти факты, по мнению Ясперса, свиде­тельствуют о формировании современного типа мышления:

«В эту эпоху были разработаны основные категории, которыми мы мыслим по сей день, заложены основы мировых религий, и сегодня определяющих жизнь людей. Во всех направлениях совершался пе­реход к универсальности»'3.

Ясперс характеризует происходящие в «осевое время» изменения как одухотворение'.

«...человек выходит за пределы своего индивидуального существо­вания, сознавая свое место в целостности бытия».

Ясперс осознает, что первоначально изменения происходят в от­дельных личностях:

«В те времена дистанция между вершинами человеческих возмож­ностей и массой была чрезвычайно велика. Однако то, чем становит­ся единичный человек, косвенным образом изменяет всех людей. Че­ловечество в целом совершает скачок».

Но от этих первоначально немногочисленных изменений духов­ного мира отдельных личностей зависят существенные социальные перемены:

«Новому духовному миру соответствует определенное соци­альное устройство...

<...>

Эпоха, в которой все это происходило на протяжении веков, не была периодом простого поступательного развития. Это было время уничтожения и созидания одновременно. И завершения дос­тигнуто не было. Высшие возможности мышления и практики, полу­чившие свое осуществление в отдельных личностях, не стали общим достоянием, ибо большинство людей не могло следовать по этому пути... И когда эта эпоха лишилась творческого начала, в трех обла­стях культуры было произведено фиксирование концептуальных воззрений и их нивелирование. Из беспорядка, ставшего невыноси­мым, возникло тяготение к новому единению в деле воссоздания прочных условий жизни»*4.

Своими размышлениями Ясперс заочно участвует в длительном философском споре, по-видимому, столь же неразрешимом, как спор о том, что первично — яйцо или курица, привнося в него исторические аргументы. Суть его в формулировке Э. Фромма выглядит как взаимоот­ношение между социальным характером и социальной структурой:

и Ясперс К. Указ. соч. С. 33. 94 Там же. С. 36.

184

«Взаимоотношения между социальным характером и социальной структурой никогда не носят статичный характер... Любое измене­ние одного из факторов влечет за собой изменение обоих. Многие революционеры считают, что следует сначала радикально изменить политическую и экономическую структуру, а затем на втором этапе почти необходимо изменится также человеческое сознание: как только будет создано новое общество, почти автоматически возник­нет и новый человек. Они не понимают, что новая элита, обладающая прежним социальным характером, будет стремиться воссоздать усло­вия старого общества в новых социально-политических институтах, созданных революцией...

Противоположную позицию занимают те, кто утверждает, что сначала нужно изменить природу человека его сознание, ценнос­ти, характер и лишь после этого может быть построено подлинно человеческое общество. История человечества доказывает, что они неправы. Изменения в психике человека всегда оставались принад­лежностью сугубо частной сферы и ограничивались небольшими оази­сами или же оказывались совершенно неэффективными...»*5.

Мы уже говорили о том, что историческая теория выводит на социальную практику. Какова будет эта практика — революционной, сопровождающейся потрясениями, или же более-менее спокойной, но наполненной ежедневным трудом по мироосмыслению и само­идентификации в мире — зависит от ответа именно на этот вопрос.

Одной из существенных характеристик этого процесса является осознание происходящих изменений как истории, формирование ис­торичности мировосприятия:

«...человеческое существование в качестве истории становится те­перь предметом размышлений. Люди ощущают, знают, что в их вре­мя, в настоящем, начинается нечто исключительное. А это, в свою очередь, ведет к осознанию того, что данному настоящему предше­ствовало бесконечное прошлое»*6.

Таким образом, в теории истории Ясперса с качестве системооб­разующего выступает факт формирования современного типа челове­ка, что отвечает потребностям антропологически ориентированной истории XX в.

Мы помним, что Гегель разделил народы на исторические и не­исторические по признаку создания государства и объяснил их разли­чия геоклиматическими условиями жизни. Ясперс выделяет три реги­она, охваченных «осевым временем»:

"Фромм Э. Иметь или быть?: Пер. с англ. М., 1990. С. 139   140. % Ясперс К. Указ. соч. С. 35.

185

«Вначале осевое время ограничено в пространственном отношении, но исторически оно становится всеохватывающим. Народы, не вос­принявшие идей осевого периода, остаются на уровне "природного" существования, их жизнь неисторична, подобно жизни множества людей на протяжении десятков тысяч и сотен тысяч веков. Люди вне трех сфер, составляющих осевое время, либо остались в стороне, либо вошли в соприкосновение с каким-либо из этих трех центров духовного излучения...

...Доисторические народы остаются доисторическими вплоть до того времени, пока они не растворятся в историческом развитии, иду­щем от осевого времени; в противном случае они вымирают...»-

Итак, Ясперс, выявив системообразующее начало истории — «осе­вое время», дает всеохватную картину мирового исторического процесса:

«Осевое время ассимилирует все остальное. Если отправляться от него, то мировая история обретает структуру и единство [вы­делено мной. М. Р.], способные сохраниться во времени и, во всяком случае, сохранившиеся до сего дня»97.

Мы начинали анализ способов построения исторического мета-нарратива с того, что разделили историю как науку и историю как процесс. А теперь обнаруживается, что это различение начинает ус­кользать. Прошлое оказывается столь же изменчивым, как и будущее, таящее в себе многие возможности. Выясняется, что оно не может быть познано раз и навсегда:

«...история не завершена, она таит в себе бесконечные возможнос­ти; любая концепция познанного исторического целого разрушается, новые факты открывают в прошлом не замеченную нами раньше истину. То, что прежде отпадало как несущественное, обретает пер­востепенную значимость...»98.

Лучшей иллюстрацией этой мысли Ясперса может служить разно­образие исторических метанарративов XX в. Но, рассмотрев некото­рые из них только с одной точки зрения — с позиции способа пост­роения целостной картины исторического процесса, мы можем ут­верждать, что в прошлом столетии сравнительно-историческое исследование в качестве метода глобального исторического построе­ния приобретает особую значимость.

Подведем итоги:

• на рубеже XIX—XX вв. постепенно начинает складываться новая социокультурная и познавательная ситуация, которую можно охарак-

«

'Ясперс К. Указ. соч. С. 38-39. 1 Там же. С. 276—277.

186

теризовать как культурный и методологический плюрализм и которая предваряет ситуации постмодерна;

•  с этого времени изменяется восприятие человеческой индиви­дуальности в результате взаимодействия противоречивых тенденций: с одной стороны, унифицирующего воздействия массового произ­водства, средств массовой информации, с другой — нового уровня эмансипации человеческой индивидуальности;

•  формируется принцип признания «чужой одушевленности», приобретающий системообразующее значение в методологии гума­нитарного знания;

•  историческая наука развивается под влиянием противоречивых тенденций; с одной стороны, необходимости глобализации истори­ческих теорий, с другой — усиления индивидуально-психологичес­кой потребности в осмыслении исторического процесса;

•  в XX в. создаются цивилизационные теории исторического про­цесса глобального охвата (Шпенглер, Тойнби); при этом стремление осмыслить историю как единое целое сопровождается пониманием субъективного характера такого осмысления;

•  в свою очередь осознание субъективности ощущения и осмыс­ления истории ведет к попыткам элиминировать свою субъективность, «выйти за пределы» истории, по крайней мере западной, и окинуть умственным взором весь исторический процесс;

•  понимание культурного многообразия мира становится услови­ем новой интеграции;

•  одновременно возрастает значение сравнительно-исторических исследований, поиск адекватного метода для которых продолжается на протяжении всего XX в.

Литература

Настоятельно рекомендуемая

Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни//Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 1.

С. 158-230.

Тойнби А. Дж. Постижение истории: Сб.: Пер. с англ. М., 1991. 736 с. Шпенглер О. Закат Европы: Очерки морфологии мировой истории: Пер.

с нем. Т. 1-2. М., 1993. Ясперс К. Истоки истории и ее цель//Смысл и назначение истории:

Пер. с нем, М., 1991. С. 27-286.

Рекомендуемая

JIanno-Данилевский А. С. Методология истории. Вып. 1—2. СПб., 1910—1913. Тойнби А. Дж. Цивилизация перед судом истории: Сб.:Пер. с англ. М.; СПб., 1995.478с.

187

Дополнительная

Лапшин И. И. Философия изобретения и изобретение в философии: Вве­дение в историю философии. М., 1999. 399 с.

Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве//Вопросы теории и психологии творчества. Харьков, 1914. Т. V. С. 161-262.

Медушевская О. М. Феноменология культуры: Концепция А. С. Лаппо-Данилевского в гуманитарном познании новейшего времени//Исто-рические записки. М., 1999. Т. 2 (120). С. 100-136.

Освальд Шпенглер и Закат Европы/Н. А. Бердяев, Я. М. Букшпан, Ф. А. Сте-пун, С. А. Франк. М., 1922.

Вопросы

1.  Какие социокультурные изменения в конце XIX-XX в. вы считаете значимыми?

2.  Как и почему изменилось представление о человеке?

3.  Каковы методологические последствия изменения представ­лений о человеке для научного исторического знания? В чем методологическое значение принципа «признания чужой одушевленности»?

4. В чем суть «морфологического» метода О. Шпенглера?

5. Какие особенности исторической науки «индустриальной эпо­хи» А. Тойнби считает несоответствующими потребностям ис­торического знания XX в.? Что нового привносит А. Тойнби в историческое знание?

6. Какое время К. Ясперс называет «осевым*?

7. В чем видит К. Ясперс смысл исторического познания?

8. Чем концепция К. Ясперса отличается от историко-культур­ных построений О. Шпенглера и А. Тойнби?

- Задания

*1. Опишите социокультурную ситуацию рубежа XIX—XX в. и ее изменение в XX в. (более широко, чем это сделано в первом параграфе настоящей главы). Подумайте, как она могла по­влиять на развитие исторического знания.

*2. Сформулируйте ваше понимание философского и теоретико-познавательного плюрализма. Какие методологические про­блемы исторического знания он порождает?

*3. Сопоставьте взгляды А. С. Лаппо-Данилевского и И. И. Лапши­на на прблему «чужого Я». Используйте для этого литерату­ру, указанную в списке.

*4. Сопоставьте описанную в этой главе социокультурную ситу­ацию с ситуацией постмодерна, описанной в первой главе пособия. Используйте дополнительно литературу. 5. Сопоставьте историко-культурные построения О. Шпенглера и А. Тойнби: выявите общее и предложите объяснение для различий.

Раздел III

СРАВНИТЕЛЬНО-ИСТОРИЧЕСКОЕ

ИССЛЕДОВАНИЕ:

ПРОБЛЕМЫ МЕТОДА

Глава 1

Методологические проблемы сравнительно-исторического исследования

О том, зачем и как сравнивали исторические феномены и процессы в новое и новейшее время

О том, что Россию придется понимать все-таки умом, поскольку других органов для этого не предусмотрено

И о том, как это можно сделать, или компаративное источникове­дение

История может считаться наукой только в той мере,

в какой она объясняет мир, а объяснить его

возможно только благодаря сравнению.

Эмиль Дюркгейм

Основное положение: на протяжении XVIII XX вв. задача и метод сравнительно-исторических исследований развивались от парадиг­матического сравнения отдельных фактов до сравнения крупных социокультурных структур как основы построения глобальных кон­цепций исторического процесса цивилизационного характера.

189

1. Сравнительно-историческое исследование в исторических теориях XVIII-XX вв.

Мы условились, что нас интересует сравнительно-историческое исследование как метод построения метанарратива. По этой причине мы не будем возвращаться к историческим трудам эпохи Просвеще­ния, задача которых была дать нравоучительные примеры и посему «события и деяния» оценивались не по их месту в историческом це­лом, а сравнивались с вневременными моральными образцами.

Сформулируем свою задачу, при обращении к различным теорети­ко-познавательным концепциям мы нацелены на выявление момен­тов сходства, полей взаимодействия, поскольку философы и методо­логи при всем различии их позиций осмысливали единую реальность.

Историк конца XVIII в. уже не мог вслед за лордом Болингброком сказать; «Защищенный от обмана, я могу смириться с неосведомленнос­тью». Новое восприятие истории как целостного процесса, заверша­ющегося в настоящем, заставило поставить совершенно новые про­блемы: как при ограниченности и отрывочности источниковой базы воссоздать целостность?

Обратимся вновь к попытке Шиллера дать целостное видение исто­рического процесса. Историко-теоретическая концепция Шиллера обус­ловливает и его теоретико-познавательную позицию. Шиллер настолько убежден, что все народы проходят одинаковые ступени исторического развития, что предлагает использовать знания об обнаруженных евро­пейцами на других континентах народах для изучения ранней европей­ской истории. Он рассматривает метод аналогий как один из основных в историческом познании, позволяющий реконструировать те периоды прошлого, от которых не осталось исторических источников:

«Как будто какая-то мудрая рука сохранила для нас эти дикие наро­ды до того времени, когда мы в нашем культурном развитии шагнули достаточно далеко вперед, чтобы из этого открытия сделать полез­ное применение для самих себя и в этом зеркале увидеть потерянное начало нашего рода»1.

Шиллер живописует мрачную картину состояния многих наро­дов, стоящих на более низкой ступени исторической лестницы, и продолжает:

«Такими были и мы сами восемнадцать столетий тому назад. Цезарь и Тацит нашли нас не в лучшем состоянии...»2.

1  Шиллер И.-Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения/уШиллер И.-Ф. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1937. Т. VII. Исторические работы. С. 600.

2  Там же.

190

И весьма эмоционально подытоживает сравнение вновь открытых народов с современным ему европейским обществом конца XVIII в.:

«Как противоположны эти картины! Кто мог бы узнать в утонченном европейце XVIII века лишь ушедшего вперед в своем развитии тепе­решнего канадца или древнего кельта? Все эти усовершенствования, стремление к искусству, завоевания опыта, все эти произведения ра­зума выражены и развились в человеке лишь на протяжении немно­гих тысячелетий... Через какие состояния прошел человек, пока он дошел от одной крайности до другой, от уровня дикого обитателя пещеры до талантливого мыслителя, до образованного человека? Все­общая история дает ответ на этот вопрос»3.

Поскольку мы рассматриваем методологию сравнительно-истори­ческих исследований именно с целью воссоздания целостности исто­рического процесса, постольку мы такое существенное внимание уде­ляем философским основаниям методологических построений. Для Шиллера философским основанием компаративного подхода была убежденность в единстве и неизменности законов природы и челове­ческого духа. Именно поэтому сравнение по аналогии имело для него универсальный характер. И нацелено оно было более на выявление общего, чем различий. Шиллер приходит к выводу:

«Именно это единство является причиной того, что при совпадении аналогичных внешних условий события, имевшие место в отдален­нейшей древности, могут повторяться в новейшие времена, вслед­ствие чего, отправляясь от новейших явлений, лежащих в круге нашего наблюдения, ретроспективно можно делать выводы и проливать свет на явления, которые теряются в доисторических временах. Метод заключений по аналогии всюду является мощным вспомогательным средством, в том числе и в истории»л.

Сейчас многие историки не согласятся с Шиллером. Впрочем, аргументированное возражение такой позиции было высказано уже Гегелем в начале XIX в.

Таким образом, Шиллер четко формулирует задачу сравнитель­ного исследования применительно к изучению европейской истории, особенно ранней. Но ставит он и другую проблему — проблему срав­нения разных периодов истории одного народа при воссоздании ее в ее целостности.

Сравнительный анализ различных обществ выступает как сред­ство выстраивания главным образом эволюционного целого, которое воплощается, в частности, в виде двух аналогий:

3 Шиллер И.-Ф. Указ. соч. С. 603-604.

4 Там же.

L

191

•  «ступени исторического развития» — разные народы находятся на разных ступенях этой единой лестницы;

•  «возраста человечества» — европейцы — это взрослые, осталь­ные народы сопоставимы с детьми разных возрастов.

Мне представляется, что самой существенной характеристикой этого этапа становления методологии сравнительных исследований является то, что коэкзистеициальное целое как бы не существует. Что парадоксально только на первый взгляд. Парадоксально потому, что историк не может не ощущать себя живущим одновременно с други­ми людьми, т.е. в коэкзистенциальном пространстве истории. Хотя включенность в коэкзистенциальное пространство наиболее отчет­ливо начинает ощущаться только в XX в., что ведет к изменению целей компаративного исследования. Парадоксально на первый взгляд потому, что если мы обратимся к образу лестницы, рассматривая каждую ступеньку как некоторое коэкзистенциальное пространство, то мы с позиций европоцентризма окажемся одни на своей ступень­ке и будем воспринимать другие, одновременно живущие с нами народы как представителей более ранних ступеней истории челове­чества (рецидив такого подхода мы с вами видели в работе Ф. Эн­гельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства» и даже в определенной мере у Фрейда в «Тотем и табу».

Цель сравнительно-исторического исследования в этом случае — изучить иные социокультурные общности, как сосуществующие од­новременно с проводящим исследование историком и доступные эт­нографическому описанию, так и уже исчезнувшие и доступные толь­ко историческому изучению, и на этой основе реконструировать на­чальные периоды собственной истории, в частности заполнить те пробелы, которые обусловлены недостатком сведений исторических источников.

Теория общественно-экономических формаций как основа пост­роения целостного знания об историческом процессе в марксизме хорошо известна5, поэтому мы не будем на ней подробно останавли­ваться. Отметим лишь некоторые, интересующие нас именно в кон­тексте данного исследования проблемы.

Теория общественно-экономических формаций К. Маркса и Ф. Энгельса — по сути классический образец стадиальной теории. В своем модельном виде она предполагает, что все народы последова­тельно проходят через все общественно-экономические формации — ступени исторического развития. Именно как стадиальная теория те-

5 Правда, известна в несколько упрошенном и приданном ей в основном уже после смерти Маркса виде, но поскольку наша задача проанализировать принци­пы построения исторического метанарратива, а не строгая атрибуция тех или иных историософских идей, мы ограничимся здесь этой стереотипной констатацией.

192

ория общественно-экономических формаций работает на уровне ме­тода. В Предисловии к первому изданию «Капитала» К. Маркс, исходя из убеждения в закономерности общественного развития, писал:

«Общество, если даже оно напало на след естественного закона своего развития... не может ни проскочить через естественные фазы развития, ни отменить последние декретами. Но оно может сокра-тить и смягчить муки родов»6.

Как хорошо известно, Маркс выбрал в качестве объекта исследо-вания «капиталистического способа производства и соответствующих ему отношений производства и обмена» Англию как «классическую страну этого способа производства». Но при этом Маркс подчеркивает, что Англия «служит главной иллюстрацией для... теоретических выводов», поскольку установленная закономерность носит всеобщий характер:

«Дело здесь, само по себе, не в более или менее высокой ступени развития тех общественных антагонизмов, которые вытекают из ес­тественных законов капиталистического производства. Дело в самих этих законах, в этих тенденциях, действующих и осуществляющихся с железной необходимостью. Страна, промышпенно более развитая, показывает менее развитой стране лишь картину ее собственного будущего»7.

Мы видим, что в той части, которая касается методологии срав­нительно-исторического подхода к исследованию разных обществ, Маркс высказывает мысль не просто созвучную, но практически пол­ностью соответствующую вышеприведенным размышлениям Шилле­ра. Но при одном весьма существенном дополнении: у Маркса сравне­ние опосредуется знанием законов общественного развития, социаль­ной модели, которая и служит образцом для сравнений.

Такой метод компаративного исследования получил значитель­ное распространение. Например, Макс Вебер, изучая формы религи­озного неприятия мира, следующим образом описывает метод иссле­дования:

«Прежде чем обратиться к названной религиозности, мы считаем целесообразным уяснить себе в схематической и теоретической кон­струкции, под влиянием каких мотивов вообще возникали религиоз­ные этики неприятия мира и в каких направлениях они развивались, другими словами, каков мог быть их возможный "смысл". Назначе­ние конструируемой здесь схемы состоит, конечно, только в том,

6 Маркс К. Капитал: Критика политической экономии. Т. 1. Кн. 1: Процесс производ­ства капитала//Маркс К., Энгельс Ф. Избр. соч.: В 9 т. М, 1987. Т. 7. С. 7—8. ' Там же. С. 6.

193

13-6867

чтобы служить идеально-типическим средством ориентации... [вы­делено мной. М. Р.]»8.

Таким образом, если руководствоваться теорией исторического процесса Маркса—Энгельса в качестве метода, то основанием для сравнения будет служить формационная модель и мы будем в первую очередь определять исследуемое общество как первобытно-общинное, рабовладельческое, феодальное и т.д. Именно опосредующее значе­ние модели отличает метод сравнения в рамках стадиальной теории общественно-экономических формаций от того метода прямых ана­логий, который сформулировал Шиллер.

Рассматривая историософские концепции Гегеля и Маркса, как правило, их сближают, особенно в сфере метода, часто определяя метод Маркса как гегельянский, и различая лишь онтологические основания их построений.

Б. Рассел, резко критикуя философию Гегеля, признавал:

«...его философия истории оказала глубокое влияние на политичес­кую теорию. Маркс, как всем известно, был в молодости учеником Гегеля и сохранил в своей системе, в ее окончательном виде, некото­рые существенные гегельянские черты»9.

Р. Дж. Коллингвуд в своей «Идее истории» идет еще дальше. Выстра­ивая изложение третьей части своего труда главным образом по авторс­кому принципу, он объединяет критику Гегеля и Маркса в одном пара­графе и называет Маркса «непосредственным учеником» Гегеля.

Мы же попытаемся показать, что с точки зрения выстраивания исторического целого концепции Гегеля и Маркса принципиально различны. Маркс как философ эпохи практически безраздельного гос­подства позитивизма не мог воспринять (не в смысле понимания, а в смысле адаптации к нуждам XIX в.) целостную концепцию Гегеля.

Но начнем с выявления сближающих эти концепции моментов.

Концепции Гегеля и Маркса объединяет то, что

•  сравнительный анализ проводится во всемирно-историческом масштабе;

•  и в той и в иной концепциях формулируется единый критерий сравнения: степень обретения свободы Абсолютным Духом — у Геге­ля и развитие производительных сил — у Маркса.

И в этом мы можем согласиться с Коллингвудом, который писал:

«Марксовская концепция истории отражает как сильные, так и сла­бые стороны гегелевской: с тем же искусством Маркс проникает в

8  Вебер М. Теория ступеней и направлений религиозного неприятия мира// Вебер М. Избр. произв.: Пер. с нем. М., 1990. С. 307.

9 Рассел Б. История западной философии. М., 1993. Т. II. С. 245. 194

глубь фактов и выявляет логические связи понятий, лежащих в их ос­нове; но и слабости Гегеля отражаются на его взглядах: выбирается один из аспектов человеческой жизни (у Гегеля политический, у Маркса экономический), который якобы сам по себе наиболее полно воплощает ее разумность. Маркс, как и Гегель, настаивает на том, что человеческая история не некий набор различных и парал­лельных историй, историй политики, искусства, экономики, религии и т.д., но одна, единая история. Но опять же, как Гегель, Маркс мыслит это единство не как органическое, в котором каждый элемент про­цесса развития сохраняет свою непрерывность и вместе с тем тесную связь с другими, а как единство, в котором лишь один непрерывный элемент (у Гегеля политическая история, у Маркса экономичес­кая), в то время как другие факторы исторического процесса не имеют такой непрерывности...»10.

Именно этот непрерывный фактор и дает критерий сравнитель­ного исследования.

Но у концепций Гегеля и Маркса есть ряд принципиальных раз­личий (при этом мы специально не останавливаемся на различиях собственно философского характера):

•  принципиально важно, что концепция Гегеля собственно исто­рическая, поскольку он не только выстраивает свою концепцию на основе накопленного к тому времени исторического знания, но и рассматривает исторический процесс как целое, имеющее свой логи­ческий конец здесь и сейчас;

•  концепция Маркса имеет существенную прогностическую состав­ляющую, поэтому строится на основе выявления закономерностей;

•  применяя сравнительный метод, Гегель выстраивает также ко-экзистенциальное целое, разделяя народы на две большие группы: неисторические народы и исторические, выделяемые по признаку создания государства;

•  теория общественно-экономических формаций Маркса—Энгель­са — типичная стадиальная теория: каждый народ проходит одни и те же стадии развития;

•  Гегель выстраивает эволюционное целое именно как целост­ность исторического процесса в границах выделенного им коэкзис-тенциального целого — тех народов, которые создали государство;

•  теория Маркса как стадиальная теория не воссоздает целост­ность исторического процесса, потому что остается неясным, как народы, каждый из которых проходит в своем развитии одни и те же ступени, сосуществуют в коэкзистенциальном пространстве.

1(1 Коллингвуд Р. Дж. Идея истории. Автобиография. М., 1980. С. 118-119.

195

Обратим особое внимание на то, что мы здесь не рассматриваем такие вопросы, как, например, обращение Маркса к проблеме азиат­ского способа производства, что в принципе может привести к выст­раиванию коэкзистенциальной модели. Но напомним, что мы иссле­дуем не историю становления сравнительного метода, а рассматрива­ем основания современных подходов (современных не в смысле их качества, а в смысле распространенности в конце XX в.), из марксиз­ма же была усвоена (за пределами узкого круга академических уче­ных, занимающихся историей Востока) именно теория обществен­но-экономических формаций как стадиальная теория.

Гегель использует принцип сравнения по отношению к системо­образующему фактору — созданию и изменению государства как в коэкзистенциальном, так и в эволюционном целом. Таким образом, он фактически выстраивает свою историческую теорию, проводя срав­нение как в рамках коэкзистенциального, так и в рамках эволюцион­ного целого, что будет свойственно наиболее разработанным концеп­циям только в XX в.

XX в. поставил перед историческим знанием новые задачи, глав­ная из которых — реконструкция целостного исторического процес­са, выход за пределы национальных историописаний. Одним из мето­дов воссоздания историко-культурной целостности призван был стать сравнительно-исторический анализ, который непременно должен был разворачиваться и в эволюционном, и в коэкзистенциальном плане. Второй аспект этой проблемы следует выделить особо. Если марксизм, например, давал универсальный способ сравнительного исследова­ния в границах национальных историй путем сопоставления различ­ных этапов истории того или иного общества с формационной моде­лью, то теперь ощущалась потребность охвата мировой истории как совокупности различных культур. Очевидно, что в первом варианте сравнение нацелено на выявление общего у конкретной националь­ной истории с формационной моделью, во втором варианте предпо­лагается акцент на выявлении различий.

Наиболее тщательно метод сравнительного исследования и его место в построении целостной картины исторического процесса опи­сывает О. Шпенглер.

Мы не рассматривали специально философские основания исто­риософии Шпенглера, но теперь упомянем, что он разделял взгляды Ницше и считал, что исторический процесс нетелеологичен и беско­нечен. Это принципиально важно подчеркнуть в связи с исследуемой нами проблематикой. Логика здесь такова, если исторический про­цесс бесконечен, а «число форм всемирно-исторических явлений ограни­чено», то они неизбежно должны повторяться и аналогия — наиболее адекватный способ их исследования,

Во введении к своему труду Шпенглер сразу же определяется по отношению к оппозиции «номотетика — идиография»:

196

«Средство для познания мертвых форм математический закон. Средство для понимания живых форм аналогия»11.

Но не всякая аналогия правомочна:

«Сознание того, что число форм всемирно-исторических явлений ог­раничено, что века, эпохи, обстоятельства, личности повторяются по типу, всегда присутствовало. Едва ли когда-либо обсуждали поведе­ние Наполеона, не косясь при этом на Цезаря и Александра, причем первое сопоставление... было морфологически недопустимым, а второе правильным...»12.

Морфологический метод О. Шпенглера позволяет утверждать, что сопоставление отдельных феноменов некорректно, необходимо опре­делить место каждого из них в «организме» той культуры, к которой он принадлежит, а затем уже сравнивать. Если здесь позволительно будет биологическое сопоставление, то, прежде чем сравнивать части двух организмов, нужно их идентифицировать как часть, например, системы кровообращения или дыхательной системы. Возможно, это сравнение слишком вольное, но, на мой взгляд, его оправдывают, как минимум, два обстоятельства:

•  во-первых, то, что сравнение истории с человеческим организ­мом имеет длительную философскую традицию;

•  во-вторых, и это гораздо важнее, определить место, занимае­мое исследуемым феноменом в его культуре, невозможно без, с од­ной стороны, восприятия этой культуры как целого (всего организ­ма), и с другой — без понимания его функции в поддержании жизне­способности системы.

Итак, в глобальных историософских построениях метод сравне­ния работает преимущественно на выявление специфики составляю­щих целостной картины развития человечества. Несмотря на заявле­ния авторов концепций, выявлявших специфику метода наук о куль­туре по сравнению с методом наук о природе, их стремление реализовать этот метод на практике вызвал резкую критику со сторо­ны известного французского историка, одного из основателей школы «Анналов» Люсьена Февра:

«Давайте сравнивать. Но сравнивать так, как подобает историкам. Не ради извращенного удовольствия поваляться в двадцати одной пус­той скорлупе, а ради здравого и разумного постижения конкретных фактов, ради все более и более глубокого проникновения в те ос-

11 Шпенглер О. Закат Европы: Очерки морфологии мировой культуры. М., 1991. Т. 1.С. 129. 13 Там же.

197

танки былых времен, которыми являются цивилизации. Давайте срав­нивать но не для того, чтобы из неудобоваримой мешанины китай­ских, индийских, русских и римских фактов извлечь в конце концов некие абстрактные понятия вроде Вселенской Церкви, Всемирного Государства или Варварских Вторжений. Давайте сравнивать, чтобы с полным знанием дела заменить все эти нарицательные имена име­нами собственными. Чтобы позволю себе воспользоваться зна­комым материалом говорить не о Реформации, а о реформациях XVI века, показывая, сколь различным образом свершались они в раз­личных сферах, национальных и социальных, в ответ на "раздраже­ния", исходящие от разлагающегося средневекового мира»13.

Столь ироничное отношение к историософским построениям со стороны знаменитого историка заставляет нас еще раз вернуться к идиографии как методу наук о культуре и рассмотреть оппозицию «номотетика — идиография» с точки зрения сравнительно-истори­ческого исследования.

2.Сравнительно-историческое исследование

в свете методологической оппозиции

«номотетика идиография»

Рассмотрев сложившиеся в методологии социального исследова­ния подходы к целям и методам сравнительного исследования, обра­тимся к существенной методологической оппозиции «номотетика — идиография», осмысленной в конце XIX в. и не утратившей до сих пор своего познавательного смысла. В частности, понимание сущности раз­личий номотетических и идиографических подходов позволяет осмыс­лить характерные для современного социального и гуманитарного познания оппозиции подходов: глобализирующий — индивидуализи­рующий; микро- и макроподходы.

Сравнение — универсальная категория мышления и универсаль­ный метод научного познания. Поэтому глобальные различия позна­вательных парадигм не могут не проявиться по отношению к целям и способам осуществления сравнительных исследований, к их месту во всей эпистемологической системе.

Прежде чем обратиться к рассмотрению вышеназванной оппози­ции, заявим следующую гипотезу: различия познавательных концепций во многом обусловлены различиями в понимании целей применения в их рамках сравнительного метода— ориентации на преимущественный по-иск сходства или различий исследуемых феноменов.

 

13 Февр Л. От Шпенглера к Тойнби//Февр Л. Бои за историю: Пер. с фр. М., 1991. С. 93.

198

Номотетическое (типизирующее, объясняющее) направление по­родило множество объясняющих схем при практическом отсутствии критерия для их верификации. Идиографическое (индивидуализирую­щее, понимающее) направление до последнего времени менее ярко проявлялось в гуманитаристике. Обращение к идиографии в послед­ние годы (интерес к микроистории, постановка проблемы «инаково-сти») во многом связано с попытками преодоления ограниченности номотетического подхода и гуманитаризации исторического знания. Не останавливаясь специально на сравнительном анализе номотети­ческих и идиографических направлений, отметим лишь, что боль­шинство сформировавшихся в их рамках парадигм не вполне отвечает сложности современных гносеологических проблем. По-видимому, дело в том, что оба подхода обнаруживают невозможность достижения це­лостного знания, к чему исследователь всегда стремится (осознанно или подсознательно) в силу целостности человеческого восприятия. Это противоречие между целостностью восприятия и дискретностью знания по-разному проявляется в номотетических и идиографических направлениях. Номотетический (типизирующий) подход моделирует историческое целое, абстрагируясь от «деталей», иногда весьма зна­чимых. Идиографический (индивидуализирующий) — воссоздает ло­кальное целое, но не дает методологического инструментария для включения его в целое всемирно-историческое. Наиболее ясно огра­ниченность возможностей и номотетического, и идиографического подходов проявляется при решении наиболее актуальных проблем современного исторического познания — гуманитаризации истори­ческого знания и сравнительно-исторического исследования. Идио­графический подход, сохраняя гуманитарный характер историческо­го познания, не дает метода сравнительно-исторического исследова­ния, поскольку имеет дело с индивидуальными культурными феноменами. Номотетический подход, давая возможность сравнитель­но-исторического исследования, ведет к дегуманизации историчес­кого познания, поскольку абстрагируется от конкретного человека.

С точки зрения метода сравнительно-исторического исследования, очевидно, что номотетические подходы нацелены на выявление обще­го, повторяющегося, а идиографические — на выявление различий.

Если мы обратимся к размышлениям по этой проблеме известно­го русского историка Николая Ивановича Кареева, который, кстати, сам себя считал последовательным позитивистом, то мы увидим, что он предлагает весьма оригинальный способ примирения противоре­чий внутри данной оппозиции, разделяя сравнительно-исторический и сравнительно-социологический методы.

Исходным пунктом рассуждений Кареева служит следующее ут­верждение:

«Известная сумма фактов может изучаться вместе или потому, что между ними существует более или менее прямая связь, или потому,

199

что, вне какой бы то ни было реальной связи между ними, наблюда­ется сходство их между собою, кроме случаев, когда и само сход­ство объясняется реальной связью»14.

Кареев отмечает заслуги Огюста Конта в становлении сравнитель­ного метода в социологии, но при этом подчеркивает, что этот метод применялся «в интересах помологического, а не идиографинеского зна­ния», а «вопрос о сравнительной методе в идиографических целях оста­ется неразработанным».

Кареев раскрывает значение в истории наследования и заимствова­ния различных культурных и социальных форм и приходит к выводу:

«Во всех случаях, когда сходство того и другого у отдельных наро­дов объясняется либо тем, что они нечто сообща унаследовали, либо тем, что нечто одни у других заимствовали, между сходными факта­ми устанавливается прямая генетическая связь, подобная той, которая существует между кровными родными или лицами, находящимися в свойстве»15.

При всей сложности различения наследования и заимствования и в том и в другом случае важно «наличие общих корней». Но Кареев выделяет ситуации и другого типа:

«Существует еще масса примеров поразительного сходства, иногда доходящего почти до тожественности, между бытовыми формами у народов, не имеющих общего происхождения и не находившихся в каком-либо соприкосновении между собою»16.

В качестве примера Кареев приводит наблюдения этнографов над тем, что у самых разных народов существует обычай кровной мести, которая затем заменяется вирой. Такие совпадения, по его мнению, могут объясняться либо случайностью, либо «действием одинаковых причин». Познавательные ситуации разного типа требуют разных ис­следовательских подходов:

«Следует <...> в сравнительном изучении различать сравнительно-историческое и сравнительно-социологическое: оба пользуются для сравнения историческими (или этнографическими) фактами, но исто­рика интересуют лишь факты, между которыми можно установить генетическую связь, социолога же преимущественно факты, свиде­тельствующие о наличии в каждом примере одинаковой причины, приводящей к одинаковому следствию»17.

14  Кареев Н. И. Историка (Теория исторического знания). Пг., 1916. С. 142.

15 Там же. С. 145-146.

16 Там же. С. 146.

17 Там же. С. 147-148.

200

Стоит здесь заметить, что Кареев полагал, что на тех же основа­ниях и при помощи тех же сравнительно-исторического и сравни­тельно-социологического методов могут «...сравниваться между собою и целые исторические процессы в их обобщенных и отвлеченных формули­ровках»^.

Может быть, не стоило бы столь подробно останавливаться на этом проводимом Кареевым различении сравнительно-исторического и срав­нительно-социологического подходов, поскольку предмет нашего ин­тереса целостные исторические построения, в которых необходимо при­сутствуют оба эти способа сравнения. Но особо подчеркнем, что выбор сравнительно-исторического или сравнительно-социологического ме­тода зависит не только и не столько от характера взаимосвязи исследу­емых феноменов (наследование, заимствование или сходные причины возникновения), сколько от нацеленности историка на номотетичес-кий или идиографический метод исторического построения:

«Предпринимая <...> сравнение, социолог будет интересоваться установлением общей истины, касающейся всех однородных пред­метов распространительно и вне тех, которые были взяты в расчет, тогда как историк, кроме того общего, что можно сказать о данном круге сравниваемых процессов, будет иметь в виду и то еще, что характеризует и каждый данный предмет в отдельности»1*.

Естественно, что Кареев сосредоточивает свое внимание на срав­нительно-историческом методе, как, во-первых, отвечающем зада­чам собственно исторического познания, и, во-вторых, менее разра­ботанном. При этом он подчеркивает:

«Сравнительное изучение однородных процессов в двух или несколь­ких странах может служить не только целям исторической генерали­зации, но и целям лучшего понимания отдельных разновидностей од­ного и того же общего исторического явления»20.

Кареев оспаривает заблуждение (кстати, и по сию пору распрост­раненное), что задачей сравнительного исследования является исклю­чительно обнаружение черт сходства сравниваемых объектов, а если объекты обнаруживают существенное количество различий, то при­меняется имеющийся штамп — «эти явления не сопоставимы» (при этом забывают, что такое утверждение — результат уже проведенного сравнения). Он утверждает:

«Представление о сравнительном методе, как об исключительном изучении сходств в целях обобщения, представление, существую-

18 Кареев Н. И. Указ. соч. С. 151.

19  Там же.

20 Там же. С. 152.

201

щее, кстати сказать, у многих, ошибочно, и как раз сравнение пунктов различия помогает схватить все своеобразие отдельных част­ных случаев и тем лучше понимать местные, индивидуализирующие причины, условия, обстоятельства»21.

Любопытна перекличка размышлений русского философа, социо­лога и историка рубежа XIX-XX вв. Н. И. Кареева и современного французского историка Мориса Эмара, отстаивающего самобытность исторического познания перед лицом опасности наступления социо­логии. Социологический вызов истории во французской традиции со­циального знания Эмар связывает с тезисом Эмиля Дюркгейма:

«История может считаться наукой только в той мере, в какой она объясняет мир, а объяснить его возможно только благодаря сравне­нию».

Следствием этого утверждения, по мнению Эмара, является свое­образный социологический «империализм», выразившийся в форму­ле:

«Встав на путь компаративизма, история становится неотличимой от социологии»32.

Критически оценивая воздействие социологического компарати­визма на историческое знание, Эмар подмечает одну особенность неравноправных взаимоотношений между историей и социологией;

«Сравнение способов производства или политических режимов пред­полагает проведение различия между категорией общего и способа­ми его проявления, или иными словами проведение различий между существенным и дополнительным. Таким образом, из общей истори­ческой картины изымается все то, что представляется лишенным ка­кого бы то ни было значения, поскольку отклоняется от модели или нормы. Однако же эти небольшие отклонения, значение которых еще и преднамеренно преуменьшается, вновь обретают свою важ­ность всякий раз, когда возникает возможность списать на них неуда­чу в итоге...»23.

# * *

Итак, мы показали, что номотетические и идиографические под­ходы различаются, в числе многого другого, и задачами применения

21  Кареев Н. И. Указ. соч. С. 153.

22 Эмар М. История и компаративизму/Европейский опыт и преподавание исто­рии в постсоветской России: Материалы из цикла семинаров «Поддержка регио­нальных инноваций в программах и методах преподавания истории». М., 1999. С. 70.

"Тамже. С. 73.

202

сравнительного метода, нацеленностью его на поиск черт сходства или, наоборот, различий сравниваемых объектов.

В последнее время в историческом познании на первый план выд­вигаются проблемы междисциплинарных взаимодействий (и получе­ния на этой основе целостного знания о человеке и обществе) и срав­нительно-исторических исследований как одного из методов получения системного знания о социуме в его историческом и культурном целом. Новые задачи в свою очередь заставляют поставить вопросы об объекте междисциплинарных взаимодействий и о критериях компаративного изучения разных обществ. Отметим лишь еще раз, что ситуация методо­логического плюрализма, органически присущая современной гумани-таристике, затрудняет их решение и заставляет обратиться к специ­альному исследованию методологических основ объединения различ­ных аспектов гуманитарного и социального знания.

Один из возможных вариантов ответа на поставленные вопросы дает оригинальная эпистемологическая концепция А.С. Лаппо-Дани-левского, имеющая феноменологические философские основания и не утратившая своей актуальности (за исключением некоторых пози­ций). В рамках этой концепции произведение культуры (понимаемое в системе категорий исторической науки как исторический источник) выступает в качестве интегрирующего начала и основы строгой науч­ности гуманитаристики.

3. Эпистемологическая концепция

А. С. Лаппо-Данилевского как основа метода

сравнительно-исторического исследования

Как уже подчеркивалось, XX в. с его мировыми войнами, револю­циями, развитием средств массовой коммуникации показал челове­честву его тотальную взаимозависимость. В силу интеграционных про­цессов в развитии общества в новейшее время и историческая наука начинает преодолевать национальные границы ее объектом стано­вится «всеединое человечество». Отсюда одним из основных понятий в концепции А.С. Лаппо-Данилевского является «мировое целое».

Понимание исторического процесса как процесса культурного обосновывается ученым при определении объекта исторического по­знания, в качестве которого выступает человечество как часть миро­вого целого. Понятие «мировое целое» — одно из основных понятий в концепции Лаппо-Данилевского — не конструируется как эпистемо­логическая категория (например, как понятие общественно-эконо­мической формации в марксизме). Лаппо-Данилевский констатирует восприятие человеческим сознанием «мирового целого» как факт: «»с-торих представляет действительность в виде единого целого». Следова­тельно, речь идет об анализе восприятия действительности субъектом

познания:

203

«[Человеческому сознанию] ...только мировое целое, единое и еди­ничное представляется в полной мере действительностью, каждая из частей которой лишь искусственно может быть извлекаема из реаль­ного единства для научного ее рассмотрения»".

Таким образом, понятие мирового целого — это предельное по­нятие. Историк вычленяет объект своего исследования — человече­ство как часть мирового целого, наделенную сознанием и в качестве таковой воздействующую на мировое целое.

Кроме понятия «мировое целое», Лаппо-Данилевский вводит по­нятие «эволюционное целое», как часть которого рассматривается от­дельный факт культуры (исторический факт). Поскольку факты куль­туры мыслятся как уникальные, неповторяющиеся во времени, «.по­ложение таких фактов в данном эволюционном целом... может быть только одно». Выстраивая «эволюционное целое», исследователь, оста­ваясь на позициях идиографии, должен иметь в виду не изменения, повторяющиеся в действительности (поскольку признание устойчи­вой повторяемости ведет к фиксации закономерности, что свойственно номотетике), а единичный процесс изменения, как таковой, взятый как целое.

Лаппо-Данилевский, отталкиваясь от современного ему деления наук на номотетические и идиографические, синтезирует эти поня­тия, рассматривая их как два подхода к единому объекту истории. Он пишет:

«С номотетической точки зрения историк изучает то, что есть общего между изменениями, с идиографической то, что характеризует данное изменение, отличает его от других и, таким образом, придает ему индивидуальное значение в данном процессе»25.

Необходимость сочетания номотетического и идиографического подходов в исследовании объекта культуры при ведущей роли идио-графического вытекает из самой природы идиографии. Интересуясь каждым единичным уникальным фактом, исследователь вынужден выбирать из них факты с историческим значением. При номотетичес-ком подходе критерием такого отбора выступает типичность, при идиографическом — ценность, определяемая в том числе и по силе воздействия на «эволюционное целое». Таким образом, Лаппо-Данилев­ский, синтезируя номотетический и идиографический подходы, по­казывает, что отличие выявляется на фоне сходства, а сходство в свою очередь выявляется при элиминировании различий.

24 Лаппо-Данилевский А. С. Методология истории. СПб., 1910-1913. Вып. 1-2 С. 332.

25 Там же. С. 296.

204

Понятие «эволюционное целое» необходимо предполагает изме­нение как результат взаимодействия между средой и индивидуумом. Исследователь

«...изучает влияние среды на индивидуума или индивидуальности на среду, главным образом, в той мере, в какой подобного рода взаимо­действие вызвало соответствующие перемены в душевной жизни данной личности, или целого общества, или даже всего человечества, а значит и соответствующие перемены в продуктах их культуры».

Исходя из принципа идиографии, Лаппо-Данилевский понимает под историческим фактом «результат воздействия индивидуальности на среду», но признает и

«...необходимость номотетического изучения влияния среды на ин­дивидуумов в ея уравнительном значении, то есть в той мере, в какой она производит такия изменения в психике индивидуумов (а значит и в их действиях, и в их продуктах), благодаря которым они делаются сходными в некоторых отношениях...»26.

Итак, историк выстраивает «индивидуальную конкретно данную действительность» из фактов воздействия индивидуальности на сре­ду, но объясняет действительность при помощи обобщений, полу­ченных номотетическим методом, поскольку нельзя построить исто­рический процесс только из фактов воздействия индивидуальности на среду, так как, не учитывая воздействие среды, историк

«не объяснит влияния, оказанного на деятеля данным состоянием куль­туры и, значит, не усмотрит непрерывности изучаемого им истори­ческого процесса»27.

Факт взаимодействия индивидуальности и среды, влекущий из­менения в «душевной жизни», недоступен прямому наблюдению и может быть воспроизведен в сознании исследователя на основе прин­ципа «признания чужой одушевленности» при обращении к объективи­рованным продуктам душевной жизни — историческим источникам.

Методология источниковедения занимает в эпистемологической концепции Лаппо-Данилевского особое место. Ученый впервые рас­сматривает источниковедение в качестве самостоятельной научной дис­циплины со своим предметом и методом. Определяя предмет источни­коведения — исторический источник — как «реализованный продукт человеческой психики», Лаппо-Данилевский исследует методы его ин­терпретации, целью которой и является понимание индивидуума про­шлого — творца произведения культуры (исторического источника).

26 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 320.

27 Там же. С. 328-329.

205

Источниковедческое учение Лаппо-Данилевского, в своих фило­софских основах связанное с психологической концепцией Дильтея, органично соотнесено с пониманием объекта исторического позна­ния и исторического факта:

«Понятие о результате некоего действия, характеризующем измене­ние или, точнее, перемену, не само воздействие человеческого со­знания на среду, а продукты такого воздействия и могут быть преиму­щественно названы историческими фактами».

Лаппо-Данилевский и подчеркивает, что воздействие индивиду­альности на среду «доступно чужому наблюдению только в его резуль­татах»2*.

Поскольку человеческая мысль доступна для восприятия, если она реализована, «выражена в каких-либо действиях или в их результатах, т.е. если она обнаружена и запечатлена в каком-либо материальном образе»29, постольку именно исторический источник в качестве объек­тивированного проявления человеческой психики позволяет исследо­вателю в ходе его интерпретации «перевоспроизвести в себе то именно состояние сознания, которое ему нужно для научного объяснения изучае­мого им объекта». Лаппо-Данилевский особо подчеркивает, что пред­ставление об источнике познания в сфере идиографических наук дол­жно включать понятие, во-первых, о «реальности данного объекта» и, во-вторых, о его «пригодности для познания другого объекта»™. Ученый подробно обосновывает понимание исторического источника как про­дукта культуры (в отличие от продукта природы). Историк признает исторический источник

«... психическим продуктом, т.е. продуктом человеческого творче­ства в широком смысле слова; с такой точки зрения, например, он различает какой-либо ludus naturae от каменной поделки, в которой запечатлелось хотя бы слабое проявление человеческого творчества, или бессмысленные знаки от начертаний первобытной письмен­ности и т.п.»31.

Лаппо-Данилевский категорически возражает против включения в понятие источников исторического познания природных явлений, тем самым подчеркивая различия мира природы и сферы культуры.

Исторический источник это только произведение человека или такой «...объект, значение которого объясняется лишь при помощи предпосылки чужой одушевленности, обнаружившейся в его осо-

 

!S Лаппо-Данилевский А. С. Методология истории. С. 325.

29 Там же. С. 373.

30 Там же. С. 366.

31  Там же. С. 356.

бенностях, в таком смысле произведение человека или результат его деятельности следует признать психическим продуктом»".

Из «добытого» (выражение Лаппо-Данилевского) ученым опре­деления;

«исторический источник есть реализованный продукт человеческой психики, пригодный для изучения фактов с историческим значени­ем»33,

выводится ряд следствий методологического характера.

Во-первых, исторический источник, понимаемый как реализо­ванный продукт человеческой психики на основании принципа «при­знания чужой одушевленности», уже есть исследовательское построе­ние, поскольку «то психическое значение, которое историк приписыва­ет материальному образу интересующего его источника, в сущности не дано ему непосредственно, т.е. недоступно его непосредственному чув­ственному восприятию». Историк «построяет психическое значение ма­териального образа источника, заключая о нем по данным своего опыта».

Во-вторых, исторический источник как продукт психики есть «ре­зультат творчества (в широком смысле) как индивидуального акта», при этом, если продукт культуры выступает как результат массового творчества (язык, народная песня), его и в этом случае можно при­знать индивидуальным, исходя из понятия о коллективной индивиду­альности и противополагая творчеству другого коллективного инди­видуума (народа, города, группы). Кроме того, если учесть влияние среды на творца, можно сказать, что «каждый источник /сть индиви­дуализированный результат творчества данной общественной группы или данного лица». Понятие об «индивидуальности источника» постоянно используется в его интерпретации.

В-третьих, принципиально важным понятием является понятие о «телеологическом единстве источника, т.е. о единстве его с точки зре­ния его назначения». Творческий акт как сознательное целенаправлен­ное действие придает единство источнику: «исто wwc— целое телеоло­гическое с точки зрения его цели, т.е. цели творца». Представление о цели создания произведения культуры есть основе его понимания.

Таким образом, продукт культуры (исторический источник) выс­тупает в концепции Лаппо-Данилевского как интегрирующее начало гуманитарного знания, целостность которого не конструируется из отдельных частей (экономика — социальные отношения — культура), а выводится из единого основания — принципа «признания чужой одушевленности». Продукт культуры (в его отличии от продукта при­роды) выступает как общий объект исследования разных, имеющих

32 Лаппо-Данилевский А. С, Указ. соч. С. 373.

33 Там же. С. 375.

206

207

собственный предмет гуманитарных и общественных наук, что явля­ется основой их интеграции в рамках гуманитаристики. Одновременно продукт культуры как объективно данное, инвариантное запечатле-ние «одушевленности» своего творца является основой строгой науч­ности гуманитарного знания.

Мы можем констатировать, что культурологическая концепция Лаппо-Данилевского близка к немецкой «неокантианской» культуро­логии, один из основоположников которой Г. Риккерт писал:

«Противоположностью природе... является культура, как то, что или непосредственно создано человеком, действующим сообразно оце­ненным им целям, или оно уже существовало раньше, по крайней мере, сознательно взлелеяно им ради связанной с ним ценности»34.

В концепции Лаппо-Данилевского мы также обнаруживаем про-тивополагание природы и культуры, понимание роли сознательного действия человека в культурном процессе, признание принципа цен­ности как критерия для включения отдельного факта в культурное це­лое. Среди этих факторов исключительную роль в культурно-историчес­ком процессе Лаппо-Данилевский приписывал волевому воздействию человека на социальную среду, разделяя взгляды другого видного не­мецкого культуролога В. Виндельбанда, который утверждал:

«...философия культуры есть постольку имманентное мировоззре­ние, поскольку она по существу своему необходимо ограничивается миром того, что мы переживаем как нашу деятельность»35.

Но Лаппо-Данилевский обогатил культурологию XX в. учением о произведениях культуры как источниках гуманитарного познания, заложив основы строгой научности гуманитаристики и обосновав ре­альную основу интеграции знаний о человеке.

Воспроизведение «чужой одушевленности» достигается главным образом в процессе интерпретации исторического источника. Лаппо-Данилевский детально разрабатывает интерпретационные процедуры в фундаментальном труде «Методология истории». Он определяет ин­терпретацию как «общезначимое научное понимание исторического ис­точника»*6. Понимание автора в процессе интерпретации историчес­кого источника лежит в основе любого исторического исследования, поскольку, только правильно поняв источник, историк может уста­новить, «знание о каком именно факте он может получить из данного источника». В противном случае исследователь не может быть уверен в

54 Риккерт Г. Науки о природе и науки о культуре: Пер. с нем. М., 1998. С. 55.

35  Виндельбанд В. Философия культуры и трансцендентальный идеализм//Кул ь-турология. XX век: Антология. М., 1995. С. 67.

36 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 408.

208

том, что он «не приписывает источнику продукта своей собственной фантазии».

Лаппо-Данилевский считал, что исследователь в первую очередь должен стремиться выяснить, какое значение автор придавал своему произведению.

«Идеальная интерпретация источника, пишет Лаппо-Данилевский, — разумеется, состояла бы в том, чтобы истолкователь достиг такого состояния сознания, при котором он мог бы самопроизвольно обна­ружить его в произведении, тождественном с данным, и при котором он, значит, мог бы понимать его, как свое собственное...»37.

Соглашаясь с Лаппо-Данилевским в том, что целью научной ин­терпретации является достижение общезначимого знания, мы не мо­жем разделить его представление об идеале интерпретации. Мы уже отмечали, что Лаппо-Данилевский считал, что рефлексия собствен­ного сознания является основой понимания «чужого Я». Против этого невозможно возражать, но представления Лаппо-Данилевского явно находятся на дофрейдовской стадии гуманитарного знания. Лаппо-Данилевский, по-видимому, разделял уверенность многих своих со­временников в возможности полной рефлексии содержания собствен­ного сознания. Именно поэтому границы исторического познания Лаппо-Данилевский обусловливает невозможностью полного воспро­изведения чужой психики. Не будем здесь останавливаться на учении 3. Фрейда и не менее важной для гуманитарного познания концепции К. Юнга. Заметим лишь, что Фрейд показал, что структура психики сложна и она не полностью доступна самопониманию. То есть иссле­дователь, исходя из собственной психики при воспроизведении «чу­жого Я», сам себя до конца не понимает. Отсюда можно сделать пес­симистичный вывод: интерпретаций произведения культуры столько же, сколько интерпретаторов (и даже больше, поскольку один чело­век может по-разному интерпретировать произведение), все интер­претации равноправны (в том числе и авторскат) и, следовательно, говорить об «общезначимом» понимании не приходится.

Но возможно и другое направление размышлений, Исследователь, находясь в иной точке эволюционного пространства, имеет возмож­ность воспринимать исторический источник в контексте всей поро­дившей его культуры и, следовательно, понять его глубже, чем пони­мал автор.

Лаппо-Данилевский выделяет четыре метода интерпретации — пси­хологический, технический, типизирующий и индивидуализирую­щий — и обращает внимание на необходимость их сочетания в разных комбинациях в зависимости от особенностей исследуемого истори-

37 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 409.

209

14-6867

ческого источника. Мы же обратим особое внимание на типизирую­щий метод интерпретации, в ходе реализации которого исследователь воссоздает целостность культуры, породившей тот или иной истори­ческий источник. Лап по-Данилевский пишет, что историк, для того

чтобы «придать толкованию источника более исторический харак­тер... исходит из понятия о том культурном типе, к которому источ­ник относится, и сообразно с ним понимает его содержание»18.

При этом культуру Л апп о-Дан иле веки и рассматривал как в коэк-зистенциальном («состояние культуры»), так и в эволюционном («пе­риод культуры») плане и в соответствии с этим разделял системати­ческую и эволюционную интерпретацию. В целом типизирующий ме­тод интерпретации дает историку возможность «с систематической или эволюционной точки зрения выяснить те родовые признаки источника, которые объясняются реальной его зависимостью от среды, т.е. от дан­ного состояния или периода культуры...»39. Таким образом, типизирую­щая интерпретация, с одной стороны, создает условия для индивиду­ализирующей, в ходе которой исторический источник рассматрива­ется как «продукт более или менее цельной индивидуальности», а с другой — позволяет воссоздать эволюционную и ко экзистенциальную целостность культуры, что в свою очередь создает основу для адекват­ного понимания социальных и культурных феноменов. По сути имен­но типизирующая интерпретация позволяет понять исторический ис­точник глубже, чем понимал его автор.

Нельзя сказать, что другие исследователи игнорировали проблему культурного целого. В философской литературе мы обнаруживаем раз­нообразные подходы к ее постановке и решению. Например, Лап­шин, опровергая одну из форм солипсизма — иллюзионизм, замеча­ет, что

«...мысль о необъятном множестве явлений, лежащих за пределами узкого кругозора восприятий, необходимо привходит в сферу непос­редственного опыта, даже тогда, когда я не думаю актуально о той части мира, которая не воспринимается мною непосредственно»110.

С. Н. Трубецкой, философ, также активно публиковавшийся в журнале «Вопросы философии и психологии», рассматривал пробле­му соотношения индивидуального и коллективного сознания и утвер­ждал, что

«...учение, сводящее все существующее к состояниям индивидуаль­ного сознания, может держаться исключительно благодаря смеше-

3R Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 463.

39 Там же. С. 493.

Лапшин И. И. Опровержение солипсизма//Философские науки. 1992. № 3. С. 29.

210

нию его с сознанием коллективным. Ибо когда говорят о человечес­ком сознании вообще, никто не думает только о себе одном, но каж­дый разумеет в себе общечеловеческое сознание»41.

Но только Лаппо-Данилевский последовательно соединил нео­кантианскую теоретико-познавательную концепцию с методологией истории и методами исторического исследования. Он привнес в исто­рическую науку признание «чужой одушевленности» в качестве сис­темообразующего принципа строго научного исторического позна­ния и разработал проблему «чужого Я» в ее исторической составляю­щей.

В эпистемологической ситуации начала XX в. учение Лаппо-Дани­левского противостояло, с одной стороны, распространяющемуся интуитивизму (А. Бергсон, Н. О. Лосский, С. Л. Франк), а с другой — наступлению марксизма и его социологической доктрины. Мы попы­тались также показать, правда предельно кратко, что Лаппо-Дани-левский еще в начале прошлого века в рамках единой концепции гуманитаристики предложил решение нескольких принципиальных эпистемологических проблем, ключевое значение которых только в последнее время достаточно полно осознается наукой. Почему же это учение осталось на многие годы мало востребованным?

Отметим некоторые причины. Во-первых, будучи созданным на основе идеалистической философии, это учение оказалось сложнее для восприятия, чем «конкурирующие» с ним материалистические концепции. И здесь не остается ничего другого, как согласиться с Г. И. Челпановым, который в начале XX в. говорил:

«Впечатление такое, как будто перед обществом поставлен настоя­тельный вопрос где истина, в идеализме или в позитивизме? Но общество не готово к ответу. Еще не распахана та нива, на которой семя идеализма могло бы принести обильные плоды. Этим восполь­зуется позитивизм, чтобы удержать за собой господство»42.

Не рассматривая здесь вопрос о том, является ли марксизм разно­видностью позитивизма, отметим, что преемником позитивизма в об­ласти методологии истории марксизм является несомненно. Во-вторых, развитие идеалистической философии и на этой основе методологии гуманитарных наук было прервано в России социалистической револю­цией и последующей идеологизацией всех сфер жизни, что сопровож­далось высылкой («философский пароход») и физическим уничтоже­нием последователей рассматриваемого учения. Сам Лаппо-Данилевс-

41  Трубецкой С.Н. О природе человеческого сознания//Вопросы философии и психологии. 1889. Кн. 1. С. 122.

42  Цит. по: Поливанов М. К. Густав Шпет//Шпет Г.Г. Философские этюды. М.,

1994. С. 5.

211

14-

кий умер в 1919 г., не дожив до 60 лет. Н. Д. Кондратьев и Г. Г. Шпет были расстреляны. Л. П. Карсавин погиб в лагере.

Но все же мы можем наметить два направления сохранения и раз­вития наследия Лап по-Данилевского.

Сорокин начинал свою «Систему социологии» с рассуждения о специфике человеческого общества как объекта исследования:

«Имеется ли основание выделять явления межчеповеческого взаи­модействия в особый класс и создавать для их изучения не только особую теорию, но и самостоятельную научную дисциплину?.. Люди не только организмы; они сверх того еще существа, ода­ренные психикой, сознанием, разумом, т.е. рядом свойств, которых у остальных организмов нет. В этом смысле они особенны и единич­ны. В силу этого и явления их взаимодействия отличны от явлений взаимодействия остальных организмов»43.

И далее, перефразируя О. Глезера, автора «Размышлений об авто­номности биологической науки», Сорокин пишет:

«Удивительные процессы социально-психического взаимодействия и явлений сознания резко отделяют людей от мира явлений, изучаемых биологией, и образуют специфическую основу для автономности нашей науки»44.

Л. П. Карсавин в «Философии истории» высказывает целый ряд идей, созвучных идеям Лап по-Данилевского, хотя, подчеркнем, в их подходах к историческому построению были и принципиальные раз­личия. Один из основных постулатов Карсавина:

«Человечество, как всеединый, в частности же всевременный и все-пространственный, развивающийся субъект, несколько пугает привык­шее мыслить в категориях позитивизма сознание. И при крайней его пугливости и подозрительности трудно его убедить в том, что как раз идея всеединства и только она и освобождает от всякой необосно­ванной метафизики, от таинственных трансцедентных сил, как бы их ни называли: душою, разумом, энергией или еще как-нибудь. Но можно, мне кажется, показать, что в научной истории нельзя обой­тись без категории всеединства, все равно, изучаем ли мы историю человечества или историю социальной группы, существующей в эм­пирически ограниченном пространстве и времени»*5.

В соответствии с таким подходом Карсавин определяет предмет истории как «социально-психическоеразвитие всеединого человечества»*6.

43  Сорокин IT. А. Система социологии. М., 1993. Т. I.C. 58.

44 Там же. С. 65-66.

43 Карсавин Л. П. Философия истории. СПб., 1993. С. 90. 46 Там же. С. 98.

Не останавливаясь здесь на весьма любопытном анализе понятия «со­циальная группа», который дает Карсавин47, отметим лишь, что со­циальную группу он понимает как «историческую коллективную инди­видуальность», рассматривая связанные с ней явления в качестве наи­более типичных для исторической науки. При этом он подчеркивает, что эти явления нельзя трактовать «как общие всем членам данной группы, класса, народа». И здесь несомненно созвучие идее Лаппо-Данилевского о коллективном индивидууме. К этой же сфере Карсавин относит «кон­струируемые историками системы мировоззрения, системы этических, эс­тетических норм и т.п.». Отметим, однако, что он оговаривается (в духе Лаппо-Данилевского), что не признает термин «конструировать» удачным, поскольку историк выстраивает эти системы «вовсе не произ­вольно», а на основе научного метода48.

Подчеркивая, что для историка существенны главным образом «психические факты», Карсавин резко отрицает правомерность такого понятия, как «история материального быта». Отмечая рост интереса к этим сюжетам, он пишет со свойственным ему сарказмом:

«В Петербурге даже образовали особую "Академию Материаль­ной культуры", трогательно именуемую "Маткульт"»49.

И констатируя, при каких условиях правомочно существование «истории костюма», «истории материального быта», отмечает:

«Материальное само по себе, то есть в оторванности своей не важ­но. Оно всегда символично и в качестве такового необходимо для историка во всей своей материальности. Оно всегда выражает, ин­дивидуализирует и нравственное состояние общества, и его религи­озные или эстетические взгляды, и его социально-экономический строй»50.

Для советской исторической науки идеалистическая концепция Лаппо-Данилевского была абсолютно неприемлема. В какой-то мере удавалось сохранять и передавать его идеи в практике преподавания источниковедения, дипломатики, вспомогательных наук истории в Историко-архивном институте. Дело в том, что если идеологизиро­ванной советской исторической науке высокий профессионализм был не нужен и даже опасен, то архивное дело как отрасль государствен­ного управления без него не могло обойтись. Поэтому Историко-ар-хивный институт, основанный в 1930 г. и долгое время существовав­ший в системе НКВД, постепенно превращается в своего рода убе­жище профессионализма в исторической науке. В 30—40-е годы здесь

47 Карсавин Л. П. Указ. соч. С. 90-95.

48 Там же. С. 99. «Тамже. С. 100. 50Тамже. С. 101.

212

213

получили редкую возможность преподавать лучшие научные силы: Ю. В. Готье, С. Б. Веселовский, В. И. Пичета, П. П. Смирнов, В. К. Лукомс-кий, И. Ф. Колесников, М. Н. Тихомиров, С. А. Никитин, И. И. Полосин, А. Н. Сперанский, Н. В. Устюгов и другие ученые и среди них ученик и последователь А. С. Лаппо-Данидевского А. И. Андреев. Но и в самом Историко-архивном институте (правда, не без вмешательства выше­стоящих партийных инстанций) разыгрались баталии вокруг насле­дия Лаппо-Данилевского, особенно острые в период идеологических кампаний второй половины 40-х годов.

Что же конкретно отличает источниковедческую школу, восходя­щую к наследию Лаппо-Данилевского, которой удалось сформиро­ваться в условиях, во-первых, сильнейшего давления со стороны идео­логизированного преподавания истории и, во-вторых, постоянного вытеснения гуманитарных дисциплин так называемыми «архивными», основное содержание которых составляла технология архивной рабо­ты. Остановимся лишь на трех принципиальных моментах: определе­ние понятия «исторический источник» (предмет исследования), струк­тура источниковедческого анализа (метод исследования), роль созна­ния исследователя в процессе исторического познания (методология). Системообразующее значение для любой научной дисциплины имеет определение ее предмета, понимание природы которого во многом обусловливает и метод исследования. Если в советской исто­рической науке господствовало (да и во многом продолжает удержи­вать позиции) определение: исторический источник — это все, отку­да можно получить информацию о развитии человеческого общества, — то в рамках данной парадигмы исторический источник рассматрива­ется как произведение, созданное человеком в его деятельности, как продукт культуры (в широком понимании). Различия этих двух подхо­дов к определению предмета источниковедения вполне очевидны. В рамках первого из них не определяется природа исторического ис­точника, его субстанция, а лишь обозначается функция (служить в историческом познании) некого неизвестного предмета или явления. В рамках второго акцент делается на понимание психологической и социальной природы исторического источника, которая и обуслов­ливает его пригодность «для изучения фактов с историческим значе­нием». Обозначенные различия имеют глубокую методологическую основу, поскольку в конечном счете обусловлены разным понимани­ем объекта исторического познания. Первое определение исходит из посылки инвариантности исторического прошлого, его осуществлен-ности в определенных формах, что заставляет сделать это прошлое объектом исторического познания, а генеральным методом такого познания — все более и более точное моделирование этого единственно возможного прошлого. Если же историческое прошлое понимается как реконструкция историка, в основе которой лежит диалог его созна­ния (и психики в целом) с сознанием (и психикой) людей, прежде

214

живших, то такой диалог начинается с понимания «Другого» (челове­ка прошлого), объективную (овеществленную) основу для чего и дает «реализованный продукт человеческой психики» — исторический ис­точник, который позволяет в ходе интерпретации перевоспроизвести «одушевленность» (психику, индивидуальность) своего творца.

Разное понимание предмета источниковедения ведет к различиям в понимании и его метода. Лаппо-Данилевский, определяя истори­ческий источник как «реализованный продукт человеческой психи­ки, пригодный для изучения фактов с историческим значением», стре­мился путем интерпретации исторического источника понять его авто­ра — человека прошлого и дальше на этой основе осуществлять историческое построение, т.е. осмысливать исторический факт в систе­ме не только коэкзистенциального (сосуществующего), но и в первую очередь эволюционного целого, т.е. по сути с позиций современности выявить ценность и действенность факта и приписать ему историческое значение. Причемдля понимания концепции Лаппо-Данилевского важ­но постоянно помнить, что он разделял источниковедческое иссле­дование и историческое построение только аналитически, прекрасно понимая неразделенность этих составляющих в процессе исследова­ния. В рамках долгое время господствовавшей (по сути позитивистс­кой) парадигмы исторический источник рассматривается лишь как хранилище нужных историку для выстраивания (реконструкции) ин­вариантного прошлого фактов. Именно из-за этого в господствовав­шей как в науке, так и в преподавании парадигме источниковедчес­кий метод часто подменялся техникой добывания «достоверной» ин­формации. При этом метод собственно источниковедческого исследования исчезал. Признание единства метода источниковедчес­кого исследования в источниковедческой школе Историке-архивного института ведет к целостному пониманию источниковедческого ана­лиза, рассматриваемого как система исследовательских процедур, ни один из элементов которой не может быть опущен без ущерба для корректности конечного результата. В этой системе первостепенное внимание уделяется характеристике автора, обстоятельствам созда­ния исторического источника, его значению в контексте породившей его действительности. И только исследование всего комплекса про­блем, связанных с происхождением источника и его функционирова­нием в породившую его эпоху, позволяет перейти (еще раз подчерк­нем: в аналитическом, а не во временном смысле) к интерпретации содержания и оценке информации.

Отличительная черта источниковедческой парадигмы, восходящей к наследию Лаппо-Данилевского, в том, что в ней рассматривается не только соотношение источника и действительности, но и взаимо­действие познающего субъекта и источника, при взаимосвязанном анализе этих аспектов. Особое внимание уделяется различению взгля­дов автора исторического источника, воззрений, сложившихся в ис-

215

ториографии на разных этапах ее развития, и собственной точки зре­ния исследователя, без чего невозможен самостоятельный историчес­кий синтез, но существует опасность неосознанного восприятия точ­ки зрения, оценок, сложившихся в историографии в иную эпоху, в контексте другого эволюционного целого. Начинающий исследователь постоянно учился анализировать содержание собственного сознания, выявлять происхождение и структуру тех исторических представле­ний, которые у него складывались при знакомстве с историографией и в процессе собственной исследовательской работы.

Как уже было сказано, в основе научно-педагогической школы лежит эпистемологическая концепция Лаппо-Данилевского. Но явля­ется ли методологическая школа Историко-архивного института лишь хранительницей традиции или все же, несмотря на идеологическое давление и иные сложности существования в жестких рамках «един­ственно верного» учения, ученые, принадлежащие к данному направ­лению, смогли достичь нового уровня исторических исследований? По-видимому, к существенным достижениям последних десятилетий следует отнести последовательную разработку видовой структуры кор­пуса исторических источников российской истории. Еще в конце 1930-х годов в учебниках, подготовленных на кафедре вспомогательных ис­торических дисциплин Историко-архивного института М. Н. Тихоми­ровым и С. А. Никитиным, начинает реализовываться идея видового структурирования корпуса исторических источников и разработки видовых методик. В 1950—1960-х годах создается серия учебных про­грамм, структурированных по видам исторических источников, и учеб­ных пособий, обозревающих отдельные виды и рассматривающих ви­довую методику источниковедческого исследования51. Теоретическая разработка феноменологической парадигмы гуманитарного знания, осмысление эпистемологической концепции А. С. Лаппо-Данилевско­го в соотнесении с современными проблемами гуманитарного позна­ния ведется в последние десятилетия О. М. Медушевской.

Проведенные исследования логической структуры феноменоло­гической парадигмы гуманитарного знания, теоретических основ ис­точниковедения, видовой структуры корпуса исторических источни­ков и отдельных видов исторических источников российской истории позволяют, на наш взгляд, сформулировать на основе эпистемологи­ческой концепции Лаппо-Данилевского и в рамках источниковедчес­кого подхода критерий сравнительно-исторического исследования.

Как было показано, методологическая концепция Лаппо-Дани­левского, являясь по своим основаниям идиографической, рассмат­ривает исторический факт не изолированно, а в контексте коэкзис-тенциального и эволюционного целого, что позволяет синтезировать

Sl См.: Медушевская О. М. Источниковедение в России XX в.: Научная мысль и социальная реальность//Советская историография. М., 1996. С. 42-77.

216

радиографический и номотетический подходы. Иными словами, исто­рик преимущественно изучает индивидуальное воздействие индиви­дуума на среду с идиографической точки зрения, но для объяснения этого воздействия должен учесть воздействие среды на индивидуума с номотетической точки зрения, с которой он изучает действие

«среды на индивидуумов в ея уравнительном значении, т.е. в той мере, в какой она производит такие изменения в психике индивидуу­мов (а значит и в их действиях, и в их продуктах), благодаря которым они делаются сходными в некоторых отношениях...».

Это уравнительное, типизирующее влияние социальной среды (коллективного индивидуума) на индивидуальность, а значит, и осо­бенности самой этой среды наиболее последовательно проявляются на уровне основной классификационной единицы источниковедения — вида исторических источников. Именно под влиянием унифицирую­щего воздействия социальной среды индивидуальные результаты реа­лизации человеческой психики (продукты культуры) приобретают общие черты и могут быть названы собирательно: мемуары, периоди­ческая печать и т.д. Итак, вид исторических источников репрезенти­рует формы человеческой деятельности, совокупность которых и со­ставляет историю общества в определенный период. Именно поэтому эволюция видов исторических источников может выступать как кри­терий в сравнительно-исторических исследованиях.

Подведем итоги:

•  осознание истории как целостного процесса в сочетании с на­блюдениями над другими культурами, известными европейцам со времени Великих географических открытий, привело к построению стадиальных теорий исторического процесса, воплощающихся в виде образов «ступеней исторической лестницы» и «возрастов человече­ства»;

•  основная цель сравнительно-исторического исследования в этом случае — изучить иные социокультурные общности, как сосуществу­ющие одновременно с проводящим исследование историком и дос­тупные этнографическому описанию, так и уже исчезнувшие и дос­тупные только историческому изучению, и на этой основе реконстру­ировать начальные периоды собственной истории;

ш такой подход разрушает единое историческое пространство, поскольку оставляет другие, неевропейские, народы как бы в ином коэкзистенциальном пространстве (на более низкой ступени истори­ческого развития);

•  Гегель использует принцип сравнения по отношению к систе­мообразующему фактору — созданию и изменению государства как в коэкзистенциальном, так и в историческом пространстве. Таким об-

217

разом, он фактически выстраивает свою историческую теорию, про­водя сравнение как в рамках коэкзистенциального, так и в рамках исторического целого, что будет свойственно наиболее разработан­ным концепциям только в XX в.;

•  теория общественно-экономических формаций К. Маркса и Ф. Энгельса как классическая стадиальная теория предполагает ис­пользование метода аналогий, но в этом сравнение опосредуется зна­нием законов общественного развития, социальной модели, которая и служит образцом для сравнений;

•  в конце XIX в. была осмыслена методологическая оппозиция «номотетика — идиография»; номотетические подходы как типизиру­ющие нацелены в первую очередь на выявление общего, а идиогра-фические как индивидуализирующие — на выявление особенного;

•  в концепции Н. И. Кареева осмысление оппозиции помологи­ческих и идиографических подходов привело к разграничению срав­нительно-социологического и сравнительно-исторического исследо­вания;

•  социальные изменения начала XX в. ведут к принципиальным изменениям целей исторического познания; в силу интеграционных процессов в развитии общества в новейшее время и историческая наука начинает преодолевать национальные границы; ее объектом стано­вится «всеединое человечество»; системное постижение целого невоз­можно без компаративного анализа его составляющих, что обуслов­ливает значение сравнительно-исторического метода в построении исторического метанарратива;

•  теоретике-познавательная концепция А. С. Лаппо- Данилевско­го, интегрирующая идиографический и номотетический подходы в историческом познании, позволяет предложить метод сравнительно-исторического исследования, основанный на сопоставлении корпуса исторических источников, порожденных разными культурами.

Литература

Настоятельно рекомендуемая

Кареев Н. И. Историка (Теория исторического знания). Пг., 1916. 231 с. Февр Л. От Шпенглера к Тойнби//Февр Л. Бои за историю. М., 1991. С. 72-96.

Рекомендуемая

Шидер Т. Возможности и границы сравнительного метода в исторических науках//Философия и методология истории: Сб. ст. М., 1977. С. 143—167.

Эмар М. История и компаративизму/Европейский опыт и преподавание истории в постсоветской России: Материалы из цикла семинаров

218

«Поддержка региональных инноваций в программах и методах препо­давания истории». М., 1999. С. 70-82.

Дополнительная

Румянцева М. Ф. Методология истории А. С. Лаппо-Данилевского и совре­менные проблемы гуманитарного познания//Вопросы истории. 1999. №8.0.138-146.

Вопросы

1. Чем отличается сравнение как метод от метода сравнения? Какова функция того и другого?

2 Зачем и как осуществляется сравнительно-историческое ис­следование в рамках стадиальных теорий исторического про­цесса?

3. В чем особенность сравнительного исследования в рамках тео­ретико-познавательной концепции марксизма?

4.  В чем основная задача сравнительного исследования при но-мотетическом подходе? И при идиографическом?

5.  Чем различаются сравнительно-социологический и сравни­тельно-исторический методы в концепции Н. И. Кареева?

6.  Какие возможности для сравнительно-исторического иссле­дования открывает источниковедческая парадигма гумани­тарного знания?

_ Задания

*1. Сформулируйте и обоснуйте метод сравнительно-историчес­кого исследования.

*2. Предложите систему критериев для сравнения Руси-России с другими национально-государственными образованиями в разные периоды ее истории.

Глава 2

Компаративное источниковедение: апробация метода

О том, что мы пытаемся обнаружить в процессе сравнения в первую очередь— различия или сходства

О том, как корректно определить объект сравнительно-историчес­кого исследования

И о том, на какие размышления может навести сравнение корпуса источников России и Западной Европы в новое время

...нельзя избежать открытия

тождества, представляя себе

возможность открытия различия.

Умберто Эко

Основное положение: компаративное источниковедение — методоло­гия сравнительно-исторического исследования, базирующаяся на теоретическом осмыслении того факта, что основная классифи­кационная единица источниковедения — вид исторических ис­точников — репрезентирует объединенные единством целепола-гания определенные формы человеческой деятельности, совокуп­ность которых и составляет историю общества.

1. Постановка проблемы

К понятию «компаративное источниковедение» следует относить­ся как к термину, т.е. как к словосочетанию, обозначающему опреде­ленное понятие, о содержании которого мы только что условились. В противном случае это словосочетание выглядит как тавтология, по­скольку исследование вообще, и в том числе источниковедческое, вне сравнения невозможно.

Сравнение, по сути дела, — это способ не только исследования, но и восприятия действительности. Видя какой-либо предмет, мы срав­ниваем его с теми образцами, которые содержатся в нашем сознании. Неучет этого обстоятельства ведет зачастую к слишком узкому пони­манию возможностей сравнения.

Рассмотрим лишь один пример — статью известной польской иссле­довательницы античности А. Вонсович «Сравнительный метод в изу­чении греческой колонизации», опубликованную в 1995 г. в «Вестнике древней истории» в рамках дискуссии «Великая греческая колониза-

220

ция: итоги и перспективы изучения»1. Рассматривая вопрос о грани­цах применимости сравнительного метода при исследовании различ­ных регионов греческой колонизации, Вонсович указывает, что в ряде случаев анализируемые историками явления «не подлежат сравнению». Исследовательница ставит проблему следующим образом: при срав­нительном исследовании необходимо предварительно решить вопрос: «какие районы колонизации следует сравнивать, когда использовать параллели и в какой степени? Можно ли сравнивать механически все районы греческой колонизации или следует учитывать примеры, дей­ствительно сходные?» Иллюстрируя эту мысль, Вонсович предлагает сравнивать милетские колонии в Причерноморье и фокейские в за­падной части греческой ойкумены. «Основой для сравнения этих двух линий колонизации, — пишет она, — можно считать сильно разви­тую торговлю, специфические отношения с местным населением... и т.д.». В то же время Вонсович предостерегает от сравнения «между, с одной стороны, колониями Милета в Колхиде и, с другой, ахейски­ми и дорийскими колониями в Великой Греции и Сицилии: их корни разные, неодинаковы функции, что a priori делает их различными и соответственно неудобными для сравнения»2.

Но если посмотреть на проблему чуть пошире, чем это делает Вонсович, мы заметим, что вывод о сопоставимости милетских и фокейских колоний, равно как и о несопоставимости колоний Миле­та в Колхиде с ахейскими и дорийскими в Великой Греции и Сици­лии, есть результат сравнительного исследования, а именно его пер­вого этапа — установления одномасштабности и изоморфности срав­ниваемых объектов.

В связи с рассмотренным примером подчернем, что мы абсолют­но убеждены в том, что принципиально нельзя ставить вопрос: мож­но ли сравнивать два объекта, понятия и т.д.? Если такой вопрос возник, значит сравнение уже началось.

В процессе сравнения необходимо решить ьопрос об одномасш­табности сравниваемых объектов и их изоморфности. Но еще раз за­метим, что этот вывод может быть получен лишь в процессе сравне­ния и должен рассматриваться как его результат.

Затем следует поставить вопрос о критериях сравнения.

В обыденном понимании поставленные два вопроса могут быть интерпретированы следующим образом: с чего начинается сравне­ние -- с поиска сходства или различия? Не углубляясь в поисках отве­та в сферу психологии восприятия, заметим, что в процессе исследо-

1  Вонсович А. Сравнительный метод в изучении греческой колонизации//Вест-ник древней истории. 1995. № 4. С. 106—110.

2 Там же. С. 108-109.

221

вания эти два аспекта неразрывно связаны, но аналитически следует на первое место поставить поиск сходства, т.е. определения одномас-штабности и изоморфности объектов сравнительного исследования. В рассмотренном выше примере первый этап практически был выве­ден за рамки исследования, что часто происходит в случаях, когда проблема достаточно хорошо изучена и накоплен большой эмпири­ческий материал, позволяющий специалисту на уровне интуиции уло­вить изоморфные объекты.

Именно эти два вопроса — выбор одномасштабных и изоморфных объектов и определение критериев сравнения — мы и попытаемся разрешить на примере проблемы сравнительно-исторического иссле­дования России и Западной Европы в новое время. Каждый из них в свою очередь может быть структурирован.

Итак, предмет нашего исследования — сравнение России и За­падной Европы в новое время. Точнее — обоснование методологии такого сравнительно-исторического исследования.

В новое время, с одной стороны, завершается процесс складыва­ния современных государств на основе национально-территориально­го принципа. Этим обусловливается определенность объектов сравни­тельного анализа. С другой стороны, в этот период начинается активи­зация не только межгосударственных, но и межнациональных связей, в том числе и в форме непосредственного культурного влияния, что способствует выравниванию темпов развития, отчасти нивелировке наиболее резких различий (вспомним петровскую «европеизацию») и в перспективе ведет — при переходе от нового времени к новейше­му—к формированию «всеединого человечества*.

Кстати, подчеркнем, что понятие «новое время» выступает здесь также как объект сравнительно-исторического исследования — толь­ко в эволюционном, а не коэкзпотенциальном понимании, посколь­ку само это понятие может быть выделено при сравнении с предше­ствующим и последующим периодами.

В пределах нового времени объектами сравнительно-историческо­го исследования являются страны. Отметим существенное: здесь мы различаем понятие «страна» от более узкого понятия «государство». Оба эти понятия относятся, как правило (хотя есть и исключения), к единому национально-территориальному объекту, но первое из них включает не только тип государственности, но и определенный тип общества и национальный тип личности. Таким образом, понятие «стра­на» структурируется в единстве и взаимодействии составляющих: «лич­ность — общество — государство».

Более подробно обосновывать выбор объекта исследования мы пока не будем в силу его общепризнанности, хотя отметим, что поле для размышлений здесь остается весьма обширное. Например, взяв в ка-

222

честве основного объекта сравнительного исследования Россию, не­обходимо уяснить, насколько она сопоставима с Западной Европой в целом или с отдельными странами.

Конечно, возможно попарное сравнение России с отдельными странами Западной Европы. Но, по-видимому, возможно рассмотре­ние Западной Европы как единого объекта сравнительного исследо­вания, что подтверждается наличием устоявшегося понятия для обо­значения этой группы стран.

Именно как единое понятие мы рассматриваем Западную Европу в настоящем исследовании, фактически пренебрегая различиями меж­ду странами. Это не означает, что мы рассматриваем эти различия как несущественные. Мы лишь фиксируем следующую исследователь­скую гипотезу, которая позволит нам объединить эмпирический ма­териал: различия между Россией и Западной Европой в целом более существенны, чем между отдельно взятыми странами Западной Ев­ропы.

Выбрав объект исследования, поставим вопрос о критерии. В ка­честве такого критерия мы предлагаем эволюцию видов исторических источников. Как уже говорилось, обоснованию этого критерия и по­священо основное содержание учебного пособия.

Приняв эволюцию видов исторических источников как критерий компаративистики, мы в качестве следующего по иерархии объекта сравнительного исследования будем рассматривать вид исторических источников и уже применительно к этому объекту должны будем сфор­мировать систему критериев для сравнительного анализа (например, время возникновения, внутривидовая структура, взаимосвязь с дру­гими видами исторических источников: мемуаристика и публицисти­ка, мемуаристика и эссеистика, периодическая печать и публицисти­ка и т.п.).

Обосновав предмет исследования и определиз структуру учебного пособия, сделаем еще одно предварительное замечание, дабы избе­жать часто встречающейся ошибки — сужения рамок сравнительного метода. Часто под сравнительным исследованием понимается обнару­жение аналогий. Но результатом сравнительного исследования долж­на быть констатация как черт сходства, так и различия исследуемых объектов. Если объекты обнаруживают больше различий, чем сход­ства — это вовсе не означает, что их нельзя сравнивать, а это есть нормальный вывод сравнительного исследования.

Прежде чем приступить к описанию результатов сравнительного исследования корпуса источников нового времени, сделаем несколь­ко предварительных замечаний.

223

Первое. В первой главе этого раздела учебного пособия мы после­довательно проводили мысль о необходимости сравнительно-истори­ческого исследования как в контексте эволюционного целого, так и в контексте коэкзистенциального целого. Поставив задачу сравнитель­ного анализа корпуса исторических источников нового времени Рос­сии и Западной Европы и стремясь к последовательности реализации предлагаемого метода, мы должны выделить несколько этапов дости­жения цели:

•  выявить критерии, по которым мы выделяем период нового времени, показать отличия корпуса источников этого периода от предшествующей и последующей систем;

•  описать те общие свойства, которые придают единство и каче­ственную определенность выделенному корпусу источников;

•  и, наконец, провести сравнительный анализ отдельных видов исторических источников внутри выявленного корпуса исторических источников нового времени.

Второе. Поскольку главная наша задача — демонстрация возмож­ностей метода, работа не претендует на полноту охвата материала. Мы решали скорее иную задачу — оптимизация привлекаемого материала для более четкого выявления структур. Поэтому из всего многообра­зия видов и разновидностей исторических источников нового време­ни мы выбрали три группы: источники личного происхождения — периодическая печать — законодательство, адекватно, на наш взгляд, воспроизводящие структурные связи в системе «личность —- обще­ство — государство».

Третье. За основу сравнения взят корпус источников российской истории по нескольким причинам.

Во-первых, потому, что у любого историка существует представ­ление о его родной истории, и сформировавшаяся на этой основе модель служит основой для сопоставления, в том числе и в случаях, когда это не осознается. По-видимому, приблизительно так, как род­ной язык при восприятии иностранного текста.

Во-вторых, в соответствии с заявленным нами пониманием целей исторического познания сравнительно-историческое исследование в данном случае выступает как способ лучшего понимания собствен­ной истории.

И наконец, в-третьих, в силу особенностей развития российской исторической науки источниковедение в ней выделилось еще в нача­ле XX в. в особую отрасль знания, которая затем в условиях тоталитар­ного государства развивалась более успешно, чем собственно истори­ческое построение, поскольку была менее идеологизирована.

224

2. Периодизация эволюции корпуса

исторических источников как проблема

сравнительно-исторического исследования

Проблема перехода от средних веков к новому времени. Источниковедческий критерий периодизации

Что же отличает период, идентифицируемый как новое время, от предыдущего и последующего? Ответ на вторую часть вопроса оче­виден (хотя лишь при поверхностном рассмотрении и преимуществен­но в рамках отечественной истории): советское общество обладает слишком существенной спецификой, что и обусловливает отдельное рассмотрение источников советского периода отечественной истории. Первая часть поставленного вопроса требует специального рассмотре­ния. Проблема периодизации исторического процесса — одна из основ­ных в историческом познании со времени кардинального изменения представления об историческом времени в 1760—1780-е годы. Пере­ход от средних веков к новому времени — длительный исторический процесс. В зависимости от научной парадигмы можно выделить раз­личные критерии начала нового этапа исторического развития: от формирования капиталистических производственных отношений до эмансипации личности и структурирования общества. В качестве оп­ределяющей вехи также выступают различные события: от нидерлан­дской до французской революции, и даже до отмены крепостного права в России (при локальном исследовании российской истории). Рассмотрение эволюции корпуса исторических источников предпо­лагает выяснение вопроса о совпадении или несовпадении общеис­торической и источниковедческой периодизации и выбор той пери­одизации, которая адекватно объяснит эволюцию корпуса источни­ков либо формулирование иного критерия фиксации происходящих изменений.

Источниковедческий метод позволяет по-новому взглянуть на клю­чевую в сравнительно-историческом исследовании проблему — про­блему периодизации.

В советской историографии преобладающей являлась периодиза­ция по общественно-экономическим формациям, т.е. в основе перио­дизации лежала научная абстракция высокого уровня обобщения, что не позволяло достаточно точно реконструировать историческую ре­альность. Чем же отличается исторический подход к периодизации от источниковедческого? И может ли не совпадать периодизация исто­рии общества и эволюции корпуса исторических источников? Исходя из определения исторического источника как «продукта целенаправ­ленной человеческой деятельности» (О. М. Медушевская) или «реализо­ванного продукта человеческой психики* (А. С. Лаппо-Данилевский) и

225

15-6867

рассматривая исторический источник в связи с обстоятельствами его возникновения как часть определенной исторической эпохи, мы дол­жны признать, что эволюция корпуса исторических источников не просто совпадает с эволюцией общества, а это единый процесс. И действительно: исторические источники не возникают помимо че­ловеческой деятельности, совокупность различных форм которой и составляет историческую действительность.

Изменения в корпусе исторических источников при переходе от средних веков к новому времени

На рубеже XVII—XVIII вв. и в течение XVIII в. в России происхо­дят кардинальные изменения в характере исторических источников, в видовой структуре их комплекса. В это время угасают, отходят на вто­рой план летописание, житийная литература, но появляются мемуа­ристика, художественная литература, научные сочинения, в том чис­ле и исторические, публицистика (в собственном смысле этого сло­ва), периодическая печать, статистика, существенно меняется характер законодательства, актовых источников и делопроизводства. Не огра­ничиваясь исследованием только письменных исторических источни­ков, отметим, что практически одновременно с такими личностны­ми источниками, как мемуары, появляется в России и портретная живопись. Столь существенные изменения в структуре корпуса источ­ников российской истории не могут не быть обусловлены глубокими изменениями как в российском обществе, так и в ментальное™ от­дельной личности. Аналогичные изменения происходят в близких хро­нологических рамках и в других странах. Например, обратимся к обзо­ру источников английской истории, данному J. J. Bagley3. Работа J. J. Bagley состоит из двух частей: «Источники английской средневековой исто­рии, 1066—1540» и «Источники английской истории до настоящего времени, 1540 to Present Day». Вполне очевидно, что автор выбрал чисто исторический, традиционный критерий периодизации, но если мы посмотрим хотя бы оглавление томов, то увидим, что второй том начинается с характеристики источников периода 1540-1660 гг., мно­гие из которых в видовом отношении восходят к источникам, обзор которых был дан автором в первой части. При этом мы сразу заметим, что этот раздел очень беден, в нем практически отсутствуют пове­ствовательные источники. Дело здесь в том, что автор, обозревая ис­точники английской истории, избрал принцип упоминания каждого вида источников только по одному разу при их появлении. Таким об­разом, в период с 1540 по 1660 г. автору не удалось обнаружить новые виды повествовательных источников. Зато в следующем периоде, ох-

3 Bagley J.J. Historical Interpretation. P. 1-2. N.Y. |1972|. P. 1. Sources of English Medieval History, 1066—1540; P. 2. Sources of English History, 1540 to Present Day.

226

ватывающем 1660—1760 гг., мы находим дневники, автобиографии и «современные истории» (Diaries, Autobiografies and Contemporary Histories), а также памфлеты и первые газеты (Pamphlets and the First Newspapers), т.е. виды источников, наиболее типичные именно для нового времени.

Для сравнения напомним, что, несмотря на столь очевидные из­менения корпуса источников российской истории на рубеже XVII— XVIII вв., учебный курс источниковедения в соответствии с форма-ционной теорией долгое время разделялся по рубежу XVIII—XIX вв.

Существует, как минимум, несколько вполне обоснованных кон­цепций перехода от средних веков к новому времени, каждая из кото­рых по-своему объясняет его причины. Но рассматривая историчес­кий источник как реализованный продукт человеческой психики и обосновав источниковедческий критерий периодизации, мы в каче­стве гипотезы, объединяющей наши наблюдения над изменениями видовой структуры корпуса исторических источников, примем кон­цепцию индивидуализации человека при переходе от средних веков к новому времени. Наиболее адекватен неофрейдистский подход в из­ложении Э. Фромма, поскольку он отмечает и вторую сторону про­цесса индивидуализации — установление «вторичных связей» между человеком и обществом4. Дополним лишь, что это связи двух типов, поскольку включают человека не только в коэкзистенциальное, но и в эволюционное целое (осознание хода исторического времени).

Особо подчеркнем, что, приняв концепцию Фромма, мы не от­рицаем иные причины, обусловившие смену эпох, однако будем их считать факторами, имплицитно включенными в выбранную нами схему, тем более что сам Фромм уделяет внимание не только след­ствиям, но и причинам анализируемых им изменений человеческой личности.

Посмотрим, как работает предлагаемая гипотеза на объяснение возникновения новых видов исторических источников: мемуаристи­ки, эссеистики, публицистики (в ее буквальном, а не расширитель­ном понимании), периодической печати.

Наиболее четким индикатором перехода от средних веков к ново­му времени является возникновение мемуаристики. Общепризнано, что возникновение мемуаристики обусловлено становлением инди­видуальности в этот период. И мы вполне согласны с А. Г. Тартакоз-ским, который констатирует единство целевого назначения мемуа­ров, состоящее в стремлении «запечатлеть для современников и по­томства опыт своего участия в историческом бытии, осмыслить себя и свое место в нем»5. Такое стремление могло появиться лишь у челове-

4 Фромм Э. Бегство от свободы. М.,1995.

s Тартаковский А. Г. 1812 год и русская мемуаристика: Опыт источниковедчес­кого изучения. М., 1980. С. 23.

227

15-

ка, сознающего свою отделенность от окружающего его социума и понимающего ценность своего индивидуального исторического опы­та. Однако нам представляется, что мемуаротворчество требует более глубокого психологического объяснения, в частности понимания при­чин, порождающих стремление к запечатлению исторического опыта индивидуальности. При типологическом изучении мемуаристики как вида исторических источников необходимо подчеркнуть, что инди­видуализация — это не только выделение себя в коэкзистенциальном целом, т.е. осознание своей обособленности от сосуществующих од­новременно других личностей и относительной самостоятельности внутри социальной группы, но и осознание своего места в эволюци­онном целом, т.е. в историческом процессе или более конкретно в чреде поколений. Соответственно и создание «вторичных связей» с социумом идет как в коэкзистенциальном, так и в эволюционном плане. Причем этот процесс характеризуется различной степенью от-рефлексированности — от целенаправленного конструирования своих социальных связей до подсознательного включения в социум, напри­мер через механизм идеологического воздействия в тоталитарном го­сударстве. Мемуары, с психологической точки зрения, как раз и име­ют целью осознанное создание таких связей, особенно в их эволюци­онном аспекте.

Такой подход поможет нам внести новые штрихи как в проблему классификации, так и в проблему эволюции мемуаристики. Мы не сможем ограничиться утвердившимся в историографии определени­ем : « Мемуары — повествования о прошлом, основанные на личном опыте и собственной памяти автора», а вынуждены будем достаточно четко их разделить на мемуары-автобиографии и мемуары о событиях. Эти группы мемуаристики отличаются (хотя иногда и весьма нечетко) по объекту описания, что может служить различающим критерием, но в основе различия — цели написания. Мемуары-автобиографии обычно преследуют (в качестве основной) цель включения мемуариста в чре­ду поколений, в «эволюционное целое» (типичный пример — мемуа­ры А. Т. Болотова). Мемуары, объектом описания в которых является не столько сам мемуарист, сколько современные ему события, пре­имущественно направлены на воссоздание коэкзистенциального ме­муаристу целого. Классический пример — мемуары Сен-Симона. В от­личие от А. Т. Болотова, который не претендует на какие-либо обоб­щения, Сен-Симон пишет «частную историю», т.е. такое историческое произведение, которое «относится к времени автора и его стране». Мы не случайно привели в качестве примеров типологически различных мемуаров два признанных классическими произведения этого жанра, поскольку они демонстрируют не просто две разновидности мемуар­ных произведений, но разновидности, по-видимому, соответственно преобладающие в российской и европейской мемуаристике раннего этапа ее развития, что и обусловливает ее различия.

228

L

Что касается эволюции мемуаристики, то отметим, что достаточ­но четко прослеживаемая общая тенденция состоит в усилении коэк-зистенциальных связей мемуариста в ущерб эволюционным. Это про­является в усилении публицистичности мемуаристики, что в свою очередь ведет к ориентации на немедленную публикацию мемуарных произведений. Усиление ко экзистенциальных связей мемуариста в ущерб эволюционным как основной критерий эволюции мемуаров обусловливает сближение их с публицистикой.

Функция публицистики как вида исторических источников состо­ит в заявлении позиции личности, осознающей себя частью опреде­ленной социальной группы, а следовательно, и в прямом установле­нии связей между личностью и обществом и различными социальны­ми группами внутри общества, т.е. связей коэкзистенциальных.

Отметим также существование редко встречающегося в российс­ком источниковедении вида исторических источников, занимающего промежуточное место между мемуаристикой и публицистикой. Это — эссеистика, несомненно относящаяся к источникам личного проис­хождения, что уже свидетельствует о связи развития этой формы де­ятельности с процессом индивидуализации. Эссеистика, в отличие от публицистики, призванной выражать мнение той или иной социаль­ной группы, отражает взгляды отдельной личности. Но она создается с целевой установкой на публикацию, т.е. подразумевается наличие интереса к индивидуальному мнению отдельной личности со стороны общества, следовательно, предполагает создание коэкзистенциальных связей отдельной личности и общества.

Аналогичную функцию, однако с иной направленностью — не от личности к обществу, а от общества к личности — выполняет периоди­ческая печать. Возникновение периодической печати как средства воз­действия на личность вполне очевидно связано как с процессом эман­сипации личности, так и со стремлением подчинить ее идеологическо­му влиянию либо со стороны какой-либо общественной группы, либо со стороны государства. С одной стороны, периодическая печать сраста­ется с публицистикой, с другой — она призвана создавать коэкзис-тенциальные связи в обществе в целом, что, кэк правило, связано с внедрением государственной идеологии или же с оппозицией к ней.

Итак, мы видим, что рассматриваемая гипотеза вполне способна объединить наши наблюдения над возникновением новых видов ис­торических источников.

При сравнении видовой структуры корпуса исторических источ­ников разных стран в ее эволюции мы увидим не только отмеченные черты сходства, но и глубокие отличия. Например, в российском сред­невековье мы практически не обнаруживаем биографики, что, не­сомненно, сказывается на характере летописей (в сопоставлении с западноевропейскими хрониками) и агиографии. В новое время мы не обнаруживаем в России в сколько-нибудь сформированном виде та-

229

кой распространенный в Западной Европе вид исторических источ­ников, как эссеистика, при весьма значительном развитии публици­стики. Кстати, отметим двоякий перевод французского слова essai в названиях произведений на русский язык — как «опыт» и как «очерк». Не будучи филологом, все же можно предположить, что второй вари­ант перевода является результатом поиска адекватного (максимально близкого) к эссеистике вида российских исторических источников.

Кроме возникновения новых видов исторических источников, от­метим существенные изменения в видах, существовавших и в пред­шествующий период, — в законодательстве и актовых источниках.

Что касается актовых источников, то значительное увеличение числа их разновидностей свидетельствует об активизации личности в частноправовой сфере.

Для западноевропейского и североамериканского законодатель­ства нового времени наиболее характерной чертой является фиксация прав личности, что не требует пояснения характера связи с принятой нами объясняющей гипотезой. В российском законодательстве нового времени такого рода нормы отсутствуют, если не рассматривать в ка­честве таковых активно проводимую в XVIII в. фиксацию прав сосло­вий. Однако если оставаться в рамках заявленного гуманитарного под­хода, то мы сможем обнаружить в российском законодательстве XVIII в. целый ряд черт, позволяющих отнести его к законодательству нового времени. Дело в том, что российское законодательство в гораздо мень­шей степени испытало влияние римского права, чем западноевро­пейское. Поэтому при относительно самостоятельном его развитии в качестве системообразующего фактора в эволюции российского зако­нодательства нового времени выступает изменение соотношения обы­чая и закона как источников права. Данный фактор вызывает установ­ление целого ряда новых принципов российского законодательства, таких как «незнание закона не освобождает от ответственности», «за­кон обратной силы не имеет». Это в свою очередь ведет к установле­нию порядка обязательной публикации законодательных актов. Все эти изменения свидетельствуют о новом характере взаимоотношений личности и государства, по крайней мере о том, что государство при­знает существование личности если не через признание ее прав, то через признание ответственности.

Изменение характера государственного управления, проявившее­ся, в частности, в изменениях в законодательстве, породило и такой новый вид исторических источников, как статистика. Назначение ста­тистики — реализация обратной связи в системе управления, сбор и анализ информации для принятия управленческих решений. Естествен­но, что такой вид деятельности мог возникнуть лишь тогда, когда личность (в том числе, естественно, и законодатель) начинает осоз­навать изменения в эволюционном целом и стремится повлиять на направленность и ход этих изменений.

230

L

Таким образом, в новое время расширяется сфера возникновения исторических источников за счет источников личного происхождения, а также возникающих в области общественных отношений. Нетрудно заметить, что виды исторических источников, доставшиеся новому вре­мени от средних веков, практически полностью связаны с государствен­ной сферой, а вновь возникающие виды исторических источников име­ют главным образом личное и общественное происхождение.

Изменения в корпусе исторических источников при переходе от нового времени к новейшему

Охарактеризовав в целом источники российской истории XVIII-XIX вв. как источники нового времени и рассмотрев их в связи с кор­пусом источников европейской истории, мы должны признать, что явно в границах этого периода происходит переход от нового времени к новейшему. Отталкиваясь от разных исторических событий — фран­ко-прусская война 1870 г., англо-бурская война начала XX в., Первая мировая война, революция в России, конец Первой мировой вой­ны, — мы можем определить рамки этого перехода 1870-1918 гг. Вполне очевидно, что границы здесь более определенны, чем при переходе от средних веков к новому времени. Обосновав в качестве критерия перехода от одной крупной исторической эпохи к другой изменения в корпусе исторических источников, применим его к данной проблеме.

На первый взгляд, нас ожидает разочарование. Ведь мы уже убе­дились, что в конце XIX — начале XX в. новых видов исторических источников не возникает. Конечно, появляется большое количество разновидностей. Но, во-первых, этот процесс идет постоянно и не делает «качественных скачков» на рубеже веков, а, во-вторых, он несопоставим с масштабами порождения новых видов при переходе от средних веков к новому времени.

Тем не менее существенные изменения происходят в корпусе ис­точников и при переходе к новейшему времени. Этот переход характе­ризуется усилением унифицирующего влияния окружающей социаль­ной среды на человеческую личность, определяющего влияния соци­альной группы на самосознание личности, что не могло не отразиться на характере основных видов исторических источников.

На рубеже XIX-XX вв. проявляется тенденция к унификации формы и содержания многих видов письменных источников — делопроиз­водственных материалов, периодической печати и т.д., вплоть до столь личностного источника, как мемуаристика, отчасти попадающего в зависимость от картины событий, формируемой средствами массовой

231

информации. В целом существенно увеличивается удельный вес ис­точников изначально, уже в момент возникновения предназначенных к публикации в той или иной форме.

В законодательстве мы наблюдаем рост значения международных договоров. В новейшее время идея приоритета государственного зако­нодательства постепенно теснится идеей приоритета международного права, по крайней мере в некоторых правовых сферах. И хотя этот процесс протекает очень медленно, учитывать систему международ­ного права при анализе законодательных источников в рамках нацио­нальных историй необходимо.

В статистике переход к новейшему времени связан с началом пре­обладания переписей как способа получения статистических данных. Усложнение стоящих перед статистикой задач ведет к применению все более сложных методов анализа статистических данных, а услож­нение методик — к сложностям в интерпретации получаемых резуль­татов. Историк, использующий итоговые данные, должен учитывать это обстоятельство, а историк, обращающийся к первичным матери­алам статистических обследований, помнить, что возможность мно­гоаспектной обработки данных закладывается на уровне программы статистического обследования, и уметь четко различать, получение каких данных является целью обследования, а какие данные необхо­димы для проверки получаемого результата.

Наиболее существенные изменения при переходе от нового вре­мени к новейшему заметны в тех видах исторических источников, которые порождаются в общественной и личностной сферах.

В периодической печати мы наблюдаем преобладание газетной периодики над журнальной, изменение характера публикуемой ин­формации (явное стремление к достоверности), а следовательно, и источников ее получения (появление информационных агентств, фор­мирование сети собственных корреспондентов). С переходом к новей­шему времени в России периодическая печать сращивается с публи­цистикой. Проявляется отчетливая дифференциация периодической печати, в том числе и по общественно-политическим направлениям. Уточняется адресность отдельных периодических изданий.

Публицистическую составляющую мы наблюдаем и в источниках личного происхождения, особенно в мемуаристике, которая все чаще предназначается к немедленному опубликованию.

Появляются новые взаимосвязи внутри видовой структуры. На­пример, начало издания исторических журналов и, следовательно, расширение публикации источников личного происхождения оказы­вают обратное влияние на сами эти источники. Появляется мода на писание дневников, что приходится учитывать при анализе целепола-гания автора исторического источника. Явно усиливается влияние информационного образа события, создаваемого в том числе и сред­ствами периодической печати (постепенно перерастающими в сред-

232

ства массовой информации), на мемуариста. Это проявляется в пер­вую очередь в отборе общественно значимых событий, описываемых в мемуарах. Растет и влияние мемуаристов друг на друга.

Осознание ценности источников личного происхождения приво­дит к тому, что такие источники, как дневники и частные письма, начинают специально собираться и тщательно храниться. Это обстоя­тельство в свою очередь оказывает влияние на авторов уже в момент писания личного дневника или частного письма, поскольку теперь автор (осознанно или бессознательно) предвидит возможность буду­щей публикации своего произведения.

Изменения типологии корпуса исторических источников

Усиление унифицирующего влияния на личность при переходе от нового времени к новейшему во многом связано со становлением фабричного производства, изменившего характер труда, усилившего отчуждение человека от конечного результата его деятельности, а также унифицировавшего окружающую человека бытовую среду. Таким об­разом, существенные изменения происходят не только внутри корпу­са письменных исторических источников.

Кроме того, на рубеже XIX—XX вв. начинают происходить измене­ния и в структуре типов источников: появляются фото- и киноматери­алы, позже — машиночитаемые документы. Изменения в типах источ­ников, по-видимому, свидетельствуют о глобальных изменениях в ис­тории человечества. И в этом плане, возможно, возникновение типа машиночитаемых документов сопоставимо с зарождением письменнос­ти и появлением письменных источников. Ведь типы источников, как и виды, появляются не одновременно. И последовательность возникнове­ния основных типов источников: вещественные — изобразительные — письменные, — вполне соответствует последовательности трех стадий в развитии человечества: дикость — варварство — цивилизация.

Общие свойства исторических источников нового времени

Как мы установили, целесообразно начинать сравнительное иссле­дование с выявления общих характеристик сопоставляемых феноменов.

Исторический источник — «реализованный продукт человеческой психики, пригодный для изучения фактов с историческим значением». Принятое нами определение исторического источника позволяет чет­ко разграничить две сферы: «источник—действительность» и «исто­рик—источник»^. Свойства исторического источника как объекта ис-

6 Заметим, что разграничение это чисто аналитическое. Исторический источ­ник — это не только то, что создано человеком прошлого, но и то, что осмыслено в качестве такового современным исследователем.

233

следования закладываются в момент его создания в соответствии с целью его творца, поэтому сфера «источник—действительность» пер­вична для нашего рассмотрения. Но сразу же подчеркнем, что каждое свойство источников нового времени, порождаемое в сфере «источ­ник—действительность», имеет своим следствием особенности взаи­модействия в системе «источник—историк».

/. Количественный рост исторических источников

«Исто чник—действительност ь»

Человеку свойственно не замечать очевидного. А самым важным свойством корпуса исторических источников нового времени в срав­нении с предшествующим периодом является их огромный количе­ственный рост. Разберемся в его причинах и следствиях.

Отметим несомненно лучшую сохранность документов нового вре­мени. Особенно это относится к России. Ведь в силу разных причин корпус исторических источников, оставшихся от средневековья, в России значительно меньше, чем в европейских странах. Крупномас­штабное преобразование государственного аппарата в правление Пет­ра I, ликвидация системы приказов и как следствие этого необходи­мость организации специального хранения документов вне системы делопроизводства приводит к созданию архивной службы, что сказы­вается на сохранности исторических источников. Значительно улуч­шается сохранность исторических источников из-за того, что в новое время многие исторические источники уже в момент своего создания предназначены для публикации (тиражирования).

Но главное не в этом. В первую очередь речь должна идти не о лучшей сохранности исторических источников, а о качественном сдвиге в их порождении.

Почему же возрастает потребность в документировании?

1.  Индивидуализация человека, эмансипация человеческой лич­ности при переходе от средних веков к новому времени расширяют круг авторов исторических источников. Мы здесь не останавливаемся на таком очевидном факторе, как рост грамотности, поскольку он является производным от рассмотренного обстоятельства.

2.  Стремление эмансипированной личности к созданию вторич­ных социальных связей ведет к тому, что исторические источники начинают порождаться не только в государственной (и церковной) сфере, как это было до сих пор, но и в личностной и общественной. О возникновении новых видов исторических источников речь шла в предыдущей главе. Отметим здесь лишь то, что увеличение мобильно­сти населения ведет к увеличению числа эпистолярных источников, направленных на поддержание как межличностной, так и деловой коммуникации.

3.  Кроме возникновения новых сфер порождения исторических источников, увеличивается их количество и в государственной сфере. 234

Что также во многом обусловлено новым характером законотворче­ства и взаимоотношений между личностью и государством. Превра­щение закона в единственный источник права и убежденность в том, что путем законотворчества можно переустроить жизнь государства и повлиять на формирование личности, заставляют принимать законы на основе анализа информации о состоянии тех или иных сторон жиз­ни общества и государства. С другой стороны, расхождение обычая и закона вынуждает специально заботиться о публикации законодатель­ства и о контроле за его эффективностью. Все это приводит к увеличе­нию числа делопроизводственных источников7.

«Историк— истопник»

Рост количества исторических источников создает совершенно новую познавательную ситуацию. Исследователь уже не в состоянии изучить все источники, имеющие отношение к сколь-либо значимой теме или проблеме. Он вынужден целенаправленно отбирать истори­ческие источники в соответствии со своей исследовательской гипоте­зой, что заставляет более четко ее сформулировать.

Иногда исследователи утверждают, что возможно исследование без гипотезы, что гипотеза «мешает» исследователю, ограничивает поле его исследовательского внимания. Но необходимо осознать, что исследования без гипотезы не бывает. Гипотеза может быть лишь осоз­нанной или нет. И чем сложнее проблематика, чем шире круг источ­ников, тем строже исследователь должен подходить к формированию гипотезы. Дело в том, что гипотеза — это всегда обобщение ранее накопленного знания. В процессе исследования она трансформирует­ся, потому что исследователь получает дополнительную информацию. Если гипотеза трансформировалась значительно, то приходится воз­вращаться к началу исследования, с тем чтобы проверить новую ги­потезу. Историк, занимающийся ранними периодами истории, иног­да почти наизусть помнит «свои» источники, постоянно обращается к одним и тем же текстам. Историк нового времен л в целом ряде случа­ев не имеет такой возможности, особенно если оь работает с массо­выми источниками или статистикой. Представьте себе исследователя, который читает подряд формулярные списки чиновников или мате­риалы земской статистики в надежде, что его «осенит» и он увидит за этими сотнями и тысячами цифр явления и процессы.

7 Здесь мы не обсуждаем специально вопрос о том, что первично: усложнение государственного аппарата или увеличение документооборота. Отметим лишь, что, на наш взгляд, распространенное убеждение, что усложнившийся государствен­ный аппарат порождает огромное количество бумаг, основано на подмене причи­ны следствием. Мы согласны с Б. Г. Литваком в том, что потребность в обмене информацией, а значит, и в документировании ведет к усложнению государствен­ного аппарата.

235

Итак, при работе с большими массивами источников историк всегда получает ответ на тот вопрос, который поставил, и он лишен возможности переспрашивать свои источники в процессе исследова­ния. Можно сравнить общение историка-медиевиста с историческими источниками с интервью, а историка нового времени — с социологи­ческим опросом.

Кроме того, количественный рост источников заставляет поста­вить проблему выборочного исследования. И здесь важно понять, что выборочный метод — это особый метод исследования, корректно рабо­тающий только на математико-статистической основе. Важно различать подбор примеров, иллюстрирующих то или иное положение, и постро­ение выборки, которая позволяет распространить полученные резуль­таты на все аналогичные явления (генеральную совокупность).

Для исторических источников нового и новейшего времени необ­ходимо учитывать сферу возникновения: личностная, общественная, государственная. Тогда мы легко увидим, что, например, русские га­зеты возникают не только позже европейских, но и в отличие от них в государственной, а не в общественной сфере.

Выделим и чисто эвристический аспект данной проблемы. Рассмат­ривая эволюцию видов источников периода средневековья, можно и нужно ориентироваться на наиболее заметные памятники, такие как Повесть временных лет, Русская правда и т.д. В силу огромного количе­ственного роста источников в новое и новейшее время такой подход невозможен. Необходимо выстроить модель вида и проследить его эво­люцию, привлекая отдельные памятники в качестве иллюстраций.

2. Упрощение содержания отдельно взятого документа

«Источник—действительность»

Рост количества источников, особенно в сфере делопроизводства, приводит к упрощению содержания отдельно взятого документа, что сопровождается формализацией этого содержания8, а также усложне­нием системы источников на уровне вида и разновидности.

Указанные тенденции можно отметить не только в делопроизвод­ственной сфере. Такие же процессы наблюдаются и в законодатель­стве. Не случайно в третьем Полном собрании законов Российской империи публикуются не все законодательные акты: для сепаратного законодательства в ряде случаев указывается лишь название.

Наиболее значительна формализация в статистике.

8 Данная точка зрения была сформулирована Б. Г. Литваком и оспорена С. В. Воронковой, утверждавшей, что на протяжении XIX в. происходит усложне­ние информации исторических источников. Эта полемика основана на недоразу­мении и дает отличный пример того, как в процессе спора происходит подмена его предмета. Ведь 6. Г. Литвак пишет об отдельном документе, а С. В. Воронкова о системах документации.

236

Процессы упрощения содержания одного отдельно взятого источ­ника наблюдаются и в сфере повествовательных источников. К концу XIX в. вполне очевидна дифференциация периодической печати по целому ряду критериев: по общественно-политической направленно­сти, по ориентации на различные профессиональные и сословные группы, пол о-возрастная дифференциация.

Как это ни покажется странным, такие же процессы мы обнару­живаем и в мемуаристике. На рубеже XIX—XX вв. все чаще встречают­ся мемуары, посвященные отдельным событиям или выдающимся современникам мемуариста. Относительно реже встречаются неспеш­ные повествования обо всех памятных для автора событиях.

«Источник— историк»

Вполне очевидно, что упрощение содержания отдельного источ­ника и усложнение внутривидовой структуры создают дополнитель­ные сложности при формировании источниковой базы исследования. Репрезентативная основа исторического труда должна структурно вос­производить нарастающую сложность корпуса источников. Например, для рубежа XIX-XX вв. невозможно изучать газету, выражающую то или иное общественное умонастроение, не зная всего спектра мне­ний, выражаемых в периодике.

Второе не менее важное следствие рассматриваемого явления — это увеличение объема скрытой (латентной) информации. Такую ин­формацию называют еще структурной, потому что она может быть выявлена при анализе структуры корпуса источников, взаимосвязей между их элементами. Например, если мы прочитаем в формулярном списке городничего города Колы, происходившего из крестьян, что он имел чин V класса Табели о рангах, то мы получим информацию об одном, отдельно взятом конкретном факте. Это то, что можно не­посредственно прочитать в историческом источнике. Но даже если мы установим достоверность этой информации, мы не будем знать, сколь типична или уникальна такая карьера. Однако если мы проанализиру­ем несколько сотен формулярных списков, то сможем установить, каким образом зависел от социального происхождения чиновника ранг чина, имущественное положение чиновника к т.д. Традиционным методом извлечения скрытой (структурной информации) является построение таблицы, но есть и другие методы — количественные (ма­тематические) или формализованные. Чаще всего для анализа зависи­мостей используют такие методы математической статистики, как корреляционный и регрессионный анализ.

3. Рост числа разновидностей исторических источников

«Источник—действительность»

Количественный рост исторических источников и упрощение со­держания отдельно взятого документа приводят к увеличению числа

237

разновидностей внутри видов. На протяжении всего периода вновь возникшие и ранее существовавшие виды делятся на разновидности. При этом процесс возникновения новых разновидностей явно пре­обладает над угасанием исчерпавших себя форм, что приводит к по­стоянному усложнению структуры корпуса исторических источников. Нарастание числа разновидностей в наибольшей степени прояв­ляется в делопроизводственной документации, учетных материалах, актовых источниках.

«Источник—историк»

Вполне очевидно, что историку, работающему с источниками нового времени, приходится строже подходить к определению видо­вой природы источника, учитывая его принадлежность к той или иной разновидности внутри вида.

Кроме усложнения классификационного деления видов истори­ческих источников, их дифференциация по разным параметрам от­крывает более широкие возможности для их систематизации, а зна­чит, и для выявления структурной информации. Исследователь полу­чает дополнительные возможности анализа информации путем составления разнообразных (в том числе и комбинаторных) таблиц, а также применения методов математической статистики.

Вторая исследовательская проблема связана с разработкой прин­ципов группировки разновидностей и выработкой методов анализа групп. В качестве примера такой группы видов и разновидностей мож­но назвать массовые источники, активно разрабатываемые в отече­ственной историографии в последние двадцать—тридцать лет.

4. Публикация и тиражирование исторических источников

«Источник—действительность»

Может быть, самой существенной особенностью исторических источников нового времени является то, что источники большинства видов уже в момент создания были предназначены для публикации9.

С начала XVIII в. становится обязательной публикация законода­тельных актов10.

Наиболее характерные для корпуса исторических источников но­вого времени виды (периодическая печать, эссеистика, мемуаристи­ка) создавались именно для публикации.

9 Мы различаем публикацию и тиражирование. Публикация в широком смыс­ле включает не только печатание типографским способом, но и оглашение (на­пример, законодательство) или предназначенность для прочтения другими (ме­муары). Тиражирование некоторых документов нельзя рассматривать как публика­цию (например, тиражирование формуляра).

10  Значение публикации в системе законодательства будет рассмотрено ниже при анализе законодательства нового времени.

238

И если для периодической печати расчет на публикацию очеви­ден и постоянен, то имманентно присущее мемуаристу стремление к обнародованию своих воспоминаний развивается и служит одним из критериев эволюции мемуаристики".

К концу XIX в. это свойство исторических источников выходит на новый уровень. Появляется текущая публикация законодательства — с 1863 г. выходит «Собрание узаконений и распоряжений, издаваемое при Правительствующем Сенате». С развитием исторической перио­дики расширяется публикация источников личного происхождения.

Начинается систематическая публикация сводных данных статис­тики.

В начале XX в. публикуется и такой источник, как стенографичес­кие отчеты Государственной Думы.

На протяжении XVIIT—XIX вв. нарастает взаимосвязь видов исто­рических источников. При обзоре основных видов исторических ис­точников нового времени мы увидим, сколь тесно связаны законода­тельство и статистика, периодическая печать и публицистика, мему­аристика и периодическая печать, эпистолярные источники и художественная литература. Механизм взаимосвязи видов различен, однако отметим, что в целом ряде случаев один вид мог влиять на другой именно потому, что в новое и новейшее время многие истори­ческие источники изначально предназначались для публикации.

«Историк—источник»

Очевидно, что синхронная публикация исторических источников создает принципиально новые условия их сохранности, что возвра­щает нас к началу нашего анализа — количественному росту не толь­ко создаваемых источников, но и сохранившихся от созданного.

Кроме этого, при анализе каждого источника историк должен отчетливо осознавать ту информационную среду, в которой существо­вал автор источника. Должен пытаться выявить не только непосред­ственные источники текста, но и тот информационный континуум, в котором существовал автор. Например, поскольку европейские мему­аристы уже в XVII в. имели возможность включить свои мемуары в историографический контекст (знакомясь с публикациями истори­ческих сочинений, начиная с античных, и произведениями других мемуаристов) и поэтому часто рассматривали их как историю насто­ящего (Contemporary History), русские мемуаристы еще в XVIII в. пи­сали свои мемуары-автобиографии изолированно друг от друга.

Историку при исследовании обстоятельств создания источника также следует обратить внимание на то, предназначался ли источник для публикации и в какой среде он должен бытовать. То есть расчет на публикацию включается в систему целей создателя источника. При

Расчет мемуариста на публикацию показан в работе А. Г. Тартаковского.

239

этом необходимо помнить, что авторы в разной степени учитывали характер дальнейшего бытования в момент создания исторического источника. Степень и характер учета потенциальной аудитории зави­сели как от личности автора, так и от видовой принадлежности со­здаваемого произведения.

В заключение подчеркнем взаимосвязь между отдельными свой­ствами. Количественный рост исторических источников во многом обусловливает упрощение содержания одного отдельно взятого доку­мента, что в свою очередь порождает, как минимум, два следствия; увеличение количества разновидностей источников каждого вида и рост объема скрытой (структурной) информации внутри комплекса источников.

Отметим также, что многие особенности анализа источников но­вого времени, вытекающие из их природы, существенны и для пред­шествующего периода. Историк-медиевист, изучая летопись или агио­графическое произведение, должен максимально осмыслить исход­ную гипотезу или задать себе вопрос, например, о характере бытования этого источника. Однако для нового времени эти методические требо­вания должны быть четко осознанны, без их рефлексии невозможно сколько-нибудь существенное исследование.

3. Источники личного происхождения: сравнительное исследование

Процесс эмансипации человеческой индивидуальности и во мно­гом обусловленный им процесс становления межличностных отноше­ний породили новую сферу возникновения исторических источников. В первой главе настоящего раздела подробно рассматривалась объекти­вация процессов индивидуализации и создания вторичных социальных связей в системе исторических источников нового времени. Именно источники личного происхождения наиболее последовательно вопло­щают эти тенденции.

Источники личного происхождения — группа видов исторических источников, функцией которых является установление межличност­ной коммуникации в эволюционном и коэкзистенциальном целом и авто коммуникации, в силу чего они наиболее последовательно воп­лощают процесс самоосознания личности и становления межличност­ных отношений. К источникам личного происхождения относятся дневники, частная переписка (эпистолярные источники), мемуары-автобиографии, мемуары — «современные истории», эссеистика, ис­поведи.

Приведенное определение источников личного происхождения указывает на существенные расхождения с моделью, сложившейся в

240

российской историографии. И сразу же со всей определенностью под­черкнем, что выработанное нами определение, отличное от имеюще­гося, — результат компаративного исследования.

Поскольку в качестве принципиальной позиции мы заявили срав­нение видов исторических источников с видовой моделью, вырабо­танной на российском материале, воспроизведем в общих чертах эту модель так, как она описана в отечественной историографии.

/. Историографическая модель

В отечественной историографии современная модель мемуаристи­ки создана в первую очередь усилиями А. Г. Тартаковского12. Обычно выделяют два или три вида источников личного происхождения: ме­муары (которые в свою очередь делятся на дневники и воспомина­ния) и частная переписка. Или же мемуары и дневники рассматрива­ются как отдельные виды исторических источников наряду с пере­пиской. С этим связан и спор о целесообразности использования двух терминов — «мемуары» и «воспоминания» или одного — «мемуары». В качестве исторического источника разрабатывается почти исключи­тельно мемуаристика.

Интерес к мемуаристике как к виду исторических источников воз­ник еще в середине прошлого века, но в рамках позитивистской ис­ториографии мемуаристика рассматривалась преимущественно как источник фактического материала. Такой подход оказался весьма ус­тойчивым. Еще в середине 1970-х годов П. А. Зайончковский в предис­ловии к указателю «История дореволюционной России в дневниках и воспоминаниях современников» уверенно утверждал:

«...ценность мемуаров заключается в изложении фактической сто­роны описываемых событий, а не в оценке их, которая, естественно, почти всегда субъективна»13.

И только в последние два десятилетия, когда вышли три фунда­ментальные и по сути новаторские монографии Тартаковского, взгляд на мемуаристику начал трансформироваться. В монографии «1812 год и русская мемуаристика»14 Тартаковский новаторски ставит пробле­му, подчеркивая, что не собирается рассматривать традиционно от­ражение событий 1812 г. в русской мемуаристике, а сосредоточит вни-

12 См.: Тартаковский А. Г. 1812 год и русская мемуаристика: Опыт источнико­ведческого изучения. М, 1980;   Он же. Русская мемуаристика XVIII — первой половины XIX в.: От рукописи к книге. М., 1991; Он же. Русская мемуаристика и историческое сознание XIX века. М., 1997.

13  История дореволюционной России в дневниках и воспоминаниях совре­менников: Аннот. указ. кн. и публ. вжурн./Науч. рук., ред. и введ. П. А. Зайончковско-го. М., 1976-1989. Т. 1-5.

14  Тартаковский А. Г, 1812 год и русская мемуаристика.  М., 1980.

241

16 - 6867

мание на влиянии этого исторического события на мемуаротворче-ство как форму человеческой деятельности, на расширении социаль­ного состава мемуаристов. В этой работе автор определяет мемуары как

«повествования о прошлом, основанные на личном опыте и собствен­ной памяти мемуариста».

И утверждает:

«Сравнительно с другими источниками личного происхождения именно в мемуарах с наибольшей последовательностью и полнотой реали­зуется историческое самосознание личности в этом и состоит спе­цифическая социальная функция мемуаров как вида источников».

Кроме Тартаковского существенный вклад в разработку данной проблематики внесли С. С. Минц15 и А. Е. Чекунова16.

Минц, разрабатывая проблему эволюции мемуаристики, предла­гает следующий критерий: «...отражение в мемуарах степени осозна­ния мемуаристами сущности явлений и процессов общественного раз­вития, связи индивидуального и социального в общественной жизни». И хотя Тартаковский спорит с Минц, отмечая, что предлагаемый в ее работе критерий

«...не учитывает реально-исторических, имманентно предопределен­ных возможностей мемуаристики как специфической отрасли ду­ховной культуры, ибо познание "сущности и механизма обществен­ных отношений" составляет задачу целой системы наук гуманитар­ного цикла»,

представляется, что их позиции не противоречат одна другой, а дополняют друг друга. В самом деле, Тартаковский выделяет в эволю­ции мемуаристики три крупные вехи:

1) «переход от внутреннефамильных по преимуществу целей мему-аротворчества к предназначению мемуаров для обнародования, для печати», 2) «превращение их в фактор идейно-политической борьбы и литературно-общественного движения», 3) «осознание значимос­ти мемуаров для исторического познания и включение в их целевую установку расчета на будущего историка».

li См.: Минц С. С. Об особенностях эволюции источников мемуарного характе­ра (К постановке проблемы)//История СССР. 1979- № 6. С. 55-70; Она же. Мемуа­ры и российское дворянство: Источниковедческий аспект историке-психологи­ческого исследования. СПб., 1998.

16 См.: Чекунова А. Е. Русское мемуарное наследие второй половины XVII— XVIII в.: Опыт источниковедческого анализа. М., 1995.

242

Тем самым он практически конкретизирует в границах мемуарис­тики общие тенденции эволюции личности в новое и новейшее время. При этом Тартаковский справедливо отмечает, что речь не идет о смене функций, а о наслоении их. Таким образом, получается, что мемуары, в которых повествуется об общественно значимых событи­ях, возникают веком позже после мемуаров преимущественно с внут-рифамильными целями.

Далее мы проверим, как работает эта модель на западноевропейс­ком материале.

2. Некоторые наблюдения компаративного характера, или Испытание описанной модели

Итак, Тартаковский предложил «объемную», т.е. развернутую как в коэкзистенциальном, так и в эволюционном пространстве, модель мемуаристики как вида исторических источников.

Коэкзистенциаяьное пространство

В коэкзистенциальном плане эта модель характеризуется следую­щим образом: Во-первых,

«Сравнительно с другими источниками личного происхождения именно в мемуарах с наибольшей последовательностью и полнотой реали­зуется историческое самосознание личности в этом и состоит спе­цифическая социальная функция мемуаров как вида источников».

Во-вторых, мемуары обладают тремя признаками:

«повествования о прошлом, основанные на личном опыте и собствен­ной памяти мемуариста».

В целом соглашаясь с Тартаковским и признавая его неоценимый вклад в развитие источниковедения российской истории, а также в изучение сравнительно новой для российской историографии послед­него времени проблемы российской ментальности, мы не можем не отметить некоторые сложности в практическом применении предло­женного им определения. На мой взгляд, функция определения не только в том, чтобы раскрывать содержание понятия, но и в том, чтобы позволять отграничивать определяемую совокупность объектов от всех прочих. Но понятие «реализация исторического самосознания», хотя и чрезвычайно важное для понимания мемуаристики, трудно применимо в качестве критерия определения вида. В конце концов, сложно показать, что изменение исторического самосознания приве­ло и к изменению характера законодательства, а это в свою очередь вызвало к жизни такой далекий от мемуаристики вид исторических источников, как статистика. Отчасти это и было показано в первой

243

16-

главе данного раздела исследования при характеристике корпуса ис­торических источников нового времени. Правда, Тартаковский под­черкивает, что в мемуарах «историческое самосознание» реализуется с «наибольшей последовательностью и полнотой», но, на мой взгляд, это уточнение все же не снимает проблему.

Кроме того, если мы в полном соответствии с теорией источни­коведения попытаемся определить вид источника по первичной со­циальной функции — «реализация исторического самосознания лич­ности», то столкнемся со значительной проблемой, поскольку явно, что историческое сознание в русском обществе формируется с 60-х годов XVIII в. по 60-е годы XIX в., а мемуары появляются веком рань­ше—с конца XVII в.

Можно, конечно, считать возникновение мемуаристики устойчи­вым признаком существования «исторического самосознания» и на этом основании утверждать, что оно сложилось одновременно с воз­никновением мемуаристики — при этом не суть важно, относить ли возникновение мемуаристики к 60-м годам XVIII в. или относить фор­мирование исторического самосознания к концу XVII в. И в том, и в другом случае мы столкнемся с существенными проблемами.

Рассмотрим подробнее оба варианта.

Вариант первый: отнести возникновение российской мемуаристи­ки к 60-м годам XVIII в.

Во-первых, оставаясь в границах данного вида исторических ис­точников, мы не сможем определить видовую принадлежность целого ряда весьма известных источников российской истории, таких как, например, «Записки» Натальи Борисовны Долгорукой.

Во-вторых, при сопоставлении с западноевропейским материа­лом мы будем вынуждены признать, что в России мемуары возникли спустя два с половиной века после их появления в Европе, что, ко­нечно, теоретически возможно, но сразу же вызывает желание по­точнее проверить этот вывод.

В-третьих, при рассмотрении мемуаристики в соотнесении с кор­пусом исторических источников нового времени окажется, что мему­ары возникают позже, чем другие виды исторических источников нового времени или чем происходят существенные изменения суще­ствовавших и в предшествующий период видов, таких как законода­тельство, что совершенно не согласуется с теми критериями (эманси­пация индивидуальности и создание вторичных социальных связей) выделения корпуса исторических источников нового времени, кото­рые были нами обоснованы выше.

Вариант второй', отнести формирование исторического самосоз­нания к концу XVII в.

В этом случае оказывается, что историческое самосознание возни­кает в России веком раньше, чем в Европе. Конечно, для такого ут­верждения необходимо было бы вначале прояснить смысл понятия

244

«возникновение исторического самосознания». Но чтобы не втягиваться в дискуссии, поясним лишь, что определение этого понятия для нас неразрывно связано с восприятием истории как процесса, что было изложено в первой главе первого раздела учебного пособия.

Ну а если попытаться — в порядке эксперимента — совместить оба варианта, то мы получим чрезвычайно удивительный вывод: ис­торическое самосознание в России возникает веком раньше, чем в Европе, а мемуары — двумя с половиной веками позже.

Если же при определении мемуаристики руководствоваться толь­ко тремя предложенными признаками: «повествования о прошлом, ос­нованные на личном опыте и собственной памяти мемуариста», то мы столкнемся с той же самой проблемой — трудностью идентификации произведения как мемуаров, но в ее «зеркальном отражении»: если, руководствуясь критерием «реализация исторического самосознания», мы рисковали не заметить первые опыты российской мемуаристики, то, используя предложенные признаки, мы будем вынуждены весьма расширить круг мемуаров.

Приведем несколько примеров. И сразу же отметим, что здесь и далее мы выбирали из рассматриваемых в качестве примеров произве­дений главным образом те места, в которых характеризуется цель авто­ра—в полном соответствии с принятым в источниковедении опреде­лением видовой природы исторического источника по его первичной социальной функции, которая идентифицируется через цель создания.

Августин Аврелий". IV-V века

Книга первая. I.

1. Я буду искать Тебя, Господи, взывая к Тебе, и воззову к Тебе, веруя в Тебя, ибо о Тебе проповедано нам. Взывает к Тебе, Господи, вера моя, кото­рую дал Ты мне, которую вдохнуп в меня через вочеловечившегося Сына Твоего, через служение Исповедника Твоего. [С. 8]

Книга первая. II.

2.  Но как воззову я к Богу моему, к Богу и Господу моему? Когда я воззову к Нему, я призову Его в самого себя. Где же есть во мне место, куда пришел бы Господь мой? [С. 8]

Книга пятая. I.

1. Прими исповедь мою, приносимую в жертву Тебе языком моим, ко­торый Ты создал и побудил исповедовать имя Твое... [С. 54]

17 Августин Аврелий. Исповедь Блаженного Августина, епископа Иплонского// Августин Аврелий. Исповедь. Петр Абеляр. История моих бедствий. М., 1992. С. 8— 222. Здесь и далее в квадратных скобках приводятся номера страниц по указанным изданиям.

245

Книга пятая. III.

3. Я расскажу пред очами Господа моего о том годе, когда мне исполнилось двадцать девять лет... [С. 55] [выделено мной. М. Р.]

Книга десятая. III.

3. Что же мне до людей и зачем слышать им исповедь мою, будто они сами излечат недуги мои? [Выделено мной. М. Р.] Эта порода ретива разузнавать про чужую жизнь и «ленива исправлять свою. Зачем ищут услышать от меня, каков я, те, кто не желает услышать от Тебя, каковы они? И откуда те, кто слышит от меня самого обо мне самом, узнают, правду ли я говорю, когда ни один человек не знает, что «делается в чело­веке, кроме духа человеческого, живущего в нем»? Если же они услышат о самих себе от Тебя, они не смогут сказать: «Господь лжет». А услышать от Тебя о себе не значит ли узнать себя? А разве не солжет тот, кто, узнав себя, скажет: «это неправда»? Но так как «любовь всему верит», по крайней мере, среди тех, кого она связала воедино, то я, Господи, исповедуюсь Тебе так, чтобы слышали люди, которым я не могу доказать, правдива ли исповедь моя; мне, однако, верят те, чьи уши открыла для меня любовь. [С. 129]

Петр Абеляр". XII век

Человеческие чувства часто сильнее возбуждаются или смяг­чаются примерами, чем словами. [Выделено мной. М. Р.] Поэтому после утешения в личной беседе, я решил написать тебе, отсутствующему, утешительное послание с изложением пережитых мною бедствий, чтобы, сравнивая с моими, ты признал свои собственные невзгоды или ничтожны­ми, или незначительными и легче переносил их... [С. 260]

...Такова, о возлюбленный во Христе брат и ближайший спутник в жиз­ни, история моих бедствий, которым я подвергаюсь беспрестанно, чуть ли не с колыбели. [Выделено мной. М. Р.] Ты теперь впал в отчаяние и мучаешься от сознания причиненной тебе обиды. Поэтому я желаю, как я и сказал в начале этого послания, чтобы рассказанная мною история послужила тебе утешением и чтобы по сравнению с моими ты признал бы свои невзгоды или ничтожными, или легкими и терпеливее бы переносил их... [С. 293]

Владимир Мономах". Около 1117 года

...Сидя на санях, помыслил я в душе своей и воздал хвалу богу, который меня до этих дней, грешного, сохранил. Дети мои или иной кто, слушая эту

18  Абеляр Петр. История моих бедствий//Августин Аврелий. Исповедь. Петр Абеляр. История моих бедствий. М., 1992. С. 259-294.

19  Владимир Мономах. Поучение//Памятники литературы Древней Руси: Нача­ло русской литературы XI — начало XII века. М., 1978. С. 393—413.

246

грамотку, не посмейтесь, но кому из детей моих она будет люба, пусть примет ее в сердце свое и не станет лениться, а будет трудиться... [С. 393]

...А теперь поведаю вам, дети мои, о труде своем, как тру­дился я в разъездах и на охотах с тринадцати лет... [С. 403] [Выделе­но мной. М. Р.]

...Не осуждайте меня, дети мои или другой, кто прочтет: не хвалю ведь я ни себя, ни смелости своей, но хвалю бога и прославляю милость его за то, что он меня, грешного и худого, столько лет оберегал от тех смертных опасно­стей, и не ленивым меня, дурного, создал, на всякие дела человеческие год­ным. Прочитав эту грамотку, постарайтесь на всякие добрые дела, славя бога со святыми его... [С. 409] [Выделено мной. М. Р.]

Протопоп Аввакум". 16721675 годы

Аввакум протопоп понужен бысть житие свое написати иноком Епифа-нием, понеж отец ему духовной инок, да не забвению предано будет дело божие; и сего ради понужен бысть отцем духовным на славу Христу Богу нашему... [С. 217]

...По сем у всякаго правовернаго прощения прошу; иное было, кажется, про житие-то мне и не надобно говорить, да прочтох Деяния апостольская и Послания Павлова, апостоли о себе возвещали же, егда что бог содепает в них: не нам, Богу нашему слава. А я ничто ж есм... [С. 239]

Жан-Жак Руссо". 17651770 годы

Я предпринимаю дело беспримерное, которое не найдет подражателя. Я жочу показать своим собратьям одного человека во всей правде его природы, и этим человеком буду я. [Выделено мной. М. Р.]

Я один. Я знаю свое сердце и знаю людей. Я создан иначе, чем кто-либо из виденных мною; осмеливаюсь думать, что я не похож ни на кого на свете. Если я не лучше других, то, по крайней мере, не такой, как они. Хорошо или дурно сделала природа, разбив форму, в которую она меня отпила, об этом можно судить, только прочтя мою игповедь.

Пусть трубный глас Страшного суда раздастся когда угодно, я пред­стану пред Верховным судией с этой книгой в руках. Я гро.'лко скажу: «Вот что я делал, что думал, чем был. С одинаковой откровенностью рассказал я о хорошем и о дурном. Дурного ничего не утаил, хорошего ничего не при­бавил; и если что-либо слегка приукрасил, то лишь для того, чтобы заполнить пробелы моей памяти. Может быть, мне случилось выдавать за правду то, что мне казалось правдой, но никогда не выдавал я за правду заведомую ложь. Я показал себя таким, каким был в действительности: презренным и низким, когда им был, добрым, благородным, возвышенным, когда был им.

20 Аввакум. Житие протопопа Аввакума//Русская литература XI-XVIII вв. М., 1988. С. 217-239.

11 Руссо Ж.-Ж. Исповедь//Руссо Ж.-Ж. Избранное. М., 1996.

247

Я обнажил всю свою душу и показал ее такою, какою Ты видел ее Сам, Всемогущий. Собери вокруг меня неисчислимую толпу подобных мне: пусть они слушают мою исповедь, пусть краснеют за мою низость, пусть сокрушаются о моих злополучиях. Пусть каждый из них у подножия Твоего престола в свою очередь с такой же искренностью раскроет сердце свое, и пусть потом хоть один из них, если осмелится, скажет Тебе: «Я был лучше этого человека»».

Я родился в Женеве в 1712 году, от гражданина Исаака Руссо и гражданки Сюзанны Бернар... [С. 7] [Выделено мной. М. Р.]

Если руководствоваться предложенными признаками, то все вы­шеназванные произведения придется отнести к мемуарам, поскольку их авторы пишут о прошлом, основываясь при этом на своем личном опыте и памяти.

Но обратим внимание, что произведения Августина Аврелия, Пет­ра Абеляра и Владимира Мономаха относятся к одной эпохе (конечно, можно спорить здесь об отнесении к одной эпохе Августина и Абеляра, но проблема эта отодвигается на второй или даже более далекий план, если мы вспомним, что предметом нашего исследования является кор­пус исторических источников нового времени). Объединяет их нраво­учительная функция, столь характерная для произведений средневеко­вья. И весьма существенно отличается по своей нацеленности от них «Житие протопопа Аввакума» — «да не забвению предано будет дело божие», хотя и сохраняет традиционную форму жития22.

Все признаки мемуаров имеет и относящаяся к иной эпохе «Ис­поведь» Ж.-Ж. Руссо, хотя ее традиционно и справедливо рассматри­вают как философское произведение.

Эволюционное пространство

Если рассматривать эволюцию мемуаристики с точки зрения ви­довой модели, выработанной на российском материале, то при обра­щении к западноевропейской мемуаристике мы также заметим суще­ственные противоречия.

Выше мы уже показали, что при последовательном выстраивании модели мемуаристики на основе предложенных критериев мы прихо­дим к тому, что российская мемуаристика возникла на два с полови­ной века позже европейской, поскольку первыми европейскими ме­муарами традиционно считаются «Мемуары» Филиппа де Коммина. При всех исторических модификациях значения этого слова в назва­нии вида источников личного происхождения оно впервые появилось при публикации этого исторического повествования в 1524 г.

Обратимся к тексту этого исторического источника.

Филипп де Коммин". Конец XV века

Монсеньор архиепископ Вьеннский, удовлетворяя Вашу просьбу, с коей Вы соблаговолили ко мне обратиться, вспомнить и описать то, чго я знал и ведал о деяниях короля Людовика XI, [выделено мной. М. Р.], нашего господина и благодетеля, государя, достойного самой доброй па­мяти (да помилует его Господь!), я изложил как можно ближе к истине все, что смог и сумел вспомнить... [С. 5]

А теперь вспомним общую схему эволюции российской мемуари­стики: мемуаристика с «внутреннефамильными» целями — мемуари­стика как «фактор идейно-политической борьбы и литературно-обще­ственного движения» «осознание значимости мемуаров для истори­ческого познания и включение в их целевую установку расчета на будущего

историка».

И обратившись к тексту Филиппа де Коммина, мы можем убе­диться, что в Западной Европе мемуаристика возникает не только на два с половиной (или на полтора — в зависимости от точки отсчета) века раньше, чем в России, но и первый ее опыт соответствуют сразу же последнему из выделенных Тартаковским этапу развития российс­кой мемуаристики, поскольку абсолютно очевидно, что произведе­ние Филиппа де Коммина преследует отнюдь не «внутреннефамилъ-ные цели», а скорее предназначено для истории.

Конечно, можно возразить, что отдельные примеры ничего не доказывают. Но мы берем не просто примеры, а примеры хрестома­тийные, общепризнанную классику мемуаристики как вида истори­ческих источников.

Но все же продолжим сравнение. Приведем еще два хрестоматий­ных примера, но более близкие друг к другу по времени создания.

Сен-СиАюн". Июль 1743 года

Предисловие. О дозволительное™ писания и чтения исторических книг, особенно тех, что посвящены своему времени.

Во все века изучение истории считалось столь достойным занятием, что, думается, было бы пустой тратой времени приводить в защиту этой истины несчетные высказывания самых уважаемых и ценимых авторов... [С. 42]

...уж если, учась ручному труду, нельзя обойтись без наставника, по крайности без наглядного примера, то тем более нужны они в различных умственных и научных занятиях, где невозможно руководствоваться только зрением и прочими чувствами.

22 Замечу, что я абсолютно не согласна с высказанной в литературе точкой зрения, что «Житие протопопа Аввакума» демонстрирует новое содержание жи­тийной литературы. Даже будучи человеком абсолютно нерелигиозным, не могу себе представить «автоканонизацию».

248

21 Коммин Филипп де. Мемуары. М., 1987. 496 с.

24 Сен-Симон. Мемуары: Избранные главы: В 2 кн. К.н. 1. М., 1991.

249

А коль скоро лишь уроки, полученные от других, делают разум способ­ным усвоить то, что он должен усвоить, нет науки, без коей было бы трудней обойтись, нежели история... [С. 44]

...Для достойного выполнения своей задачи автор всеобщей или част­ной истории обязан досконально изучить предмет посредством углубленно­го чтения, точного сопоставления и верного сравнения других тщательнейше отобранных авторов, разумной ученой критики, и все это должно подкреп­ляться большой образованностью и остротой суждения. Я именую всеоб­щей историей ту, что является таковой, ибо обнимает много стран, много веков жизни церкви или одного народа, несколько царствований либо одно очень давнее или важное религиозное событие. Частной я именую исто­рию, если она относится к временам автора и его стране, повествуя о том, что происходит у всех на глазах; и, будучи более узким по охвату, подобный исторический труд должен содержать гораздо больше мелких подробнос­тей и вводить читателя в гущу действующих лиц, чтобы ему казалось, будто он не читает историю или мемуары, а сам посвящен в тайны того, что перед ним изображают, и воочию видит то, о чем ему рассказывают. Такой жанр требует щепетильной точности и достоверности каждого сюжета и каждой черты... особенно же важно, чтобы, описывая события, сочинитель опирался на источники, личные впечатления или рассказы своих близких друзей; в последнем случае самолюбие, дружба, неприязнь и собственная выгода должны приноситься в жертву истинности даже наимельчайших и наиме­нее важных подробностей... [С. 4648]

...Писать историю своей страны и своего времени значит тщательно и обдуманно воскрешать в уме виденные, пережитые, узнанные из безупречного источника события на театре жизни [выделено мной. М. Р.], различные их механизмы и подчас ничтожные на первый взгляд пустяки, которые привели в движение пружины этих ме­ханизмов... [С. 59-60]

...Поучительность ее воспитывает для жизни в свете, общения с людьми и в особенности для занятий делами. Примеры, которые исчерпывают в ней читатели, направляют и остерегают их тем легче, что живут последние в тех же местах, где произошли события, и во времена, еще недостаточно отда­ленные, чтобы нравы и образ жизни, правила обхождения и поступки суще­ственно изменились. Каждый мазок авторской кисти вооружает рекомен­дациями и советами в отношении изображаемых лиц, поступков, стечений обстоятельств и следствий, ими вызванных, но эти рекомендации и советы насчет предметов и людей извлекаются самими читателями и воспринима­ются ими тем легче, что они свободны от многословия, сухости, навязчивости, докучности, кои делают неприятными и бесплодными рекомендации и со­веты тех, кто навязывает их нам. Итак, я не вижу ничего, что было бы полез­нее этой двойной отрадной возможности просвещаться, читая историю своей страны и своего времени, и, следственно, ничего более дозволительного, чем писать последнюю... [С. 61]

250

...тот, кто пишет историю своего времени, стремясь только к правде и никого не щадя, всячески старается скрыть, чем занимается... Следственно, автор, ежели только он не решился ума, ни за что не позволит, чтобы его заподозрили в написании истории. Он даст книге созреть, упрятав ее под ключ и надежные замки, также тайно передаст своим наследникам, а те благоразумно выждут одно-два поколения и выпустят ее в свет не раньше, чем время станет ей защитой от преследований... [С. 62]

А. Т. Болотов. Конец XVIII века

Не тщеславие и не иныя какия намерения побудили меня написать сию историю моей жизни, в ней нет никаких чрезвычайных и таких достопа­мятных и важных происшествий, которыя бы достойны были пере­даны быть свету [выделено мной. М. Р.], а следующее обстоятельство

было тому причиною.

Мне во всю жизнь мою досадно было, что предки мои были так неради­вы, что не оставили после себя ни малейших письменных о себе известий, и чрез то лишили нас, потомков своих, того приятного удовольствия, чтоб иметь о них, и о том, как они жили, и что с ними в жизни их случалось и происходило, хотя некоторое небольшое сведение и понятие. Я тысячу раз сожалел о том и дорого бы заплатил за каждый лоскуток бумажки с тако­выми известиями, если б только мог отыскать что-нибудь тому подобное... Я винил предков моих за таковое небрежение и, не хотя сам сделать подоб­ную их и непростительную погрешность и таковые же жалобы навлечь со временем и на себя от моих потомков, рассудил потребить некоторые праз­дные и от прочих дел остающиеся часы на описание всего того, что случи­лось со мною во все время продолжения моей жизни...

...При описании сем старался я не пропускать ни единого проис­шествия, до которого достигала только моя память, и не смотрел, хотя бы иныя из них и самыя маловажный [выделено мной. М. Р.], случившиеся еще в нежнейшия лета моего младенчества...

...А как я писал сие не в том намерении, чтоб издать в свет посредством печати, а единственно для удоаольствования любо­пытства моих детей [выделено мной. М. Р.] и тех у.з моих родствен­ников и будущих потомков, которые похотят обо мне иметь сведение: то и не заботился я о том, что сочинение сие будет несколько пространно и велико; а старался только, чтобы чего не было пропущено, почему в случае если кому из посторонних случится читать сие прямо набело писанное со­чинение, то и прошу меня в том и в ошибках благосклонно извинить...

Мемуары Болотова абсолютно явно написаны с «внутреннефа-мильныни целями» и тем самым вполне подтверждают приведенную схему эволюции мемуаристики, но при сопоставлении их с мемуара­ми Сен-Симона напрашивается странный вывод: при всеобщей убеж­денности в «общинной» ментальности русского человека наиболее

251

значительные русские мемуары периода расцвета мемуаристики крайне индивидуалистичны, их автор описывает мельчайшие факты своей жизни, совершенно не заботясь, интересно ли это читателю; мемуа­ры индивидуалистичного европейца, напротив, нацелены на читате­ля, описывают не столько жизнь автора, сколько значимые события истории, современником которых он был.

Зайдя окончательно в тупик противоречий, попытаемся из него выбраться, помня о том, что у тупиков выход находится там же, где вход. А «входом» для нас послужила видовая модель мемуаристики, которую я условно бы назвала «эволюционной», поскольку в ней раз­ные группы мемуаров (в частности, мемуары с «внутреннефамильны-ми целями» и мемуары, нацеленные на описание «современной исто­рии» для будущих поколений) рассматриваются не как изначально рядоположенные, а как последовательно возникающие.

Попытаемся скорректировать эту модель. И снова начнем с сопо­ставления.

Сен-Симон

Частной я именую историю, если она относится к временам автора и его стране, повествуя о том, что проис­ходит у всех на глазах. Писать историю своей страны и сво­его времени значит тщательно и обдуманно воскрешать в уме виден­ные, пережитые, узнанные из безуп­речного источника события на теат­ре жизни.

...я не зижу ничего, что было бы полезнее этой двойной отрадной возможности просвещаться, читая историю своей страны и своего вре­мени, и, следственно, ничего более дозволительного, чем писать после­днюю...

Медведев Сильвестр25.

Конец XVII века

...Подобает нам содеявшия в наша времена какие-либо дела не прида­вать забвению...

...Писанием оставити вежество, ибо мнози о тех делах глаголют и соперство между себе творят... абаче инии истинствовати не могут...

Созерцание краткое лет

7190, 91 и 92, в них же, что содеяся

во гражданстве

Матвеев А. А.

Конец XVII начало XVIII века

...Сей автор не за любочестие свое и не праздную себе хвалу, но для общей всех памяти о том потщится сей малый труд принять, дабы все­гда в Российском государстве бла­горазумные и любопытные читате­ли, вразумляющиеся полезно, к бу­дущему известию своему, для познания родящихся сыновей своих от род в род оставляли незабвенно...

" Цит. по: ЧекуноваА. Е. Русское мемуарное наследие второй половины XVII— XVIII в.: Опыт источниковедческого анализа. М, 1995. 136 с.

252

Я не вижу существенных различий в целеполагании Сен-Симона, с одной стороны, и Сильвестра Медведева и А. А. Матвеева — с другой. И в этой связи крайне примечательно как название труда Сильвестра Медведева «Созерцание краткое лет 7190, 91 и 92, в них же, что содея­ся во гражданстве», так и его цель — «писанием оставити вежество».

Итак, поскольку вполне логичная на русском материале конст­рукция плохо работает при обращении к западноевропейским источ­никам, предложим скорректированную модель источников личного происхождения.

3. Источники личного происхождения: видовая модель

Попытаемся выстроить модель вида источников личного проис­хождения нового времени как в коэкзистенциальном (проблема клас­сификации), так и в эволюционном пространстве (проблема перио­дизации).

Проблема классификации

Первым и основным критерием классификации источников лич­ного происхождения является направленность устанавливаемых ими коммуникационных связей, которая в свою очередь рассматривается

в двух аспектах.

Во-первых, источники личного происхождения можно разделить на автокоммуникативные (дневники) и направленные на межлично­стную коммуникацию. Во второй группе можно выделить источники с фиксированным адресатом (эпистолярные источники, отчасти мему­ары-автобиографии, предназначенные для собственных потомков ме­муариста) и с неопределенным адресатом (мемуары—«современные истории», эссеистика, исповеди).

Во-вторых, направленность источника личного происхождения на установление связей в эволюционном или коэкзистенциальном це­лом.

К источникам, направленным на установление коммуникации преимущественно в коэкзистенциальном целом, относятся дневники и частная переписка. Но основная функция источников личного проис­хождения — установление вторичных социальных связей индивидуума в эволюционном целом. Это подтверждается и тем, что достаточно часто и источники, отнесенные к первой группе, предназначаются (уже в момент создания) для длительного хранения, а следовательно, потенциально, и для прочтения потомками.

Для сравнения приведем своеобразную «классификацию» источ­ников личного происхождения, которую дает Н. А. Бердяев в фило­софской автобиографии «Самопознание»:

«Книги, написанные о себе, очень эгоцентричны. В литературе "вос­поминаний" это часто раздражает. Автор вспоминает о других лю-

253

дях и событиях и говорит больше всего о себе. Есть несколько типов книг, написанных о себе и своей жизни. Есть, прежде всего, дневник, который автор вел из года в год, изо дня в день. Это очень свободная форма, которую сейчас особенно любят французы <...> Есть испо­ведь. Блаженный Августин и Ж.-Ж. Руссо дали наиболее прославлен­ные примеры. Есть воспоминания. Необъятная литература, служащая материалом для истории. «Былое и думы» Герцена самая блестя­щая книга воспоминаний. Наконец, есть автобиография, рассказываю­щая события жизни внешние и внутренние в хронологическом поряд­ке. Все эти типы книг хотят с большей или меньшей правдивостью и точностью рассказать о том, что было, запечатлеть бывшее»26.

Приведенная классификация принципиально важна не только потому, что обусловливает различия в методике изучения разных ви­дов исторических источников. Например, вполне очевидны различия в установлении влияния адресата на автора при фиксированном и нефиксированном адресате и т.д. Но важно отметить, что различная адресность и направленность коммуникации на эволюционное или коэкзистенциальное целое самым существенным образом сказывает­ся на степени сохранности исторических источников, их сосредото­ченности в архивохранилищах, возможностях их поиска. Все это в конечном счете определяет степень адекватности наших представле­ний о том или ином виде исторических источников.

Говоря об общих свойствах источников нового времени, мы отме­чали, что значительная часть их уже в момент создания предназнача­лась к изданию. Что касается источников личного происхождения — то это источники с нефиксированным адресатом: мемуары—«совре­менные истории», эссеистика, исповеди. Причем и здесь мы должны разделить источники, предназначенные, как правило, к немедленно­му опубликованию (эссеистика), и источники с отложенной публи­кацией (значительная часть мемуаров—«современных историй»).

Что касается дневников как автокоммуникативных источников, частной переписки, имеющей конкретного адресата, или мемуаров-автобиографий, часто предназначенных прямым потомкам, то они за­частую если и не уничтожались самим автором или адресатом, то хра­нились небрежно и гибли, и даже если бережно сохранялись потомка­ми, то системы их приема на государственное хранение (в отличие от, например, делопроизводственных источников, также не предназначав­шихся для печати) не существовало, да и не существует до сих пор. Попасть в архив они могли, как правило, в составе личных фондов, а еще чаще коллекций, что затрудняет их поиск и использование.

С. 6. 254

Бердяев Н. А Самопознание (Опыт философской автобиографии). М., 1990.

Кроме того, отношение к сохранению источников личного проис­хождения было различным в разных слоях общества и не оставалось неизменным на протяжении всего рассматриваемого периода. В 60-е годы XVIII в,, а затем в 60-е годы XIX в. отношение к источникам личного происхождения меняется.

Итак, прежде чем перейти к рассмотрению эволюции источников личного происхождения, подчеркнем, что наши представления о ме­муарах—довременных историях», эссеистике и исповедях гораздо более адекватны, чем о дневниках, эпистолярных источниках и мемуарах-автобиографиях с внутрифамильными целями.

Проблема периодизации21

1)  XVII в.

Выделенные виды источников личного происхождения (кроме исповедей) постепенно формируются в Западной Европе на протя­жении XVI—XVII вв., в России преимущественно в XVII в., после Смуты (кроме эссеистики).

В дальнейшем эволюция источников личного происхождения в России существенно отличается от западноевропейского процесса, что сказывается в первую очередь на эволюции мемуаристики. В Западной Европе развитие мемуаристики определяется двумя факторами, от­сутствующими в России: постоянным накоплением исторических зна­ний, европейские мемуаристы имеют возможность читать античных и средневековых авторов, знакомиться со своей национальной истори­ей (достаточно напомнить, что Большие французские хроники изда­ются типографским способом с 1480 г.) и формированием обществен­ного мнения. Для России же характерно позднее становление истори­ческого сознания и формирование общества (не будем здесь дискутировать по вопросу, сформировалось ли оно вообще).

2) С начала XVIII в. до 1760-х годов

В начале XVIII в. в поступательный процесс эмансипации челове­ческой индивидуальности и создания вторичных социальных связей, формирования и структурирования общества резко вмешивается го­сударство, ускоряя и, естественно, деформируя этот процесс, что не способствует развитию источников личного происхождения, и на протяжении практически всего XVIII в. эти источники в России раз­виты мало. О степени распространенности дневников и частной пере­писки нам, в силу вышеуказанных причин, судить сложно. Эссеисти­ка практически отсутствует, а что касается мемуаристики, то в основ­ном встречаются мемуары-автобиографии. Русские мемуаристы еще в XVIII в. писали свои мемуары-автобиографии изолированно друг от

27 Решается по преимуществу на российском материале из-за недостаточной разработанности этой проблематики в историографии.

255

друга, Тартаковский очень точно подметил, что многочисленные ссылки русских мемуаристов на уже существующие прецеденты говорят «не о сложившейся преемственности, а как раз о почти полном ее отсут­ствии на ранних стадиях развития мемуаристики, ибо сама потреб­ность опереться на чей-то прежний опыт, оправдаться перед собой и узким кругом возможных читателей, указывает на то, каким необыч­ным, дерзким являлось для автора ведение записок, как остро ощу­щал он "новизну жанра", а отнюдь не его традиционность».

В 60-е годы XVIII в. в русском обществе начинает просыпаться интерес к истории, пока еще не к истории собственного народа и государства, а к классическим ее образцам.

3)  60-е годы. XVIII в. - 60-е годы XIX в.

Указанная тенденция хотя и весьма существенна, но затрагивает по преимуществу образованную часть общества. На «демократизацию» авторского состава мемуаристов повлиял ряд крупных исторических событий, в частности губернская реформа Екатерины II и в гораздо большей степени — Отечественная война 1812 г. Характер этого влия­ния на отдельные виды источников личного происхождения будет рассмотрен особо, а пока отметим, что на первый план постепенно выдвигаются мемуары — «современные истории».

4) С 60-х годов XIX в.

К этому времени завершается длившийся в течение века процесс становления исторического сознания русского общества. Самым убе­дительным свидетельством этого является начало издания историчес­ких журналов, в частности «Русского архива» П. И. Бартенева. Издание исторических журналов говорит не только об общественном интересе к истории. От традиционной историографии их отличает интерес пре­имущественно к недавней отечественной истории XVIII-XIX вв., чем предшествующая историография практически не интересовалась. В этих условиях мемуаристика естественно приобретает статус историческо­го свидетельства. Мемуарист пишет уже по преимуществу не о себе на фоне эпохи, а о современных ему событиях, которые общество (именно общество) признает историческими. Именно через отбор объектов описания проявляется унифицирующее влияние среды на мемуариста при переходе от нового времени к новейшему.

Отличие нашей позиции состоит не только в расширении круга источников личного происхождения за счет эссеистики и исповедей, а в том, что мы рассматриваем мемуары-автобиографии и мемуары — «современные истории» как два вида исторических источников, отли­чающихся по своим первичным социальным функциям.

Итак, представляемая нами система хотя абсолютно не противо-

256

речит, но существенно отличается от сложившейся в отечественной историографии. Причина этого в привлечении не только российско­го, но и западноевропейского материала.

Скорректировав таким образом видовую модель, перейдем к опи­санию отдельных ее составляющих.

4. Мемуары ^современные истории»

В первую очередь требует пояснения сам термин. Выше отмеча­лось, что отечественная историография не разделяет мемуары на виды, а выделяет этапы становления и развития мемуаристики, однако вы­ход за пределы источников только российской истории заставляет нас выделить эту группу мемуаристики, поскольку именно она наиболее характерна для западноевропейской источниковой базы. За неимени­ем лучшего, нам пришлось воспользоваться термином, принятым в англоязычной историографии (Contemporary History), а также по смыс­лу соответствующим самоопределению данного вида во французской традиции.

Мемуары—«современные истории» — вид источников личного про­исхождения, целью которых является индивидуальная фиксация об­щественно-значимых событий с целью передачи их в эволюционном целом.

Общепризнано, что начало данному виду исторических источни­ков положили «Мемуары» Филиппа де Коммина, написанные в кон­це XV в. и впервые опубликованные в 1524 г. То, как автор описывает цель создания своих мемуаров и понимание особенностей этого жан­ра, было приведено выше. Здесь же остановимся лишь на проводимом самим Филиппом де Коммином сопоставлении его труда с трудом хро­ниста:

«...Хронисты обычно пишут лишь то, что служит в похвалу тем лицам, о которых они говорят, и о многом умалчивают или же подчас не знают правды. А я решил невзирая на лица говорить только о том, что истинно и что я видел сам или узнал от достаточно важных персон, которые достойны доверия. Ведь не бывает, надо полагать, столь мудрых государей, что не ошибались бы иногда, а при долгой жиз­ни и частенько. Но такими они и их дела предстают тогда, когда о них сказана вся правда. Самые великие сенаты и консулы, какие только были и есть, заблуждались и заблуждаются, и это можно на­блюдать каждодневно...

...Хотя меня не было на месте этих событий, я был осведомлен о том, как там идут дела, в которых хорошо разбирался, поскольку имел о них представление и знал, в каком положении находятся обе стороны; позднее мне о них рассказали те люди с той и другой стороны, которые их вели... [С. 192]

257

17-6867

Недаром мемуарист приводит именно такое: ведь мемуары — «со­временные истории» восходят именно к хроникам в отличие от мемуа­ров-автобиографий, которые в европейской традиции восходят к био­графике.

В России произведения, написанные с аналогичной целью — за­печатлеть в памяти историческое событие, появляются в XVII в. Силь­вестр Медведев — современник и участник событий периода регент­ства Софьи Алексеевны создает труд с примечательным названием «Созерцание краткое лет 7190, 91 и 92, в них же, что содеяся во гражданстве». Уже само название источника — «Созерцание...» сви­детельствует о намерении описать то, чему был свидетелем. Младший современник Сильвестра Медведева А. А. Матвеев также пишет запис­ки с аналогичной целью. Отрывки из «Созерцания...» Сильвестра Мед­ведева и записок А. А. Матвеева были воспроизведены ранее при сопо­ставлении с мемуарами Сен-Симона (см. с. 252).

В Европе в XVII в. рассматриваемый вид источников личного про­исхождения вполне сформировался. В Англии к этому времени отно­сится «История восстания» («The History of Rebellion») Кларендона, повествующая о событиях гражданской войны 1642—1660 гг., в кото­рой автор участвовал на стороне короля. В конце XVII в. епископ са-лисберийский Гильберт Бюрне написал произведение с символич­ным названием «История моего собственного времени» («The History of My Own Times»). Бюрне постоянно перерабатывал свой труд и гото­вил его к публикации.

Общепризнанной классикой вида являются мемуары французско­го вельможи Сен-Симона (которые также цитировались выше), кото­рый не только создал обширное произведение о событиях, современ­ником которых он был, и о людях, в них участвовавших, но и дал пример осмысления задач «современной истории».

Иногда в мемуары — «современные истории» перерастают мемуа­ры или дневники, которые автор начинал писать «для себя». Напри­мер, Арман де Коленкур, автор хорошо известных мемуаров о наполео­новских войнах, пишет:

«...Когда я начал вести свои записи, я не преследовал другой цели, кроме желания отдать себе отчет в своей жизни, в своих впечатлениях и своих поступках. Но потом эти заметки показались мне материала­ми, дающими необходимое дополнение к официальной части моей посольской корреспонденции и, может быть, даже к истории этой великой эпохи, ибо все, что относится к России, имеет для этой исто­рии существенное значение, так как Россия в мировых делах занима­ла тогда первое место после Франции.

Моя цель будет достигнута, если эти заметки помогут также по­нять характер и политические взгляды императора Наполеона...

...Конечно, читатели часто заметят, что энергичные выражения императора ускользнули из моей памяти, но те, которые знали его

258

ближе, найдут, надеюсь, в моих записках знакомые им мысли импе­ратора и убедятся в неизменной добросовестности этих записок.

Перо человека, ведущего дневник, несомненно, не в состоянии справиться с такой темой, но намерение сохранить вместе с воспоми­наниями о великих делах драгоценные материалы для истории должно снискать автору снисхождение читателя. Я до такой степени боялся быть льстецом, и мои взгляды в такой мере побуждали меня порицать политический курс и политические мероприятия той эпохи, что многие мои суждения, казавшиеся мне тогда беспристрастными, часто теперь кажутся мне скорее суровой критикой, чем рассказом дружественного повествователя. Тем не менее я с полной откровенностью передаю свои впечатления в том виде, какими они были тогда, предпочитая луч­ше подвергнуться нападкам, чем быть заподозренным в том, что я изме­нил записи, сделанные в эпоху, когда совершались эти события...

...В жизни людей, обремененных общественными делами, как и в ходе самих событий, все связано друг с другом, все сцепляется звено со звеном и сливается с историей. Подробности необходимы, потому что они часто объясняют те обстоятельства, из которых рож­дались события. В силу простой необходимости мне приходится по­этому говорить и о самом себе...»28.

В России Отечественая война 1812 г. также породила обширный корпус мемуарных произведений29. Примечательность его в том, что он порожден общественно значимым событием. И далее на протяже­нии XIX—XX вв. любое общественно значимое событие порождало более или менее обширную мемуаристику. Такого рода «социальный заказ» неизбежно влиял и на содержание мемуаров: авторы, которые писали об одном и том же событии, не могли не учитывать уже выс­казанные другими авторами (не обязательно мемуаристами, но и пуб­лицистами, историками) точки зрения, консолидируясь или полеми­зируя с ними.

И в начале XX в. мы имеем, например, мемуары С. Ю. Витте, написанные уже фактически как ответ на газешую полемику вокруг инициированных им реформ.

Очевидно, что мемуары — «современные истории» уже в момент написания рассчитаны на публикацию. Однако практически на протя­жении всего рассматриваемого периода авторы предполагают публи­кацию спустя какое-то время, иногда весьма продолжительное. Об этом писал Сен-Симон. Также относился к своим мемуарам через полтора века Витте.

2S Коленкур, Арман де. Поход Наполеона в Россию. Смоленск, 1991. С. 3-4.

г* Корпус мемуарных произведений, порожденных событиями 1812 г., иссле­дован в уже упоминавшейся монографии А. Г. Тартзковского «1812 г. и русская мемуаристика». М., 1980.

259

5. Мемуары-автобиографии

Мемуары-автобиографии — вид источников личного происхож­дения, целью которого является установление вторичных социальных связей мемуариста внутри эволюционного целого. Мемуары-автобио­графии преследуют чаще всего внутри фамильные цели, предназнача­ются непосредственным потомкам, для них, по крайней мере на пер­вом этапе их существования, характерен произвольный отбор инфор­мации в соответствии с индивидуальными представлениями мемуариста.

В России мемуары-автобиографии восходят к житийной традиции, поскольку в российском средневековье не было других биографичес­ких жанров, в отличие от Западной Европы (достаточно вспомнить хотя бы классику вида — биографию Карла Великого), где мемуары-автобиографии очевидно восходят к биографике.

Как уже отмечалось, исследование мемуаров-автобиографий, осо­бенно на первом этапе их существования, затруднено из-за отсут­ствия общественного механизма их сохранения.

Черты автобиографии носит «Житие протопопа Аввакума» (1672— 1675).

Житийная традиция (житие-мартиролог) однозначно прочитыва­ется в мемуарах Натальи Борисовны Долгорукой, хотя это уже мему­ары в чистом виде.

Классикой вида мемуаров-автобиографий, несомненно, являют­ся мемуары А.Т. Болотова. Мы уже описывали понимание Болотовым целей мемуаротворчества. Теперь остановимся на них поподробней, с тем чтобы выявить специфику данного вида в сравнении с мемуара­ми—«современными историями».

В соответствии с заявленным подходом обратимся сначала к лич­ности мемуариста — и сразу же обнаружим парадоксальное явление: Андрей Тмофеевич Болотов известен в нашей истории почти исклю­чительно как мемуарист, т.е. не мемуары интересны нам потому, что написаны известным историческим лицом, участником исторических событий, а личность приобрела известность потому, что была авто­ром одного из обширнейших мемуарных произведений в русской ис­тории. Но интересные мемуары не могут быть написаны заурядным человеком. Незаурядность Болотова — в абсолютной типичности его судьбы, о которой сам мемуарист писал: «...в ней нет никаких чрезвы­чайных и таких достопамятных и важных происшествий, которые бы достойны были переданы быть свету».

Андрей Тимофеевич Болотов родился 7(18) октября 1738 г. в се­мье офицера, по обыкновению того времени малолетним был зачис­лен в полк, которым командовал его отец. А. Т. Болотов получил ти­пичное, домашнее образование, изучал немецкий и французский язы­ки, некоторое время учился в частном пансионе. В семнадцать лет,

260

уже осиротев, он поступает на действительную службу, вскоре полу­чает офицерский чин и участвует в Семилетней войне. Во время одно­го из главных сражений этой войны, при Грос-Егерсдорфе (1757), полк, в котором служил Болотов, находился в резерве, и Андрей Тимофеевич описывает это сражение как близкий наблюдатель. И эта позиция — позиция наблюдателя с этих пор становится для него обыч­ной: он был свидетелем, но не участником многих событий второй половины XVIII в., которые и описал в своих мемуарах. Это Семилет­няя война, кратковременное праатение Петра III, «чумной бунт» 1771 г. в Москве, Пугачевское восстание (впрочем, прошедшее стороной от его имения) и казнь Пугачева, события начала правления Павла I и многое, многое другое.

XVIII в. — век чиновников. И после завоевания Восточной Прус­сии Андрей Тимофеевич служит в канцелярии русского военного гу­бернатора Н. А. Корфа, который, став санкт-петербургским генерал-полицмейстером, в начале 1762 г. берет Болотова в адъютанты. На короткое время Андрей Тимофеевич становится свидетелем событий в Петербурге, но вскоре, воспользовавшись возможностью, предос­тавленной манифестом 18 февраля 1762 г. «О даровании вольности и свободы всему Российскому Дворянству», он выходит в отставку и занимается благоустройством своего имения Дворениново в Тульской губернии. Многие из ушедших в отставку по манифесту о вольности дворянства вскоре вернулись на службу. Не избежал этого и Андрей Тимофеевич, хотя на этот раз служба его была не совсем традицион­ной: с 1774 г. он управлял Киясовской, а затем Богородицкой дворцо­выми волостями. Нетрадиционность службы не помешала ему при выходе в отставку, после перехода Богородицких волостей в собствен­ность графа Бобринского, в 1797 г. получить чин коллежского асессо­ра. С 1797 г. и до конца жизни Болотов живет в своем имении. Мы видим, что и во второй половине XVIII в. жизнь молодого А. Т. Болото­ва не богата событиями, тем более исторического характера, а в XIX в. наш мемуарист становится вполне типичным помещиком, практи­чески безвыездно живущим в своем имении и занимающимся сельс­ким хозяйством. Умер Болотов 7(19) октября 1833 г., прожив 95 лет.

Увлечения Андрея Тмофеевича были также вполне традиционны­ми для его времени. XVIII в. — век энциклопедистов, и А. Т. Болотов увлечен науками, в первую очередь агрономией. Его труд «Изображе­ния и описания разных пород яблоков и груш, родящихся в Дворе-нинских, а отчасти и в других садах; рисованы Андреем Б. 1797— 1800» позволяет считать Болотова родоначальником отечественной помоло­гии. Он занимался культивированием новых для XVIII в. культур — помидоров, луговых трав; предложил свою систему землепользования. Болотов занимался практическим врачеванием в своем имении и ис­следованиями в области медицины, результатом чего стала его работа «Краткие и на опытности основанные замечания о електризме и о

261

способности електрических махин к помоганию от разных болезней» (1803). В XVIII в. российская наука оформляется организационно, воз­никают научные общества, наиболее известное из которых Вольное Экономическое Общество, созданное в русле не только отечествен­ной, но и общеевропейской традиции XVIII в., и в 1767 г. Болотов становится членом ВЭО и активно сотрудничает в издаваемых им «Тру­дах». Вторая половина XVIII в. — время зарождения русских журна­лов, и А. Т. Болотов издает в 1778-1779 гг. журнал «Сельский жи­тель», а с 1780 по 1789 г. как приложение к газете «Московские ведо­мости» и при сотрудничестве с Н.И. Новиковым журнал с традиционно для XVIII в. длинным названием «Экономический магазин, или Со­брание всяких экономических известий, опытов, открытий, приме­чаний, наставлений, записок и советов, относящихся для земледе­лия, скотоводства, до садов и огородов, до лугов, лесов, прудов, разных продуктов, до деревенских строений, домашних лекарств, вра­чебных трав и до других всяких нужных и не бесполезных городским и деревенским жителям вещей в пользу российских домостроителей и других любопытных людей образа журнала издаваемой». Екатери­нинская эпоха — период философских увлечений, и А. Т. Болотов публикует философские труды «Детская философия, или Нравоучи­тельные разговоры между одною госпожой и ея детьмя, сочиненные для поспешествования истинной пользе молодых людей» (1776-1779), «Чувствование христианина при начале и конце каждого дня на не­деле, относящееся к самому себе и к Богу» (1781) и «Путеводитель к истинному человеческому счастью, или Опыт нравоучительных и от­части философских рассуждений о благополучии человеческой жизни и средствах к приобретению онаго» (1784). XVIII в. — время становле­ния русской литературы, драматургии, театра, и Болотов пишет пье­су «Нещастныя сироты» (1781) и делает ряд переводов литературных произведений. Из «увлечений» своего века Болотову удалось избежать лишь участия в дворцовых переворотах, несмотря на достаточно близ­кое знакомство с Григорием Орловым и попытки последнего вовлечь его в заговор против Петра III, а также участия в масонских обще­ствах, несмотря на длительное знакомство и деловые отношения с Н. И. Новиковым.

На протяжении многих десятилетий Болотов вел дневники. По свидетельству внука Андрея Тимофеевича, после отставки в 1797 г. и почти до последних дней своей долгой жизни Болотов начинал свой день с записей в «Книжке метеорологических замечаний», в «Журна­ле вседневных событий» и в «Магазине достопрмечательностей и до­стопамятностей». И эта разделенность обыденных и примечательных событий говорит о том, что Болотов и в XIX в. продолжал восприни­мать себя не как деятеля, а как наблюдателя.

Итак, мы видим, с одной стороны, вполне заурядную судьбу, а с другой — многоаспектную реализацию творческих устремлений в са-

262

мых разных сферах — от медицины до философии. Каково же место мемуаров в жизни Болотова? Зачем он на протяжении многих десяти­летий изо дня в день пишет свои воспоминания?

Свои уникальные как по объему, так и по абсолютной типичнос­ти для XVIII в. мемуары Болотов начинает писать в 1789 г. 9 января 1811 г. в 248-м письме своих записок, относящемся к событиям 1789 г., мемуарист пишет:

«Я занимался отчасти продолжением своих экономических сочине­ний для журнала, отчасти затеванием кой-каких новых письменных работ, но из коих только две получили в сие время свое порядочное основание. Первое состояло в основании порядочных исторических записок, относящихся до всего нашего отечества... А второе состо­яло в пристальнейшем продолжении описания собственной моей жизни и всех бывших со мною происшествий...».

И хотя отдельные попытки писать мемуары Болотов предприни­мал и раньше, но 24 января 1789 г. он начинает все сначала и — что примечательно — одновременно с началом работы над исторически­ми заметками. Вспомним, как сам Болотов понимал цель своих запи­сок:

«Не тщеславие и не иныя какия намерения побудили меня написать сию историю моей жизни... Мне во всю жизнь мою досадно было, что предки мои были так нерадивы, что не оставили после себя ни малейших письменных о себе известий, и через то лишили нас, по­томков своих, того приятного удовольствия, чтоб иметь о них, и о том, как они жили, и что с ними в жизни их случалось и происходило, хотя некоторое небольшое сведение и понятие... Я винил предков моих за таковое небрежение и, не хотя сам сделать подобную их и непро­стительную погрешность и таковые же жалобы навлечь со временем и на себя от моих потомков, рассудил потребить некоторые празд­ные и от прочих дел остающиеся часы на описание всего того, что случилось со мною во все время продолжения моей жизни».

Болотов не понимал, да и не мог понять, что не нерадивость пред­ков виною тому, что они не писали мемуаров. Стремление «запечат­леть для современников и потомства опыт своего участия в истори­ческом бытии, осмыслить себя и свое место в нем» могло появиться лишь у человека, сознающего свою отделенность от окружающего его социума и понимающего ценность своего индивидуального опыта. И Болотов стремится передать именно свой индивидуальный опыт, а не «историческое бытие». Типична для XVIII в. и адресность мемуаров Болотова, и «принцип отбора» событий:

«...При описании сем старался я не пропускать ни единого происше­ствия, до которого достигала только моя память, и не смотрел, хотя

263

бы иныя из них и самыя маповажныя, случившиеся еще в нежнейшия лета моего младенчества...

...А как ч писал сие не в том намерении, чтоб издать в свет по­средством печати, а единственно для удовольствования любопытства моих детей и тех из моих родственников и будущих потомков, кото­рые похотят обо мне иметь сведение: то и не заботился я о том, что сочинение сие будет несколько пространно и велико; а старался только, чтобы чего не было пропущено, почему в случае если кому из по­сторонних случится читать сие прямо набело писанное сочинение, то и прошу меня в том и в ошибках благосклонно извинить..».

Естественно, что руководствоваться такими «критериями» отбора при написании «современной истории» невозможно. Но примечатель­но, что за несколько лет до того, как Болотов начинает писать свои мемуары, во второй половине 60-х годов XVIII в. во Франции созда­ется гораздо более знаменитое автобиографическое произведение, написанное, на первый взгляд, также без всякого отбора биографи­ческих фактов, — «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо. Это сопоставление пока­зывает, как опасно при исследовании исторических источников ори­ентироваться исключительно на характер описываемых в них жиз­ненных явлений, ведь целеполагание у этих авторов было существенно различным.

Как уже отмечалось, писание мемуаров не было распространен­ным занятием в России XVIII в. Однако на рубеже XVIII—XIX вв. по­является комплекс мемуаров, объединенных сходным социальным со­ставом их авторов. Это мемуары провинциальных чиновников — по­рождение губернской реформы 1775 г. Дело здесь в том, что создание большого количества новых чиновничьих и канцелярских мест в сис­теме местного государственного аппарата породило определенный дефицит кадров, что заставляло пополнять государственный аппарат выходцами из непривилегированных сословий. В этот период служа­щие в местные учреждения набирались, кроме, естественно, дворян, из среды церковно- и священнослужителей; приказных, подьяческих и секретарских детей; обер-офицерских детей, солдатских детей, из купечества и даже из отпущенных на волю крепостных крестьян и господских людей. Кардинальные изменения в социальном составе местного чиновничества произошли в очень короткие сроки. Они были уже хорошо заметны к началу 80-х годов. В ходе губернской реформы не только создается новая система местных государственных учрежде­ний, но и формируется новый тип чиновника — выходца из разно­чинцев или податных сословий по социальному происхождению и маргинала по своей социальной сущности. Такой «маргинальный» тип чиновника — тип исключительно российский. Он мог возникнуть лишь в специфических российских условиях целенаправленного формиро­вания и длительной консервации сословного деления общества. Для

264

провинциального чиновника конца XVIII в. характерно сочетание из­вечного чиновничьего превосходства и определенной социальной ущербности — сочетание с психологической точки зрения не столь уж редкое и вполне понятное. Свидетельством осознания мелкими чиновниками своей социальной значимости являются их мемуары, причем не только, а может быть и не столько, содержание мемуаров, сколько сам факт их писания, однозначно говорящий о самоосозна­нии личности.

В XIX в. мемуары-автобиографии отходят на второй план, будучи оттесненными мемуарами—«современными историями», и в дальней­шем общественный интерес вызывают (а значит, и становятся широ­ко известными) мемуары-автобиографии преимущественно творчес­ких деятелей, хотя механизм отбора фактов претерпевает изменения под усиливающимся влиянием социальной среды.

6. Эссеистика

Эссе — вид исторических источников, направленных на передачу уникального опыта индивидуума в коэкзистенциальном целом. Эссе­ист излагает свое мнение по произвольно выбранной им или обще­ственно значимой проблеме. Существенно важно, что, в отличие от публициста, эссеист не выступает от какой-то социальной группы.

Эссеистика как вид исторических источников нового времени вос­ходит к «Опытам» Мишеля Монтеня (1580-1588), в которых он сооб­щает свое мнение по самым разным проблемам, например о скорби, о стойкости, об уединении.

Мишель Монтень, К читателю (1581)

«Это искренняя книга, читатель. Она с самого начала предуведомляет тебя, что я не ставил себе никаких иных целей, кроме семейных и частных. Я нисколько не помышлял ни о твоей пользе, ни о своей славе. Силы мои недостаточны для подобной задачи. Назначение этой книги доставить своеобразное удовольствие моей родне и друзьям: потеряв меня (а это произойдет в близком будущем), они смогут разыскать в ней кое-какие сле­ды моего характера и моих мыслей и, благодаря этому, восполнить и ожи­вить то представление, которое у них создалось обо мне. Если бы я писал эту книгу, чтобы снискать благоволение света, я бы принарядился и показал себя в полном параде. Но я хочу, чтобы меня видели в моем простом, есте­ственном и обыденном виде, непринужденным и безыскусственным, ибо я рисую не кого-либо, а себя самого. Мои недостатки предстанут здесь как живые и весь облик мой таким, каков он в действительности, насколько, разумеется, это совместимо с моим уважением к публике. Если бы я жил между тех племен, которые, как говорят, и посейчас еще наслаждаются сладостной свободою изначальных законов природы, уверяю тебя, чита­тель, я с величайшей охотою нарисовал бы себя во весь рост, и притом

265

нагишом. Таким образом, содержание моей книги я сам, а это отнюдь не причина, чтобы ты отдавал свой досуг предмету столь легковесному и нич­тожному. Прощай же!

Первого марта тысяча пятьсот восьмидесятого года»30.

Вполне очевидно, что, если ориентироваться только по этому обращению, вполне можно принять произведение Монтеня за мему­ары. И действительно, Монтень излагает свой личный опыт, однако в его произведении практически отсутствует ретроспективная инфор­мация.

В дальнейшем эссеистика получила достаточно широкое распрос­транение в Западной Европе. Она была тесно связана, например, с первыми газетами, особенно в Англии. Эссеистика и по сию пору выступает как форма научного гуманитарного произведения (напри­мер, «Опыт о даре»).

По-видимому, первые весьма немногочисленные произведения этого вида появились в России в начале XIX в., например, «Избран­ные места из переписки с друзьями* Н. В. Гоголя или «Философические письма» П. Я. Чаадаева. Но очень быстро эссеистика была подавлена публицистикой, личностная позиция была подчинена общественному интересу. Впоследствии эссеистика осталась как один из философских жанров. Так написано, например, «Уединенное» В. В. Розанова, «Роза мира» Д. Андреева.

В целом, отсутствие развитой эссеистики, в частности в литера­турной, научной и философской сфере, — характерная особенность структуры российской источниковой базы. Осознание этого факта позволяет лучше понять российскую ментальность, характер взаимо­связи личности и общества.

7. Исповедь

Исповедь — вид философских произведений, утверждающих уни­кальность человеческой индивидуальности. Такое предназначение дан­ного вида исторических источников сближает их с эссеистикой.

Жанр исповеди нельзя отнести к распространенным, но он прин­ципиально важен для понимания источников нового времени. Во-пер­вых, необходимо строго разграничивать «исповедь» в системе источ­ников нового времени от средневековых источников с тем же назва­нием (например, «Исповедь блаженного Августина»). Средневековые источники носят явно выраженный теологический и нравоучитель­ный характер.

Начало этому виду в системе источников нового времени положи­ла «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо, написанная во второй половине 1760-х

30 Мишель Монтень. Опыты: В 3 кн. М, 1992. Кн. 1. С. 5.

266

годов. Давайте разберемся, какова цель создания этого произведения. Ведь если ориентироваться только на формальные признаки, приня­тые в отечественной историографии при характеристике мемуаров, то мы вполне смогли бы отнести произведение Руссо к мемуарам. В самом деле, в центре повествования — личность автора, он по памя­ти воспроизводит события своей жизни, а понятие об «историческом самосознании» как первичной социальной функции мемуаристики слишком расплывчато для того, чтобы использовать его в качестве практического критерия. Руссо, казалось бы, не отбирает события, пишет обо всем, о чем вспомнит, вплоть до мелочей, и в этом он похож на Болотова, но произведение Руссо содержит еше более мел­кие, малозначимые детали его жизни, поскольку ему важно утвердить самоценность своей индивидуальности во всех ее проявлениях.

Итак, произведение Руссо философского характера, смысл его в утверждении уникальности человеческой индивидуальности в проти­вовес общепринятому мнению эпохи Просвещения о единообразии

природы человека.

Другие известные нам исповеди носят также философский харак­тер (не забудем при этом, что этика — часть философии).

В российской традиции отметим два произведения — «Исповедь» Л. Н. Толстого и «Самопознание» Н. А. Бердяева. Бердяев, заявив, что цель мемуарных произведений «запечатлеть бывшее», продолжает свою мысль:

«<...>К бывшему принадлежат, конечно, и мысли и чувства авто­ров. Моя книга не принадлежит вполне ни к одному из этих типов. Я никогда не писал дневника. Я не собираюсь публично каяться. Я не хочу писать воспоминаний о событиях жизни моей эпохи, не такова моя главная цель. Это не будет и автобиографией в обычном смысле слова, рассказывающей о моей жизни в хронологическом порядке. Если это и будет автобиографией, то автобиографией философской, историей духа и самосознания. Воспоминание о прошлом никогда не может быть пассивным, не может быть точным воспроизведением и вызывает к себе подозрительное отношение. Память активна, в ней есть творческий, преображающий элемент, и с ним связана неточ­ность, неверность воспоминания. Память совершает отбор, многое она выдвигает на первый план, многое же оставляет в забвении, иног­да бессознательно, иногда же сознательно. Моя память о моей жиз­ни и моем пути будет сознательно активной, то есть будет творческим усилием моей мысли, моего познания сегодняшнего дня. Между фактами моей жизни и книгой о них будет лежать акт познания, кото­рый меня более всего и интересует<...>

<...>В книге, написанной мной о себе, не будет выдумки, но бу­дет философское познание и осмысливание меня самого и моей жизни. Это философское познание и осмысливание не есть память о бывшем, это есть творческий акт, совершаемый в мгновении настоя-

267

щего. Ценность этого акта определяется тем, насколько он возвыша­ется над временем, приобщается ко времени экзистенциальному, то есть к вечности... Книга эта откровенно и сознательно эгоцентричес­кая. Но эгоцентризм, в котором всегда есть что-то отталкивающее, для меня искупается тем, что я самого себя и свою жизненную судь­бу делаю предметом философского познания. Я не хочу обнажать души, не хочу выбрасывать во вне сырья своей души. Эта книга по замыслу своему философская, посвященная философской пробле­матике. Дело идет о самопознании, о потребности понять себя, ос­мыслить свой тип и свою судьбу. Так называемая экзистенциальная философия, новизна которой мне представляется преувеличенной, понимает философию как познание человеческого существования и познание мира через человеческое существование. Но наиболее экзистенциально собственное существование. В познании о себе самом человек приобщается к тайнам, неведомым в отношении к другим. Я пережил мир, весь мировой и исторический процесс, все события моего времени как часть моего микрокосма, как мой ду­ховный путь<...>

<...>То, что носит характер воспоминаний и является биографи­ческим материалом, написано у меня сухо и часто схематично. Эти части книги мне нужны были для описания разных атмосфер, через которые я проходил в истории моего духа. Но главное в книге не это, главное самопознание, познание собственного духа и духовных исканий. Меня интересует не столько характеристика Среды, сколь­ко характеристика моих реакций на среду».

Сопоставление приведенных примеров заставляет сделать вывод о нарастающем влиянии социальной среды на индивидуальность. В произведении Бердяева социальный фон гораздо более ощутим, чем в «Исповеди» Ж.-Ж. Руссо.

4. Периодическая печать

Периодическая печать — вид исторических источников, представ­ленный долговременными изданиями периодического характера, функ­циями которых является организация (структурирование) обществен­ного мнения, осуществление идеологического воздействия государ­ства, обратной связи в системе управления, информационное обслуживание экономической деятельности в сфере частного пред-при ни мател ьства.

Периодическая печать делится натри разновидности: газеты, жур­налы, повременные издания государственных учреждений, обществен­ных организаций и научных обществ. Из перечисленных разновиднос­тей газеты наиболее полно репрезентируют эволюцию вида и дают материал для сравнительного исследования.

268

1. Газеты: проблема классификации и критериев компаративного исследования

Проблема классификации газетной периодики разработана слабо. В границах предлагаемой источниковедческой парадигмы основания­ми классификации периодических изданий должно служить различе­ние их функций. Последовательно реализуя принцип сравнительного исследования видов исторических источников, сформулированный при рассмотрении источников личного происхождения, рассмотрим струк­туру газетной периодики, выявим соотношение различных функций российских и западноевропейских газет как в коэкзистенциальном, так и в эволюционном плане.

Но сразу же со всей определенностью подчеркнем, что некоррект­но выделять так называемую информационную функцию: передача ин­формации не может быть целью, а только средством для ее достижения.

Основная задача периодических изданий — формировать обще­ственное мнение. Функция идеологического воздействия, строго гово­ря, может рассматриваться в системе функции структурирования об­щественного мнения, но, поскольку ни одна общественная группа, как правило, не может выступать наравне с государством (тем более это относится к России, где государство традиционно сильно), мы разделяем эти два направления. Эти функции можно признать систе­мообразующими для периодической печати.

Функция реализации обратной связи в системе управления, ока­зания воздействия на правительство отличается от иных тем, что сте­пень ее реализации (речь идет в первую очередь о России, где не сформировалось гражданское общество) во многом зависит от «доброй воли» самого правительства, от степени его заинтересованности в дос­товерной информации о состоянии общества31. Но, с другой стороны, и издатель может целенаправленно стремиться к воздействию на прави­тельство, выражая интересы той или иной социальной группы.

На наш взгляд, возможно первую сторону данной функции объе­динить с функцией идеологического воздействчя и рассматривать в этом случае систему «государство — человек» как теоретически взаи­модействующую систему, но с разной интенсивностью связей: как правило, сильной от государства к человеку и более слабой от челове­ка к государству. Если речь идет о целенаправленной попытке воздей­ствия издателя на государственную политику, то, по-видимому, это можно рассматривать как составляющую функции структурирования общества.

31 Вообще корректная постановка целей в сфере управления — важнейший критерий эффективности функционирования управляющей системы. Поэтому эффективно функционирующая система всегда заинтересована в достоверной информации, что сказывается на качестве государственной статистики, офици­альных изданий и на отношении к периодической печати.

269

Таким образом, мы можем выделить три функции в системе га­зетной периодики, анализ соотношения которых позволит нам сопо­ставить данную разновидность исторических источников в Западной Европе и России:

•  информационное обслуживание экономической деятельности;

•  структурирование общественного мнения;

•  идеологическое воздействие со стороны государства32.

Кроме выделенных параметров, нас будет также интересовать цен­зура, которая может рассматриваться как реакция государства на раз­витие в том числе и периодической печати.

Выделим также ряд дополнительных критериев, по которым воз­можно сопоставление.

В Западной Европе становление периодической печати начинается в XVI в. Для периода до XIX в. более применим термин — «повременные издания», поскольку в это время многие из них не имели строгой перио­дичности. Например, с 1566 г. в Страсбурге и Базеле выходили газеты с порядковой нумерацией, но без определенной периодичности.

Важнейшей характеристикой периодической печати является ко­личество изданий, выходящих одновременно. Дело в том, что значи­тельное количество открываемых изданий оказывались недолговеч­ными. Особенно это характерно для начальных этапов становления периодики и для периодов общественных потрясений. Поэтому часто используемый показатель общего количества периодических изданий неадекватно характеризует состояние газетного и журнального дела.

Второй существенной характеристикой является тираж периоди­ческого издания. Эти две характеристики непосредственно взаимосвя­заны. Очевидно, что если изданий много, то тираж каждого из них может быть меньше, чем если существует лишь одно издание. Напри­мер, тираж первой русской газеты «Ведомости» доходил до 4 тыс. экземпляров. Для сравнения: тиражи английских газет в это время не превышали нескольких сотен экземпляров. Но в России в первой чет­верти XVIII з. выходила лишь одна газета, а в Лондоне от 10 до 20.

Необходимо также учитывать, является ли периодическое изда­ние частным или официальным, а также более конкретно источники его финансирования. Это также может сказываться на тираже: как пра­вило, только государство может позволить себе не думать об окупае­мости издания35.

32  Конечно, это деление весьма условно, функции могут переплетаться, но еще раз подчеркнем, что сообщение информации не может быть целью, а только средством для ее достижения.

33  Известны примеры издания частными лицами явно убыточных газет: на­пример, князь Мещерский издавал газету «Гражданин* на свои деньги. Однако такая ситуация встречается редко, чаще убыточное издание выпускали полити­ческие партии, но в России они появляются только в начале XX в., если не считать нелегальную газету «Искра», издававшуюся РСДРП с 1900 г.

270

Последнее обстоятельство влияет и на характер тиражирования издания. Первые газеты, возникавшие в европейских странах в XVI в., были рукописными, поскольку издавать их типографским способом было просто невыгодно, и только в XVII в. появляются первые печат­ные повременные издания.

В связи с этим отметим также, что как некорректно выделять чи­сто информационную функцию периодических изданий, точно так же некорректно говорить о том, что какие-то издания преследуют чис­то коммерческие цели. Более целесообразно отметить, что некоторые газеты, издаваемые государством или политическими партиями, имеют некоммерческий характер. Стремиться к получению прибыли абсолют­но нормально для частного издания, и во все времена и во всех стра­нах существуют более адекватные способы получения доходов.

Все перечисленные факторы важны для характеристики периоди­ческой печати и могут быть использованы как параметры в сравни­тельно-историческом исследовании. Однако они обретают смысл, толь­ко будучи встроенными в общую систему эволюции периодической печати, поэтому будут затронуты при рассмотрении газет различной целевой направленности.

В развитии российской периодической печати можно выделить три периода. В XVIII в. происходит длительное, очень медленное становле­ние повременных изданий. С начала XIX в. бурно развивается как га­зетная, так и журнальная периодика, но журнальная преобладает. В 60-е годы происходят существенные изменения как в области жур­нального, так и особенно газетного дела, и в 70-е годы газетная перио­дика начинает преобладать над журнальной, что знаменует начало нового периода развития этого вида исторических источников.

Те же самые три этапа можно выделить и в становлении и разви­тии цензуры в России.

2. Цензура

Возникновение цензуры, т.е. особого законодательства, регулиру­ющего издательскую деятельность, и особых институтов власти, осу­ществляющих контроль за словом, является важным показателем ста­новления и уровня влияния периодики. Конечно, цензуре подверга­лись не только периодические издания, но именно на них влияние цензуры сказывалось с особой силой, поскольку они быстро утрачи­вали свою актуальность.

Но сначала два предварительных замечания.

Первое. Цензура влияет, естественно, не только на газеты и жур­налы, но и на все издания, но три обстоятельства заставляют обра­титься к истории цензуры именно в связи с рассмотрением перио-

271

дической печати. Во-первых, взаимосвязь периодики с публицисти­кой обусловливает наиболее пристальное внимание к ней цензуры. Во-вторых, периодический характер изданий, распространение их на протяжении большей части XIX в. исключительно по подписке и силь­ная финансовая зависимость в последующем от розничной продажи делали зависимость периодической печати от цензуры достаточно жесткой. В-третьих, наиболее характерной чертой периодических из­даний является их кумулятивный эффект, необходимость учета кото­рого затрудняет в их отношении цензорскую деятельность.

Второе. Необходимо договориться, что мы понимаем под цензу­рой. Если вообще контроль государства {и церкви) за печатью, то такой контроль существует с момента возникновения книгопечата­ния, а до этого существовал контроль за распространением рукопис­ных текстов. Такой контроль необходимо учитывать в источниковедчес­ком исследовании, но формы его столь многообразны, что требуют специального, исторически конкретного исследования. В определен­ный момент такой контроль принимает строгие организационные формы — возникает цензура как государственный институт. И этот момент принципиально важен, потому что свидетельствует о новом характере отношения государства к печатному слову. Достаточно ска­зать, что в Англии такой контроль возникает в XVI в., при королеве Елизавете. В 1586 г. Елизавета распорядилась принять строгие меры к контролю за книгопечатанием, было принято решение об обязатель­ной регистрации всей печатной продукции, наблюдение за разреше­нием новых изданий было поручено архиепископу Кентерберийскому и епископу Лондонскому, ни одно издание не могло выходить за пре­делами Лондона (исключение было сделано только для двух универ­ситетских городов). На протяжении XVII в. был принят ряд законода­тельных актов, ужесточавших цензуру (указ 1637 г., устав 1643 г., акт о цензуре — Licensing Act 1662 г.), и уже с конца XVII в., когда в 1695 г. истекает срок действия акта о цензуре, начинается некоторое ослабление цензуры под давлением развития периодической печати.

Во Франции королевский рескрипт, запрещавший печатать в га­зетах что-либо, касающееся государственных дел, издается в 1624 г.

В России такая цензура появляется в начале XIX в. Новое качество цензорской деятельности проявляется, во-первых, в издании соот­ветствующих законов и, во-вторых, в создании учреждений, призван­ных специально заниматься цензорской деятельностью.

С конца XVIII в. цензорские функции находились в ведении Управ благочиния. 9 июля 1804 г. издается первый Устав о цензуре, который узаконил предварительную цензуру всех изданий. В это же время зак­ладывается и система организации цензуры. Предварительная цензура отдана в ведение Министерства народного просвещения. В 1811 г. в связи с ужесточением цензуры создается Особый комитет при Мини­стерстве полиции, в обязанности которого входит цензура уже выпу­щенных изданий и надзор за цензорами.

272

В 1817 г. проведена децентрализация цензуры, введена «множе­ственная цензура», т.е. рассмотрение изданий в соответствующих ве­домствах до поступления их в Министерство народного просвещения.

Новый цензурный устав был принят 10 июня 1826 г. Он предус­матривал столь мелочную регламентацию печати, что его трудно было применять, и следующий цензурный устав издается 22 апреля 1828 г.

Этот устав действовал до начала 1860-х годов. В период его дей­ствия было издано множество подзаконных актов, уточнявших усло­вия пропуска в печать материалов различной тематики.

В 1848 г., в связи с событиями в Европе, цензура ужесточается. Был создан межведомственный орган для «негласного наблюдения» за литературой — так называемый Бутурлинский комитет. Он действо­вал до конца 1855 г.

С середины 1850-х годов действуют противоречивые тенденции: с одной стороны, расширяется гласность, начинается подготовка ре­формы печати, а с другой — в 1859 г. создается Комитет по делам книгопечатания — новый межведомственный орган, призванный ока­зывать влияние на печать (правда, он прекратил свое существование в конце того же 1859 г.). С начала 1860-х годов к цензурированию начина­ет привлекаться Министерство внутренних дел. В течение 1862 г. цензура находилась в ведении двух министерств — Министерства народного просвещения и Министерства внутренних дел. Функции разделялись следующим образом: Министерство народного просвещения ведало предварительной цензурой, на Министерство внутренних дел возлага­лись карательные функции, причем как по отношению к изданиям, так и к цензорам, пропустившим в печать неподобающий материал. Одновременно проходила реорганизация цензурного ведомства. В 1862 г. ведомственная цензура была упразднена, Главное управление цензуры ликвидировано. Была создана Особенная канцелярия министра народ­ного просвещения, просуществовавшая до января 1863 г. В январе 1863 г. цензура окончательно переходит в ведение Министерства внутренних дел, где создается Совет министра по делам книгопечатания.

В это же время была обновлена и нормативная основа цензорской деятельности. С 1828 г., со времени утверждения последнего цензур­ного устава, в результате издания множества инструкций, уточняв­ших условия пропуска через цензуру тех или иных материалов, нор­мативная база была запутана. 12 мая 1862 г. издаются Временные пра­вила о печати, состоявшие всего из тринадцати пунктов, двенадцать из которых содержат запреты на пропуск в печать материалов опреде­ленной тематики, а в тринадцатом пункте говорится, что эти правила вводятся вместо многочисленных нормативных актов 1828—1861 гг.

Реформа цензуры — одна из Великих реформ — была проведена 6 апреля 1865 г., когда были утверждены новые Временные правила о цензуре и печати, вошедшие как приложение в цензурный устав. По этим правилам от предварительной цензуры освобождались «в обеих

273

18-6867

столицах... все выходящие доныне на свет повременные издания, коих издатели сами заявят на то желание».

Отсутствие предварительной цензуры означало судебную ответ­ственность издателя за содержание периодического издания.

Цензурой с этого времени ведало Главное управление по делам печати.

После реформы 1865 г. можно выделить два направления влияния властей на периодическую печать: традиционное ограничение воз­можности публиковать материалы определенной тематики и принци­пиально новое — увеличение материальных убытков издателя в случае какого-либо конфликта с цензурным ведомством. Особо отметим вто­рое направление, связанное с коммерциализацией периодической печати. Например, в 1866 г. редакциям временно приостановленных периодических изданий было запрещено выдавать подписчикам ка­кую-либо замену, в 1868 г. было разрешено в качестве санкции запре­щать иа время розничную продажу периодического издания и, нако­нец, в 1874 г. было предписано представлять в цензурное ведомство корректуру только тогда, когда отпечатан весь тираж.

В 1882 г. цензура вновь ужесточается, что фиксируют новые Вре­менные правила о печати. По этим правилам совещание в составе трех министров (внутренних дел, просвещения и юстиции) и обер-проку­рора Синода могло запретить дальнейший выход любого издания. Не­которое ослабление цензуры будет иметь место только в ходе револю­ции 1905г.

Таким образом, мы видим, что в сфере цензуры в России XIX в. идут процессы, сходные с процессами в Англии XVII в. Существен­ной вехой является ослабление цензуры под влиянием бурного разви­тия периодической печати в Англии в конце XVII в., в России — в 50-е годы XIX в. Эту аналогию можно было бы признать в какой-то степени случайной, если бы вслед (что, впрочем, не означает вслед­ствие) за этим не последовали, как в Англии, такие в России суще­ственные (в значительной степени аналогичные) изменения как в сфере общественной дифференциации газет, так и в становлении местной периодической печати.

3. Информационное обслуживание экономической деятельности

Развитие периодической печати повсеместно начинается с газет, но происходит это по-разному. Первая газета появилась в XV в. в Вене­ции и была рукописной34. По-видимому, обслуживание интересов тор-

34 Строго говоря, первая газета появилась в 911 г. в Китае — «Столичный вестник» и издавалась тысячу лет, однако традиционно мы рассматриваем корпус источников российской истории в европейском контексте.

274

говли можно назвать первой по времени возникновения функцией периодической печати. Не случайно первая газета появилась именно в Венеции — крупнейшем центре мировой торговли XVI в. Известны также газеты, издававшиеся во время Франкфуртской и Лейпцигской ярмарок. В России газеты, обслуживающие экономические интересы, появляются лишь в XIX в.

В 1830-х годах в России возникает ряд газет коммерческого на­правления («Земледельческая газета», «Северный муравей» и др.). Появляются литературные газеты: «Литературная газета» Дельвига, «Художественная газета» Кукольника.

С конца 1830-х годов предпринимаются малоуспешные попытки наладить выпуск специализированных промышленных газет. В 1838-1839 гг. выходит газета «Листок промышленности, ремесел, искусств и фабрик». Более продолжительным было издание газеты «Посред­ник» (1840-1855).

В этот период газеты распространялись только по подписке, дохо­да они практически не приносили, так как объявления печатались лишь в «Санкт-Петербургских...» и «Московских ведомостях» и не носили коммерческого характера.

Авторы газетных материалов, за редким исключением, не указы­вались. Газеты не претендовали на достоверность информации, часто встречались сообщения «по слухам», преобладало стремление к сен­сационной информации. В этих условиях оперативность газетной ин­формации не имела большого значения. Правда, столичные новости в газеты, печатавшиеся в столицах, попадали сразу же, провинциаль­ные через 5—20 дней, но много времени занимала доставка газеты

подписчикам.

В конце 1840-х годов с ужесточением цензуры после событий в Европе 1848 г. газетное дело в России приходит на некоторое время в упадок и оживает только во время Крымской войны. Новый этап его развития начинается в пореформенный период.

Наиболее существенные изменения происходят в газетном деле в России в 60-е годы XIX в. Они обусловлены преимущественно двумя факторами: расширением читательской аудитории р связи с ростом го­родского населения и ростом потребности в оперативней информации. К этому времени достаточно четко размежевались функции газет и жур­налов. От газет требуется оперативная информация в первую очередь для обеспечения коммерческой деятельности, активизировавшейся в пореформенный период. С начала 1870-х годов газеты начинают количе­ственно преобладать над журналами. В 1870 г. выходило 36 газет, в 1877 г. — 51, в 1881 г. — 83 газеты35. Активизации газетного дела в конце 1870-х годов способствовала русско-турецкая война 1877—1878 гг. В 1880-е годы выходило более 80 газет, в 1890-е — более 90 и в 1900-е — более 100 газет

35 Подсчеты Б. И. Есина.

275

18-

общероссийского характера. С середины 1860-х годов газеты в основном издаются большим форматом и объемом в 4—6 (иногда до 8) полос. Определяется и внутренняя структура газет: полоса, как правило, де­лится на шесть колонок и подвал, который обычно занимал так назы­ваемый фельетон — большая статья, очерк36.

Обеспечить оперативность, достоверность и полноту информации были призваны информационные агентства. В 1835 г. во Франции воз­никает информационное агентство Гавас37. Сотрудники Шарля Гаваса Вольф и Рейтер основали информационные агентства соответственно в Берлине (1848 г.) и в Лондоне (1851 r.)3S. До 1866 г. русские газеты могли перепечатывать сообщения из-за рубежа из официальных газет или публиковать их с разрешения Министерства иностранных дел. В 1866 г. создается Русское телеграфное агентство. До этого, с 1862 г., телеграфное бюро существовало при газете «Биржевые ведомости». В 1871 г. возникает Международное телеграфное агентство, а в 1882 г. — Северное телеграфное агентство.

К этому времени большинство российских газет выходили ежед­невно или шесть раз в неделю, но для повышения оперативности информации необходим был выпуск газет два раза в день, а также выпуск вечерних газет. В 1827 г. в Лондоне начинает выходить газета The Evening Standard. В России первая вечерняя газета выходила с 1865 г. как приложение к тем же «Биржевым ведомостям» (фактически это был второй дневной выпуск, отличающийся от утреннего лишь со­ставом телеграмм). Стремление к оперативности информации, а так­же рост конкуренции приводят к созданию корреспондентской сети. Газетное дело начинает приносить прибыль, главным образом за счет рекламы. Ограничения с публикации частных объявлений были сняты в мае 1862 г.39. С 1865 г. разрешается розничная продажа газет, что также создает дополнительный источник финансирования, кото­рый нельзя недооценивать. Напомним, что с 1870-х годов одна из экономических санкций против газет состояла как раз в запрете роз­ничной продажи, что свидетельствует о существенности этого источ­ника финансирования. Возможность увеличивать розничную продажу заставляла газеты стремиться к публикации остроактуальной и сенса­ционной информации.

36 В это время фельетон не носит сатирического характера и вообще обознача­ет не столько жанр, сколько определенное местоположение на газетном листе.

37  Просуществовало до 1940 г., после оккупации в 1944 г. на его основе созда­но ныне действующее агентство Франс пресс.

38 Агентство Рейтер до сих пор остается крупнейшим информационным агент­ством, распространяющим иностранную информацию.

34 В 1870-е годы была даже предпринята попытка издания рекламной газеты с бесплатной рассылкой, но такого рода издания станут жизнеспособными только в самом конце XIX в.

276

4. Структурирование общественного мнения

В некоторых европейских странах, в частности в Англии, Италии, появлению газет предшествует тиражирование и распространение пам­флетов. Памфлет — разновидность публицистики40. Часть английских газет первого периода их существования (XVII в., время Стюартов) представляли собой небольшие листки, рассказывающие об отдельных событиях. В английском языке наряду с термином «newspaper» существу­ют для обозначения такого рода изданий слова «newssheet» и «newsletter». И если в России сращивание публицистики с журнальной периодикой начинается в конце XVIII в., а с газетной происходит лишь в XIX в., то в указанных странах распространение публицистики — фактически изначальная функция периодической печати. В Великобритании, на­пример, публицистическая полемика была чрезвычайно развита уже в XVII в. Ведущие публицисты были среди влиятельных людей своего времени. Развитие публицистики способствовало даже некоторому ослаблению цензуры в конце XVII в. С конца XVII в. в Великобритании отчетливо сформировалась публицистика вигов и тори.

В Англии уже в XVII в. публиковались развернутые редакторские комментарии на текущие политические события. Правда, Акт о цен­зуре 1662 г. затруднил публикацию новостей, и существовавшие в это время еженедельные газеты «Новости» («News») и «Осведомитель» («Intelligencer») к середине 1660-х годов закрылись.

В первой половине XVIII в. в России одновременно выходила лишь одна газета (с 1703 г. — «Ведомости», с 1728 г. — «Санкт-Петербургс­кие ведомости»), да и та имела официальный характер.

Для сравнения отметим, что в Лондоне в первое десятилетие XVIII в. выходило от 10 до 20 газет и журналов одновременно. Во второй поло­вине 1710-х годов (в начале правления Георга I) объем газетной перио­дики в Лондоне составил 200 полулистов в месяц. И кроме новостей в этих газетах значительное место отводилось комментарию к ним. В 1704 г. начинает выходить газета Дефо, которая со временем получает назва­ние «Обозрение государства английской нации» («A Review of the State of the English Nation»), в которой содержится уже серьезный полити­ческий комментарий текущих событий, а в разделе, озаглавленном «Совет от Клуба сплетников», — сатирический обзор лондонской жизни. Газета издавалась до 1713 г. и имела несколько подражателей. В 1709 г. Джозеф Эддисон и Ричард Стил начинают издавать газету «Сплетник» («Tatler») с намерением давать комментарий политичес­ких событий, но очень скоро они переходят к освещению социальных и литературных тем. Газета просуществовала до конца 1710 г., а уже в марте 1711 г. эти же издатели приступают к выпуску новой газеты —

4U Для сравнения: в США знаменитый памфлет Пейна «Здравый смысл», на­писанный в 1776 г., был отпечатан общим тиражом 120 тыс. экземпляров.

277

«Наблюдатель» («Spectator»), которая выходит до конца 1712г. В кон­це 1710-х годов в лондонских газетах начинают публиковаться отчеты о парламентских дебатах, а к 1722 г. Палата общин стала объектом репортажей, регулярно публикуемых в газетах. Публикация репорта­жей о парламентских дебатах составляла основное содержание неко­торых популярных газет. В 1770 г. начинает выходить «Morning Chronicle», имевшая успех благодаря публикации парламентских отчетов; затем она проигрывает в конкуренции «Gazette», издаваемой Джеймсом Пер­ри, которая благодаря созданию команды парламентских репортеров смогла давать более детальные репортажи о дебатах в Палате общин. Правда, тиражи лондонских газет в это время составляли несколько сотен экземпляров, в то время как тираж «Ведомостей» мог доходить до 4 тыс., хотя неизвестно, каким образом газета распространялась. Объем их также зависел от количества актуальной информации (от 2 до 20 страниц41). «Ведомости» не имели устойчивой периодичности, выходили раз в одну-две недели. Для сравнения отметим, что боль­шинство лондонских газет этого времени выходит или еженедельно, или два раза в неделю. А в 1702 г, начинает издаваться первая ежеднев­ная газета «Daily Courant».

Первая частная газета в России «Северная пчела» Ф. В. Булгарина и Н. И. Греча начинает выходить в 1825 г. Хотя вряд ли ее можно на­звать общественно-политической. В «Северной пчеле» преобладала иностранная информация, хотя печатались и внутриполитические известия. Значительное место занимал литературный отдел. С конца 1820-х годов «Северная пчела» имела довольно значительный для того времени тираж от 2000 до 2500 экземпляров. Для сравнения популяр­ная лондонская газета «Times», имевшая в конце XVIII в. тираж около 1000 экземпляров, в 1820-е годы печаталась в количестве 15 000 эк­земпляров в день,

В 1860-е годы в газетном деле начинает проявляться тенденция к дифференциации по целому ряду признаков, свойственная многим видам источников нового времени.

С 1863 г. появляются газеты, рассчитанные на самую широкую читательскую аудиторию — крестьян, ремесленников, городскую при­слугу, мелких служащих. Среди них выделяются газеты, адресованные конкретным социальным группам, например, «Мирское слово», рас­считанное на низшие слои духовенства. Выделим также «Народную газету» — первую, которая продавалась отдельными номерами.

Начинается общественно-политическая дифференциация газетной периодики. Именно в это время происходит сращивание газетной пе­риодики с публицистикой. Этому, в частности, способствовало появ-

41 В XVIII — первой половине XIX в. газеты выходили на листах небольшого формата.

278

ление такого газетного жанра, как передовые статьи, носившие ха­рактер политических обозрений.

Ведущие газеты в это время имели тиражи более 10 тыс. экземпля­ров. Среди популярных газет в это время можно назвать «Московские ведомости», «Биржевые ведомости», «Голос», «Русские ведомости», «Санкт-Петербургские ведомости», «Новое время»42. Газета «Голос» А. А. Краевского, тираж которой с середины 1860-х до середины 1870-х годов вырос с 5 до более 20 тыс. экземпляров, отличалась тем, что получала информацию из 600 мест России и 146 пунктов Европы, Азии, Америки.

5. Идеологическое воздействие со стороны государства

Газеты могли издаваться государством для воздействия на под­данных в нужном направлении (внедрения государственной идеоло­гии) путем распространения официальной информации. Такого рода газеты возникают в европейских столицах на протяжении XVII в. На­пример, во Франции «Французская газета» официального характера издавалась с 1631 г.; в Лондоне официальная «Лондонская газе­та» — с 1666 г. (кстати, во второй половине 1660-х — 1670-е годы в связи с ужесточением цензуры — единственная разрешенная газета в

Англии).

В России именно такой была первая газета «Ведомости» и такими оставались российские газеты на протяжении XVIII и значительной части XIX в. «Ведомости» издавались со 2 января 1703 г. по указу Пет­ра I. Правда, в XVII в. при дворе царей Михаила Федоровича и Алек­сея Михайловича существовала рукописная газета «Куранты», в ко­торой сообщались политические известия, династическая информа­ция, поступившая из-за границы от послов. Но «Куранты» не могут расцениваться как периодическое издание, и не потому, что были рукописными (первая венецианская газета также переписывалась от руки), а потому, что не предназначались для тиражирования и рас­пространения. В первом номере «Ведомостей» содержались сообще­ния о производстве пушек, штурманской школе, подарках индийс­кого правителя русскому царю, об открытии месторождения медной руды. Такой характер информации газета сохранила и впоследствии. Особое внимание уделялось событиям Северной войны.

В 1728 г. газету «Ведомости» сменили «Санкт-Петербургские ведо­мости», издаваемые Академией наук. Характер газеты сохранился, но отличает ее от предшествующего издания строгая периодичность: «Санкт-Петербургские ведомости» выходили два раза в неделю по

42 -'Московские...» и «Санкт-Петербургские ведомости» в 1860-е годы меняют свой характер, фактически превращаясь в частные газеты, поскольку были пере­даны в аренду соответственно Каткову и Коршу.

279

«почтовым дням» (вторник и пятница), объем их — четыре страни­цы43.

В 1756 г. при Московском университете начинает издаваться газета «Московские ведомости», которая имела менее официальный харак­тер, о чем свидетельствует и ее тираж — до 600 экземпляров. В «Москов­ских ведомостях» публиковались информация о культурной жизни, из­вестия из-за рубежа. В бытность редактором «Московских ведомостей» Н. И. Новикова (1779-1789) в газете расширился внешнеполитичес­кий раздел.

На этом практически исчерпывается история русских газет XVIII в. Но, обратясь к истории журнальной периодики, мы увидим, что так называемые журналы 60-90-х годов XVIII в. типологически близки некоторым, например, английским газетам.

Обе газеты, издававшиеся в России к концу XVIII в., оказались очень устойчивыми и просуществовали до начала XX в. В Великобри­тании в 1785 г. начинает издаваться газета «Times», существующая до сих пор.

В начале XIX в. газетное дело в России заметно активизировалось. За первое десятилетие возникает до 10 новых газет, но они, в отличие от газет XVIII в., были недолговечны. В 1809 г. была основана «Север­ная почта» (или «Новая Санкт-Петербургская газета», издавалась до 1819 г.) — орган Департамента почт Министерства внутренних дел. Выходила она два раза в неделю. В том же году начинают выходить «Сенатские ведомости». Из устойчивых изданий можно также назвать «Санкт-Петербургские коммерческие ведомости», существовавшие с 1802 по 1810 г. и в 1811 г. слившиеся с «Северной почтой». Частных газет по-прежнему не было44.

6. Местные газеты

Местная газетная периодика появляется позже столичных газет. Ее становление в разных странах проходит по-разному и во многом вос­производит историю становления периодических изданий в столицах.

В Великобритании уже в начале XVIII в. влияние столичных газет на местах, несмотря на их незначительные тиражи, было весьма ощу­тимым. Провинциальные типографии отбирали сообщения из лондонс­кой прессы и помешали их в свои еженедельные издания (digest'bi). Из местных газет этого времени можно назвать «Norwich Post», «Bristol Post-Boy», «Exeter Post-Man» и др. Такой характер информации впол­не объясним: ведь местные новости пока еще быстрее передавались из

43  При устойчивом объеме часть информации публиковалась в приложениях («прибавлениях») к «Санкт-Петербургским ведомостям».

44  Если не считать газету-журнал Греча и Шредера «Гений времен» (1807— 1809).

280

уст в уста. Местные газеты носили коммерческий характер, поэтому они оживали, когда было много новостей (особенно в период воен­ных действий), и закрывались, когда новостей было мало. В Велико­британии с 1701 по 1760 г. издавалось более 130 провинциальных га­зет, но только 35 существовали к концу этого периода45.

Со второй половины 1710-х годов в местных газетах растет число объявлений, в том числе и рекламного характера. Их содержание со­ставляли описания домов и другого недвижимого имущества, сдавае­мого в наем или продаваемого, информация о крупном рогатом скоте для продажи и жеребцах для конных заводов, а также о бежавших подмастерьях или утерянном имуществе, публиковались также объяв­ления врачей, учителей, реклама товаров, сведения о театральных постановках и транспортных тарифах и т.д.

Объявления, естественно, имели местный характер, и вслед за ними, а часто в связи с ними начали публиковаться и местные ново­сти. С 1760-х годов английские провинциальные газеты дают многоас­пектную картину местной жизни.

К началу XIX в. определилось политическое размежевание про­винциальных английских газет. Они, так же как и лондонские, возни­кали для поддержки одной из политических партий (тори или виги). Например, в 1821 г. в Манчестере основана «Manchester Guardian», поддерживавшая вигов, а в 1825 г. начинает выходить «Manchester Courier», поддерживавшая тори. В Йоркшире в конце XIX в. выходила пара газет «Yorkshire Post» (тори) и «Leeds Mercury» (виги).

В России развитие местной печати начинается с официального издания «Губернских ведомостей»46. Положение об их издании было утверждено в 1830 г., но наладить их выпуск в большинстве губерний удалось только с 1838 г. Издание губернских ведомостей курировалось губернатором, а редактировал их, как правило, чиновник для особых поручений.

Частные газеты в российской провинции появляются начиная с 1860-х годов. Возникали они, как правило, из «ярмарочных листков». Во-первых, потребность в коммерческой информации преобладала; а во-вторых, на открытие такого рода газет легче соглашались местные власти.

Таким образом, мы обнаруживаем существенные различия в ста­новлении газетной периодики России и Европы (на примере Вели-

45  По подсчетам С. A. Granfield («The Development of the Provincial Newspapers», 1700-1760).

46  Если не считать единичные опыты: например, при Казанском университете с 1811 по 1820 г. выходили «Казанские известия», с 1828 по 1832 г. — «Тифлисские ведомости »-

281

кобритании). Самое главное из них в том, что в России издание газет было инициировано государством, а в других странах они чаще всего возникали для обслуживания экономических интересов и потребнос­тей развития публицистики.

Применив к источникам личного происхождения и к периодичес­кой печати единый метод компаративного исследования — сравнение видов исторических источников, структурированных в эволюцион­ном и коэкзистенциальном плане по признаку соотношения функций внутри вида, мы пришли к наблюдению, что структурно эволюция источников личного происхождения в России и Западной Европе ана­логична. Что же касается газетной периодики, то в России, в отличие от Западной Европы, долгое время сохранялся ее государственный характер. Функции структурирования общественного мнения и ин­формационного обеспечения экономической деятельности появляются позже. Но самое примечательное, что местная печать повторяет путь столичной: в России в губерниях сначала появляется официальное издание — «Губернские ведомости», а лишь затем различные «ярма­рочные листки», которые перерастают в городские газеты.

5. Законодательные акты: сравнительное исследование

Законодательство — вид исторических источников, объединяю­щий документы нормативного характера, санкционированные вер­ховной властью.

Ввиду целого ряда особенностей законодательных актов как вида исторических источников нового времени необходимо предложить принципиально иные подходы к компаративному исследованию за­конодательства как вида исторических источников.

Во-первых, необходимо доказать, что мы в принципе можем рас­сматривать российское законодательство XVIII—XIX вв. как законода­тельство нового времени и попытаться обнаружить хронологическую грань этого перехода.

Во-вторых, целесообразно соотнести российское законодательство с двумя мировыми системами права.

В-третьих, целесообразно попытаться выявить структуру россий­ского законодательства по разновидностям, что должно дать перспек­тивы дальнейшего исследования.

1. Законодательные акты: проблемы сравнительного анализа

Сравнительный анализ законодательства вызывает особые труд­ности по целому ряду причин.

Во-первых, законодательство как вид исторических источников не возникает в новое время, что лишает нас возможности сопостав-

282

ления времени его возникновения в рамках рассматриваемого нами периода.

Во-вторых, законодательство явно недостаточно изучено как ви­довой комплекс: продолжает существовать проблема определения са­мого понятия «закон» на протяжении большей части российской ис­тории нового и новейшего времени; неясна номенклатура и иерархия разновидностей российского законодательства нового времени. Все это затрудняет сопоставление структур данного вида исторических источ­ников в разных странах.

В-третьих, в историко-юридических исследованиях, в которых законодательные акты рассматриваются в качестве источника права, принята систематизация законодательных норм по отраслям права, что не отражает специфику собственно законодательных актов. В свою очередь это порождает опасность подменить сравнительный анализ законодательства сравнительным анализом правовых норм (например, сравнением уголовного права, права собственности и т.д.).

Основная сложность сравнительного исследования законодатель­ства XVIII—XIX вв. состоит в том, что в историко-правоведческих ис­следованиях не сформировано понятие «закон» применительно к рас­сматриваемому периоду, что, естественно, является следствием от­сутствия четкого определения этого понятия самим законодателем. В работах историков права мы находим самые общие определения этого понятия. Все исследователи отмечают, что в законодательстве оформ­ляется воля императора. Г. В. Вернадский пишет:

«Начиная с Петра Великого, единственным источником права делает­ся вопя законодателя; это период правотворчества императорских указов...»47.

Более четкое определение закона мы находим у М. Ф. Владимирс-кого-Буданова:

«В период империи установилось понятие о законе как о воле госу­даря, правильно объявленной»*8.

На постепенную выработку порядка «объявления воли» импера­тора обращает внимание и Вернадский, который пишет, что

«...сами государи стремились установить незыблемый формы для отправления своей законодательной деятельности»,

что проявилось в том, что

47 Вернадский Г, В. Обзор истории права Русского государства XV11I-XIX вв. (Период империи). Прага, I924. С. 7.

411 Владимирский-Буданов М. Ф. Обзор истории русского права. Пг.; Киев, 1915. С.260.

283

«...определена была непременная форма публикации и регистра­ции законов через Сенат...» и «постепенно делались попытки установить особую непременную форму для предварительной под­готовки или особой прочности юридического бытия группы наибо­лее существенных законодательных актов»1".

Идеологизированное, но столь же общее определение закона дает Б. М. Кочаков в работе, опубликованной в 1937 г.:

«Закон, являясь общеобязательной, созданной государственной вла­стью нормой, есть... определенное, в результате классовой борьбы созданное выражение воли господствующего класса, определенное орудие классовой политики государства...»50.

Интерес в работе Кочакова представляет то, что это общее поло­жение автор конкретизирует, исходя из характера эволюции цент­ральной власти, с укреплением которой «...появляется необходимость в дифференциации правительственных распоряжений» и тогда

«закон это уже определенный вид распоряжения, это указ, издаваемый определенным порядком»51.

При этом в XVIII в., по мнению Кочакова, в России не было точного понятия закона, господствовал царский указ и существовало стремление, остававшееся на протяжении XVIII в. безуспешным, вы­делить из всего многообразия указов те, которые по их юридическому действию можно было бы рассматривать как законы. В XIX в. поиск формальных критериев разделения закона и указа продолжался и шел главным образом по пути фиксации законодательной процедуры. Фор­мальным признаком закона со времен Петра I продолжала оставаться царская подпись, но это правило в XVIII в. нарушалось «объявленны­ми указами», а в XIX в. также и законами от Государственного Сове­та, одобряемыми словесно.

Таким образом, при различии исходных посылок определения понятия «закон» и Владимирский-Буданов, и Вернадский, и Кочаков выделяют два критерия: во-первых, наличие подписи императора и, во-вторых, фиксированный порядок принятия, вырабатывающийся постепенно на протяжении XVIII—XIX вв.

Теоретическую разработку понятие «закон» и проблема различия закона и указа получили в XIX в. в работах Н. М. Коркунова. В «Лекциях по общей теории права» Корку нов в теоретическом ключе ставит про­блему отличия естественно-научных и юридических законов". В работе

44 Вернадский Г. В. Указ соч. С. 33.

50  Кочаков Б. М. Русский законодательный документ XIX — нач. XX века// Вспомогательные исторические дисциплины, М.; Л., 1937. С. 320.

51 Там же. С. 321.

н Коркунов Н. М. Лекции по общей теории права. 9-е изд. СПб., 1909. С. 48-53.

284

«Указ и закон» Коркунов подходит к определению закона, отталкива­ясь от исторического развития понятия власти и принципа разделе­ния властей. Он замечает, что говорить об отличии закона от указа можно лишь в том случае, если исполнительная власть отделена от законодательной. По его мнению, в российском законодательстве

«...со словом "указ" не соединяется точно определенного значения. До учреждения министерств указами назывались все вообще акты всех органов власти, обращенные к подчиненным им местам и лицам».

В XIX в. указ для Коркунова — научная абстракция, собирательное название для «всех общих правил, установленных в порядке управления»™.

Итак, четкого определения понятия «закон» и критериев для от­деления закона от прочих распоряжений верховной власти в российс­кой историко-правовой науке выработано не было. По-видимому, это в принципе неразрешимая задача, поскольку теоретически разграни­чить закон и административное распоряжение можно только, когда исполнительная власть отделена от законодательной (и здесь мы вполне можем согласиться с Коркуновым), чего в российской истории не было не только в XVIII—XIX вв., в условиях самодержавной империи, но и на протяжении большей части XX в.

Но при этом необходимо учитывать, что на практике историки чаще всего относят к законодательству второй половины XVII — на­чала XX в. то, что было отобрано в качестве законодательных актов составителями Полного собрания законов российской империи.

Стремясь избежать опасности подменить сравнительный анализ за­конодательства сравнительным анализом правовых норм, все же отме­тим, что западноевропейское и североамериканское законодательство нового времени характеризуется в первую очередь фиксацией прав лич­ности, очевидно, что российское законодательство не знало аналогич­ных норм, если не считать в качестве таковых фиксацию прав сословий.

2. Российское законодательство XVIIIXiX вв. как законодательство нового времени

Изменение соотношения обычая и закона как источников права

Начало нового этапа в истории русского законодательства, а точ­нее, в истории русского права и законодательства как его источника, большинство авторов связывает с изменением соотношения обычая и

53 Коркунов Н. М. Указ и закон. СПб., 1894.

285

закона как источников права и относит изменение этого соотноше­ния либо к середине XVII в. (после Соборного Уложения 1649 г.), либо к началу XVIII в. (периоду преобразований Петра I). Лишь И. Д. Беляев при периодизации истории русского права исходит из общеистори­ческих воззрений, причем ярко выраженного славянофильского ха­рактера. Всю историю русского права он делит на четыре этапа: 1) до введения христианства, 2) от введения христианства до соединения русских удельных княжеств, 3) «от соединения северо-восточных рус­ских княжеств с Москвою, а западных с Литвою, до царствования Алек­сея Михайловича», 4) от царствования Алексея Михайловича. Четвер­тый период Беляев характеризует следующим образом: «...внутренняя народная жизнь проявляется в борьбе с наплывом новых идей западно-евро­пейского образования»^. Примечательность взгляда Беляева на периоди­зацию истории русского права обусловлена тем, что, исходя из обще­исторических посылок, автор отмечает как бы два начала нового пери­ода — с царствования Алексея Михайловича, когда проникшие на Русь во время Смуты западноевропейские идеи начинают распространяться и встречают противоборство со стороны «старой русской жизни», и с царствования Петра I, когда «...перевес борьбы явно перешел на сторону нового образования, впрочем основа старой русской жизни, известное отли­чие Руси от других народов осталось неприкосновенным».

К правлению Алексея Михайловича относит начало нового периода в истории русского законодательства и Н. П. Загоскин, который в сво­их построениях, как и другие авторы, исходит из соотношения обы­чая и закона как источников права. Он пишет, что

«...законодательная деятельность долго зиждется на обычном праве, оставаясь формою права только дополнительною по отношению к этому последнему и всецело черпая из него свое содержание; вслед­ствие этого русское законодательство, вплоть до начала нового раз­вития своего, которое может быть приурочено к эпохе издания Уло­жения царя Алексея Михайловича (1649 г.), представляет собою яр­кое отражение обычного права русского народа, являясь письменною формулировкою и законодательною санкциею отдельных норм этого обычного права»55.

Загоскин подчеркивает, что и в последующий период обычное право сохраняет большое значение, особенно в сфере регулирования крестьянской жизни, т.е. жизни подавляющего большинства российс­кого населения.

Другие авторы относят начало нового периода в истории русского права к эпохе петровских преобразований, но и они связывают его с утверждением приоритета закона. М.Ф. Владимирский-Буданов пишет:

м Беляев И. Д. Лекции по истории русского законодательства. М., 1879. С. 3—6. 55 Загоскин Н. П. История права русского народа. Казань, 1899. С. 186.

286

«Единственным источником права XVIII ст. окончательно признан за­кон...»56.

Ему вторит Г.В. Вернадский:

«Единственным источником права в императорский период является творимый государем закон»57.

И дополняет это высказывание мыслью, соответствующей взгля­дам Загоскина:

«...обычное право сохраняет применение в отношении, главным об­разом, к сельскому состоянию».

В. Н. Латкин пытается разграничить юридическое и фактическое соотношение обычая и закона:

«Единственным источником права в императорскую эпоху является закон. Обычай, игравший такую важную роль в области права в удель­но-вечевом периоде и в Московском государстве, отступает теперь совершенно на задний план и, если не всегда de facto, то de jure, совсем утрачивает значение фактора образования права»58.

Идея приоритета закона как источника права формируется посте­пенно. Некоторые признаки ее зарождения можно усмотреть, напри­мер, в наказе окольничему князю Львову, определенному воеводою в Казань «Об управлении казенными и земскими делами» от 31 марта 1697 (7205) г., в котором, кроме указания «всякие дела делать по сему Ве­ликого Государя указу», содержится наставление руководствоваться теми впредь приходящими грамотами из приказа Казанского Дворца, «ко­торые наказа противны не будут»*9.

В конце 1710-х годов Петр I, по-видимому, считал, что имеюща­яся законодательная база, в основе которой по-прежнему Соборное Уложение 1649 г., позволяет Сенату решать большинство дел, не об­ращаясь каждый раз заново к законодателю. По крайней мере в имен­ном указе от 22 декабря 1718 г. «О неподаче Государю прошений о таких делах, которые принадлежат до рассмотрения на то учрежденных Пра­вительственных мест, и о нечинении жалобна Сенат, под смертною каз-

56 Владимирский-Буданов М. Ф. Указ. соч. С. 260.

5' Вернадский Г. В. Указ. соч. С. 158.

ss Латкин В. Н. Лекции по внешней истории русского права: Московское государство — Российская империя. СПб., 1890. С. 194.

59 Все названия законодательных акгов и выдержки из них приводятся по: Полное собрание законов Российской империи: Собрание I. T. I-XLIV. СПб. 1830.

287

нью» говорится, что Сенат должен доносить царю только в том слу­чае, «разве такое спорное новое и многотрудное дело от челобитчиков объявится, котораго по Уложенью [выделено мной. — М. Р.] решить самому тому Сенату без доклада и без Именного от Его Царского Вели­чества указа отнюдь нельзя...». Указ из Юстиц-коллегии «О вершении дел без всякого замедления и волокиты по Уложению и о выписках из судных дел» от 25 мая 1719г. числит в составе законодательных актов, на основе которых должны решаться дела, кроме Уложения и «ново­состоятельные» указы (по-прежнему при ведущей роли Уложения). От­метим, что данный указ был издан как мера борьбы с волокитой и ускорения судопроизводства и он не устанавливал новой нормы, а только подтверждал ранее установленные. Эти же нормы подтверж­даются указом из Юстиц-коллегии от 15 октября 1719 г. «Орешении дел в Московском Надворном Суде по Уложению и по новосостоятель­ным указам, а не по сепаратным, и о донесении о делах, которых судьи сами решить не могут, в Государственную Юс тиц-Коллегию», которым предписывается Московскому надворному суду дела управлять по Уложению и «по новосостоятельным Его же Великого Государя указам, которые к пополнению того ж Уложения всенародно напечатаны и по­всюду объявлены»,

Основным законодательным актов, утверждавшим идею приори­тета закона как источника права, стал именной указ от 17 апреля 1722 г. (опубликован 27 января 1724 г.) «О хранении прав гражданских, о невершении дел против Регламентов, о невыписывании в доклад, что уже напечатано, и о имении сего указа во всех судных местах на сто­ле, под опасением штрафа». В указе говорится: «Понеже ничто так ко управлению Государства нужно есть, как крепкое хранение прав граж­данских, понеже всуе законы писать, когда их не хранить или ими играть как в карты, прибирая масть к масти, чего нигде в свете так нет, как у нас было, а отчасти и еще есть, и зело тщатся всякия мины чинить под фортецию правды...» Далее говорится, что «...сим указом яко печатью все уставы и регламенты запечатываются, дабы никто не дерзал иным образом всякие дела вершить и располагать не против регламентов, и не точию вершить, ниже в доклад вписывать, то что напечатано, не отго­вариваясь о том ни чем, ниже толкуя инако».

Хотя в нашу задачу не входит реконструкция постепенно склады­вающейся новой законотворческой процедуры, отметим здесь, что указ «О хранении прав гражданских...» закрепил основные элементы системы законотворчества: апробацию указа государем, публикацию и инкорпорирование в соответствующий регламент.

Установив приоритет закона как источника права, законодатель этим не ограничился, поскольку еще сохранялись обширнейшие сфе­ры как государственной, так и особенно общественной и частной жизни, которые продолжали регулироваться обычаем из-за пробелов в законодательстве. С 1720-х годов правительство прилагает существен-

288

ные усилия для восполнения этих пробелов. 27 апреля 1722 г. издается именной указ «О должности Генерал-Прокурора», а 13 июня того же года — «Инструкция Обер-Прокурору Святейшего Синода», десятые пункты которых почти дословно совпадают. В именном указе «О долж­ности Генерал-Прокурора» говорится: «О которых делах указами ясно не изъяснено, о тех предлагать Сенату, чтоб учинили на те дела ясные указы, против указа Апреля 17 дня 722 года [имеется в виду указ «О хранении прав гражданских...». — М. Р.], который всегда на столе дер­жится; и как сочинят, доносить Нам, и ежели в пополнение сей инструк­ции что усмотрит, о том доносить же». Абсолютно то же самое пред­лагалось делать обер-прокурору Святейшего Синода, с тем отличием, что он должен «предлагать Синоду».

Впоследствии такой способ восполнения пробелов в законодатель­стве активизировался в правление Екатерины II. Например, в 11-м пункте манифеста от 15 декабря 1763 г. «О постановлении штатов» говорится: «Когда же случится, что к решению дел точных указов не будет, о том не реша в Департаментах, но иметь общее рассуждение и представлять, куда надлежит, с мнением...». Аналогичное требование содержит и именной, данный Генерал-Прокурору указ «О неотступ­лении Сенатской Канцелярии от предписанного образа при докладе, о приезде присутствующим в Сенат в установленное время, о неоставле­нии заседания прежде положенного часа и об основывании определений Сената по всем делам на законах». В нем говорится, с одной стороны, о необходимости точно соблюдать законы, а с другой — «в случае недостатка в узаконениях, по зрелому уважению Государственной пользы, доносить Нашему Императорскому Величеству».

Итак, не вступая в дискуссию о праве законодательной инициа­тивы в России XVIII—XIX вв. и считая справедливой существующую в исторической и историко-правовой науке точку зрения, что право законодательной инициативы принадлежало царю, обратим внима­ние на то, что в XVIII в., особенно в правление Петра I и Екатери­ны II, должностные лица имели не только право, но и были обязаны обращать внимание законодателя на пробелы ь законодательстве.

С установлением приоритета закона как источника права связаны и попытки законодателя устранить противоречия в законодательстве. В частности, в именном, данном Сенату указе от 11 декабря 1767 г. « Об оставлении в Малороссии установления Магдебургских прав касательно привода к присяге свидетелей из священнослужителей, в своей силе», кото­рым разрешается коллизия между Соборным Уложением и Воинским уставом в связи с порядком присяги священнослужителей, содержится ссылка на указ, данный Сенату 3 сентября 1765 г., которым «повелева­ется, если которая Коллегия усмотрит в двух равных делах разные Сената решения, то, не чиня исполнения, докладываться о сей разности Сенату и... Императорскому Величеству, а Сенат имеет оныя дела с объяснени­ем своих решений... Императорскому Величеству взносить...».

289

19-6867

Таким образом, к концу правления Петра I не только законода­тельно утвердился принцип приоритета закона как источника права, но и был предпринят ряд мер, направленных на восполнение пробелов в законодательстве. В последующем такая законотворческая деятель­ность была продолжена. Среди мер, направленных на создание новой законодательной системы, отметим и малоуспешные попытки коди­фикации.

В последующие годы самым сложным было внедрить принцип прио­ритета закона в сознание чиновников. Эту цель, в частности, пресле­довали несколько законодательных актов, изданных в 1740 г. 9 февра­ля выходит сенатский указ «О нечинепии Камер-Конторе по таким де­лам, на которые имеются точные указы, никаких вымыслов и беззаконных волокит». Поводом для издания этого указа послужило рассмотрение конкретного дела винного подрядчика Воронцова. Камер-контора зат­ребовала сенатский указ о мере наказания этому подрядчику за его «продерзость». Поскольку по вопросу о винных откупах и корчемстве существовали указы от 18 июня 6189 г., 28 января 1716 г., 6 мая 1736 г., на которые, кстати, в своем запросе ссылается и сама Камер-контора, Сенат указывает, что Камер-конторе «надлежало бы не док­ладывая и не утруждая Правительствующий Сенат, по вышеозначенным указам, а особливо по Именному Ея Императорского Величества 736 года указу точное решение чинить...». Более того, в указе подчеркивается, что если Камер-контора, несмотря на ранее данное указание Сената, не приняла решение в соответствии с известными ей указами, а обра­тилась с требованием указа в Камер-коллегию, то «явная и беззакон­ная волокита» чинилась «знатно для некоторой страсти, или лаком­ства». И в конце сенатского указа содержится требование не только как можно скорее в соответствии с имеющимися указами решить дело подрядчика Воронцова , но и «...впредь той Конторе в таких делах, на которыя имеются точные указы (как и на сие дело), отнюдь никаких вымыслов не употреблять, и беззаконных волокит к разорению не чинить, под опасением тяжкого штрафа...».

Правительство не ограничилось только разъяснением по конк­ретному делу. Вскоре, в правление бывшего герцога Курляндского, 23 октября 1740 г. был издан манифест «О поступании в управлении всяких Государственных дел по регламентам, уставам и прочим опреде­лениям и учреждениям». Этим манифестом провозглашалась необхо­димость «...во управлении всяких Государственных дел поступать по регламентам и уставам и прочим определениям и учреждениям от бла-женныя и вечнодостоиныя памяти Государя Императора Петра Вели­кого, и по Нем во время Ея Императорского Величества блаженныя ж и вечнодостойныя памяти благополучного государствования учиненным без всяких отмен...». Манифестом подтверждается устав от 6 октября 1740 г., а также «все... прежние в народ публикованные указы и манифе­сты о правосудии».

290

Но герцог Курляндский правил недолго. И сразу же по смене прав­ления, 11 ноября 1740 г. издается именной указ «О поступании при управлении Государственных дел, по Регламентам и Уставам и прочим учреждениям», содержащий ссылку на указ от 23 октября. В нем утвер­ждается намерение новой власти «все... прежние указы... еще вновь наи-крепчайше подтвердить» и, как и в манифесте 23 октября, содержится повеление «всем находящимся при управлении Государственных дел, как вышняго, так и нижняго, какого б кто чина и достоинства ни были, каж­дому по своему месту и званию поступать по Регламентам и Уставам и прочим определениям и учреждениям от Предка нашего, блаженныя и вечнодостойныя памяти Государя Императора Петра Великого, и по Нем во время Ея Императорского Величества, блаженныя ж и вечнодостой­ныя памяти, Вселюбезнейшей Нашей Государыни, благополучного Государ­ствования учиненныя, и по вышеобъявленному Нашему, вновь выданному от 9 сего Ноября Уставу, без всяких отмен...».

Отметим, что, несмотря на то, что попытки провести кодифика­цию в первые десятилетия XVIII в. не увенчались успехом, а значит, Соборное Уложение 1649 г. оставалось действующим кодексом, в упо­мянутых законодательных актах именно указы Петра I рассматрива­ются в качестве основы действующей законодательной системы.

Примечания достоин и тот факт, что именно при быстрой смене временных правителей Российской империи, в условиях крайней не­стабильности верховной власти издаются один за другим законода­тельные акты, подтверждающие необходимость руководствоваться ранее принятыми законодательными нормами. В этом, несомненно, проявилась стабилизирующая роль законодательства при смене прав­лений.

В правление Екатерины II усилия заставить чиновников руковод­ствоваться имеющимся законодательством были продолжены. В том же 11-м пункте уже упоминавшегося манифеста «О постановлении штатов...», кроме предложения «иметь рассуждение» о случаях, по которым нет соответствующих указов, содержится и еще одно требо­вание: «...на что точные указы есть, о том отнюдь общаго собрания Департаментов не иметь, дабы напрасного предложения чрез то в делах по проискам каким-либо не происходило, но решить дела в Департамен­тах».

Но самый яркий пример усилий заставить чиновников руковод­ствоваться существующими законами, а не требовать указа верховной власти по каждому конкретному делу содержит высочайшая резолю­ция на доклад генерал-прокурора «Об окончании Сенату дел, на кото­рыя существуют ясные законы, не делая по оным особых докладов Ея Императорскому Величеству». В своем докладе генерал-прокурор про­сил указа императрицы в связи с тем, что при рассмотрении четырех апелляционных челобитных на гетманские решения Сенат не смог прийти к единому мнению. Ответ Екатерины II на эту просьбу таков:

291

«Малороссийские правы ясны, определение Сенатское 24 Сентября 1767 года еще яснее, Мой указ 1768 года 21 Марта весьма же не темен, и Мое о сей материи мнение довольно известно Сенату; соглашать же спорющих, по законам, есть дело Генерал-Прокурора. И так, Я, потеряв целое утро, которого каждая минута для Меня дорога, на такое дело, кое и без Меня по законам [выделено мной. — М. Р.] решить можно было, отсылая оное обратно, дабы Сенат окончал оное по вышеписанному без Меня же».

Постепенно от пожеланий должностным лицам указывать на про­белы в законодательстве, через утверждение о необходимости руко­водствоваться при решении дел имеющимися законами законодатель переходит к требованию строгого соблюдения имеющихся законов. Целый ряд такого рода требований содержит «Устав Благочиния или Полицейский», принятый 8 апреля 1782 г. Статья 46 Устава гласит: «Управа Благочиния имеет почесть противностию закона, буде кто не выполняет слова закона, и нарушением закона, буде кто тонкостию, или хитростию избывает силы закона». В статье 56 говорится, что «Управа Благочиния не дозволяет вчинять новизну в том, на что узаконение есть; всякую же новизну, узаконению противную, пресекает в самом начале». Запрет «вчинять новизну, узаконению противную» содержится и в статье 194 Устава. А статьей 236 из раздела «Взыскания» предусматривается за «узаконению противную новизну» отсылать в суд и наказывать «по мере вины или преступления».

В «Грамоте на права, вольности и преимущества благороднаго Рос­сийского Дворянства» от 21 апреля 1785 г. говорится: «Собранию Дво­рянства запрещается делать положения, противныя законам, или требо­вании в нарушение узаконений, под опасением за первый случай (то есть за положения противныя законам) наложения и взыскания с Собрания пени 200рублей; а за второй случай (то есть за требования в нарушении узаконений) уничтожения недельных требований...» (статья 49). Практи­чески дословно совпадающую со статьей 49 «Грамоты на права, воль­ности и преимущества благороднаго Российского Дворянства» статью 37 содержит изданная одновременно с ней «Грамота на права и выгоды городам Российской Империи».

В связи с утверждением идеи приоритета закона к концу века за­конодатель формулирует и новое требование — точности, буквально­сти воспроизведения законов и цитат из законодательных актов. В уже упоминавшемся именном, данном генерал-прокурору указе от 7 ап­реля 1788 г. «О неотступлении Сенатской Канцелярии от предписанного образа при докладе...» говорится, что присутствующие должны «осно­вывать свои определения везде и во всех делах на изданных законах и предписанных правилах, не переменяя ни единой литеры не доложася Нам». А в начале XIX в., уже при Александре I, издается именной, объяв­ленный министром юстиции указ «Об означении, при выписывании по делам законов, точных слов оных без сокращения и малейшей перемены». Издание этого законодательного акта связано с конкретным казусом —

292

разбором жалобы графини Потоцкой, при котором было усмотрено, что неверное решение основано на частичной цитате из законода­тельного акта. В связи с этим император повелел, чтобы Правитель­ствующий Сенат «подтвердил повсеместно, чтобы при выписывании по делам законов означаемы были точныя слова оных без сокращения и ма­лейшей перемены, изменяющей часто самый смысл».

Таким образом, к началу XIX в. окончательно утверждается прин­цип приоритета закона как источника права. С его утверждением свя­зано стремление к восполнению пробелов в законодательстве, требо­вание соблюдения законов и точности их воспроизведения при реше­нии конкретных дел.

Изменение соотношения обычая и закона как источников права, складывание приоритета закона — это основной, системообразующий признак, позволяющий говорить о начале нового этапа в истории рос­сийского законодательства. Он хорошо укладывается в принятую нами в качестве исследовательской гипотезы систему источников нового времени. Закон, в отличие от обычая, не только, а часто и не столько фиксирует сложившееся положение дел, сколько моделирует буду­щую ситуацию. На эту особенность европейского законодательства нового времени обращает внимание Э Аннерс: «Монархи и вольные города посчитали, что они могут развивать старое право посредством своей нормотворческой деятельности. Уже в XVII веке они стали широ­ко и решительно регулировать указами то, что никогда ранее не регули­ровалось правом или же регулировалось в ограниченном объеме. Особенно это касалось сферы хозяйственной деятельности и сферы личного по­требления людей»60. Примечательно, что Аннерс фиксирует эту тен­денцию для Европы, начиная с XVII в., что соответствует тенденци­ям, выявленным нами на материале российских законодательных ис­точников.

Таким образом, приоритет закона может сложиться тогда, когда в обществе, и в частности у законодателя, появляемся представление о социальной изменчивости в ходе исторического развития и мысль о возможности влияния на этот процесс.

Расхождение государственного и частного права

Наряду с вышерассмотренным подходом, в котором единодушны не только по сути, но зачастую и по форме выражения мысли многие авторы, существуют и другие подходы к периодизации истории рус­ского права, которые также приводят к обособлению рассматривае­мого периода. В частности, М. Ф. Владимирский-Буданов, который, как и другие авторы, отмечал утверждение приоритета закона начи-

1 Аннерс Э. История европейского права: Пер. со швед. М., 1994. С. 229.

293

нания с XVIII в., дает общую периодизацию развития права, исходя из соотношения государственного и частного права. Владимирский-Буданов выделяет три периода истории русского права: 1) «период земский (или т.н. княжеский) IX-XIII вв.»; 2) «период московский (правильнее — двух государств Московского и Литовского) XIV— XVI вв.»; 3) «период империи XVIII—XIX вв.»61. Отмечая, что в пер­вом периоде господствует обычай, во втором — обычай и закон в равной мере, а в третьем — закон, Владимирский-Буданов пишет также, что в первом периоде «начало государственное и частное слиты, как равносильные», во втором периоде «право государственное и част­ное постепенно обособляются, но прежнее смешение их обнаруживается в том, что в Московском государстве государственное право строится по типу частному», и в третьем периоде «государственное право стре­мится к полному очищению от примеси частно-правовых начал».

Этот критерий начала нового этапа в истории законодательства (хотя точнее — в истории права) также хорошо соотносится с приня­той нами объясняющей схемой. Расхождение государственного и част­ного права говорит не только о формировании государственного пра­ва периода империи, но и частного права нового времени, что вполне соответствует складыванию новых взаимоотношений между личнос­тью и государством в процессе эмансипации личности при переходе от средневековья к новому времени.

Утверждение принципа: «незнание закона не освобождает от от­ветственности»

В «Истории европейского права» Э. Аннерс, зафиксировав тенден­цию к детальной регламентации различных сфер жизни общества и частной жизни посредством законодательства, сделал весьма меткое наблюдение: детальная, если не сказать мелочная, регламентация, в том числе и в тех сферах, которые раньше законодательно не регулиро­вались, приводит к тому, что указы перестают соблюдаться". Утвержде­ние приоритета закона приводит к постепенному установлению общего для законодательства нового времени принципа: «незнание закона не ос­вобождает от ответственности». Заметим, что этот принцип известен со времен римского права и был зафиксирован в «Законах XII таблиц» (середина V в. до н. э.). Не стоит рассматривать утверждение этого прин­ципа в российском законодательстве в XVIII в. как рецепцию римско­го права, поскольку оно порождается изменением соотношения обы­чая и закона как источников права и в свою очередь обусловливает развитие системы публикации законодательных актов.

61  Владимирский-Буданов М. Ф. Указ. соч. С. 4.

62 Аннерс Э. Указ. соч. С. 229.

294

На установление принципа «незнание закона не освобождает от ответственности» обращает внимание и М. Ф. Владимирский-Буда­нов63, который, по-видимому ошибочно, связывает его оформление с указом 22 января 1722 г. Скорее всего здесь речь должна идти об именном указе от 22 января 1724 г. «О важности Государственных ус­тавов и о неотговорке судьям неведением Законов по производимым де­лам под опасением штрафа», опубликованном, как и указ «О хранении прав гражданских...», 27 января 1724 г. Указание на причины издания этого указа свидетельствует о том значении, которое стали придавать законодательным актам: «Надлежит обретающимся в Сенате, Синоде, коллегиях, Канцеляриях и во всех судных местах всего Государства ве­дать все уставы Государственные и важность их, яко первое и главное дело, понеже в том зависит правое и незазорное управление всех дел, и каждому для содержания чести своей, иубежания от впадения неведени­ем в погрешение, и в наказание должно». Санкции, предусмотренные для должностных лиц при незнании законов, весьма суровы: «И дабы впредь никто неведением о Государственных уставах не отговаривался... и для того от ныне, ежели о каком указе где при каком деле помянуто будет, а кто в то время не возьмет того указа смотреть и пренебрежет, а станет неведением отговариваться: таких наказывать в первые от­нятием чина на время и штрафу год жалованья, в другой ряд третьею долею всего движимого и недвижимого имения, в третий раз лишением всего имения и чина вовсе». Обращает на себя внимание весьма конк­ретный и вполне разумный принудительный порядок ознакомления с законами должностных лиц, устанавливаемый этим указом.

Но мне представляется, что в российском законодательстве рас­сматриваемый принцип, во-первых, утвердился гораздо раньше, чем полагал Владимирский-Буданов, а во-вторых, носил всеобщий ха­рактер и как принцип действовал по отношению ко всему населению. Другое дело, что для чиновников сам факт незнания законов мог повлечь существенные санкции.

Формулу «дабы неведением никто не отговаривался» мы можем встре­тить уже в «Уставе воинском», утвержденном 30 марта 1716 г. Петр I, обосновывая необходимость предпринятого им груда, в преамбуле к Уставу замечает: «...за благо изобрели ино книгу Воинский Устав учи­нить, дабы всякой чин знал свою должность, и обязан был своим званием, и неведением не отговаривался [выделено мной. — М. Р.}...» И в имен­ном, данном Сенату указе «Орассылке книг Воинского Устава по кор­пусам войск, по Губерниям и Канцеляриям и о принимании его в основание, как по делам воинским, так и земским» присутствует эта формула, при­водимая в обоснование необходимости тиражирования Устава.

И вообще эта формула очень часто сопровождала указание на по­рядок публикации того или иного законодательного акта.

63 См.: Владимирский-Буданов М. Ф. Указ. соч. С. 261.

295

Специально утверждению этого принципа посвящен именной, объявленный из Канцелярии полицеймейстерских дел указ «О нака­зании за преступления против публикованных указов» от 9 февраля 1720 г. Начинается он формулой «Великий Государь указал объявить всенарод­но». Такое начало в XVII в. станет обычным для тех указов, которые действительно должны были быть доведены до каждого подданного и в которых, по этой причине, более тщательно описывался порядок их публикации. Например, с такой формулы начинается именной указ « О мерах для искоренения воров и разбойников, о доносе об оных местному Начальству, под опасением за укрывательство тяжкого наказания» от 7 сентября 1744 г.

В указе «О наказании за преступления против публикованных указов» говорится: «...в минувших годах, которые Его Величества указы оразных делах публикованы, и впредь публиковаться будут в народ, чтоб по оным исполнение чинили, как в техуказах предложено будет». Мы видим, что сама возможность исполнения указов жестко обусловливается их пуб­ликацией. Далее указом объявляется, что «кто в какое преступление впадет, противу публикованным указам, а другой, ведая те указы, но смотря на других, тоже станет делать, или ведая не известит, тот будет без пощады казнен или наказан, так как в тех публикованных указах за преступление объявлено, не ставя то ему во оправдание, что смотря на другого чинил, чего ради надлежит всякому поступать по указам, и хра­нить оные, и чтоб впредь никто неведением не отговаривался [выделе­но мной. ~ М. Р.\».

В целом же указанная формула так прочно срослась с системой публикации законодательных актов (она подробно описывается да­лее), которая в рассматриваемый период регламентировалась наибо­лее тщательно, что мы не найдем отдельного упоминания этого прин­ципа в законодательстве. Пожалуй, за единственным исключением. 14 декабря 1819г. издается « Таможенный Устав по Европейской торгов-ле», параграф 446 третьей главы которого гласит: «Неведением закона никто, Российский подданный ни иностранный, оправдываться не может». Присутствие этой формулы в таможенном уставе, по-видимому, рас­считано в большей мере на иностранцев, чем на российских поддан­ных, которые уже к ней успели привыкнуть.

В рамках заявленного нами подхода утверждение принципа «не­знание закона не освобождает от ответственности» заслуживает осо­бого внимания. Как уже отмечалось, российское законодательство нового времени, в отличие от западноевропейского и североамери­канского, не знало фиксации прав личности, но введением указан­ной нормы законодатель фактически существование личности при­знает, если не через фиксацию ее прав, то по крайней мере через признание ее ответственности, и в этом проявляется новый характер

296

взаимоотношения личности и государства, характерный для нового времени.

Складывание системы публикации законодательных актов

Связь установления и развития системы публикации законодатель­ных актов с системообразующим фактором — изменением соотноше­ния закона и обычая как источников права вполне очевидна. И мы можем вполне согласиться с М. Ф. Владимирским-Будановым, кото­рый пишет: «Меры публикации усеиваются по степени удаления закона от народного сознания о праве ...»м. И в самом деле, пока основным источником права был обычай, вряд ли нужны были специальные меры для ознакомления подданных с указами. Еще на один весьма важный в контексте рассматриваемой нами проблемы аспект склады­вания системы публикации законодательных актов обращает внима­ние Э. Аннерс: «Посредством публикации законов и указов законода­тельство превратилось в более эффективное средство управления. Через напечатанные массовым тиражом тексты законов государственная власть могла общаться с человеком гораздо быстрее и шире, чем рань­ше»*5.

Как мы подчеркивали выше, система публикации законодатель­ных актов складывается по мере утверждения принципа: «незнание закона не освобождает от ответственности». Ведь законодатель был заинтересован в исполнении законов, а не в наказании за их неиспол­нение, хотя бы и из-за незнания о той или иной норме.

Публикация законодательного акта как необходимый элемент за­конодательной процедуры.

Порядок публикации вновь принимаемых законодательных актов был установлен именным, объявленным из Сената указом от 16 мар­та 1714 г. «О обнародовании всех именных указов и Сенатских приговоров по Государственным генеральным делам». Этим указом предусматрива­лась не только рассылка указов «в Губернии к Губернаторам, и в приказы к Судьям», но и говорилось, что «...для всенародного объявления велеть в Типографии печатать и продавать всем, дабы были о том сведомы...».

Воинский устав Петра I предусматривал и другие формы публи­кации законодательных актов. В 35-м артикуле говорится: «Бее указы, которые или в лагерях или в крепостях, при трубах, барабанах или при пароле объявятся, имеет каждый необходимо исполнять». Сам же Воин­ский устав должен был быть напечатан в количестве 1000 экземпля­ров, из которых триста или более на «словенском и Немецком языках для иноземцев».

Кстати, в уже упоминавшемся указе из Юстиц-коллегии от 15 октября 1719 г. «О решениии дел в Московском Надворном Суде по

м Владимирский-Буданов М. Ф. Указ. соч. С. 261. 65 Аннерс Э. Указ. соч. С. 228-229.

297

Уложению и по новосостоятельным указам, а не по сепаратным, и о доне­сении о делах, которых судьи сами решить не могут, в Государственную Юстиц-Коллегию» подчеркивается, что Московский надворный суд дол­жен руководствоваться указами в пополнение Уложения, которые «все­народно напечатаны и повсюду объявлены» [выделено мной. — М. Р.].

Принципиально важный указ от 17 апреля 1722 г. «Охранении прав гражданских...» также закрепляет публикацию законодательных актов в качестве необходимого элемента законотворческой процедуры.

Предусматривалась и повторная публикация законодательного акта в случае внесения в него исправлений. Например, 22 февраля 1723 г. Петр I издает именной, данный Сенату указ «О перепечатании табели о рангах, по случаю определения вновь классов для Генерал-Фискала, Обер-Фискала Государственного, Обер-Фискалов и Фискалов». Этот указ, кро­ме требования перепечатать табель о рангах в связи с некоторыми изменениями в ней, устанавливает и общую норму: «Таковым же об­разом все указы надлежит в народ публиковать, ежели которые для ка­кой нужды исправлены будут».

Публикация предусматривалась и в том случае, если вносились дополнения в какой-либо законодательный акт. Например, 2 июня 1758 г. был издан сенатский указ «О публиковании во всенародное изве­стие указов, выдаваемых в пополнение инструкции о размежевании зе­мель». Надо подчеркнуть, что предполагалась не просто публикация указов, изданных в дополнение инструкции, но они должны были быть приобщены к ней.

По-видимому, к началу 1720-х годов практика публикации актов верховной власти утвердилась настолько, что правительству пришлось даже принять определенные контрмеры, о чем свидетельствует сенат­ский указ «О присылке в Сенат, для апробации, из Коллегий и Канцелярий с состоявшихся указов копий; о непечатании и непубликовании Коллеги­ям и Канцеляриям своих приговоров и Именных указов, без доклада Сена­ту» от 5 июля 1721 г. Констатировав тот факт, что Коллегии и Канце­лярии свои приговоры без апробации Сената «для исполнения и в народ публикования в печать предают...», Сенат приговорил: «...ежели когда в Коллегиях и Канцеляриях какой Его Царского Величества Именной указ записан будет, такие для каких ни есть причин по благоизобретению, или партикулярно приговором определится о таких делах, которые во уста­новлении вновь какого дела, или действительную силу имеют в пополонку к Регламентам и Уложенью и Уставам или к Коллежским и прочим Инструктциям и указам, утвержденным в Сенате, и вновь о сборах, и по таким состоявшимся в тех Коллегиях и Канцеляриях указам никаких во всенародное публикование указов не печатать, и в Губернии и Провинции не посылать, а взносить оные для апробации в Сенат, где подпискою всего Сената утверждено, и в книгу записано подлинно, и потом печатать и публиковать и исполнять по силе тех указов определено будет, а без того таковых отнюдь в действо не производить...». Таким образом, устанав-

298

ливается роль Сената как регистратора и публикатора законодатель­ных актов.

Порядок публикации

Как мы видели, уже указ от 16 марта 1714г. «О обнародовании всех именных указов...» предусматривал печатание законодательных актов типографским способом, а Воинский устав признавал и другую фор­му — публичное чтение. Такой же порядок публикации был предус­мотрен в «Инструкции или Наказе Воеводам», утвержденной в январе 1719 г.: «И понеже простые люди в публикованных указах и уставах, паче же в смертных делах не весьма все известны, для того Воеводе велеть такие уставы и указы по знатным праздникам прихожанам в церквах трижды в году прочитать против указного Регламента...».

Упоминавшийся ранее указ от 17 апреля 1722 г. «О хранении прав гражданских...» не только закрепляет публикацию законодательных актов в качестве необходимого элемента законодательной процеду­ры, но и описывает еще один вариант публикации законодательного акта: «...по данному образцу в Сенате доски с подножием, на которую оной печатной указ наклеить и всегда во всех местах, начав от Сенату даже до последних судных мест, иметь на столе яко зеркало пред очми судящих. А где такого указа на столе не будет, то за всякую ту преступ-ку сто рублев штрафу в гошпиталь».

Но во всех этих случаях предполагалось печатание законодатель­ных актов как способ публикации или начальный ее этап. Необходи­мость печатать законодательные акты подчеркивалась в именном, объявленном из Сената указе «О посылке по Губерниям, о сборах печат­ных, а не письменных указов, и о наказании за излишние поборы» от 10 февраля 1720 г. Этим указом устанавливайся следующий порядок публикации законодательных актов о сборах денег: «... в Губернии и в Провинции письменных указов не посылать, как прежде сего бывало, а посылать печатные, которые как в городах, так и в уездах в народ публи­ковать, и по селам разсылать, и отдавать Попам; а им в церквах оные указы по вся праздники и Воскресные дни для ведома прихожанам чи­тать, чтоб всяк... подлинно был сведом». Причем за нарушение этого требования законодателя предусматривалась весьма суровая кара, та­кая же, как за взимание излишних поборов — «смертная казнь или вечная ссылка на галеру с наказанием и вырезанием ноздрей и лишением всего имения». Кроме того, законодатель требовал «о тех казнях в у/са­зах печатных именно печатать, что так будут наказаны, дабы неведени­ем не отговаривались».

Приведем несколько наиболее ярких примеров описания порядка публикации.

О практике публикации дает представление, например, именной, состоявшийся в Сенате указ «О возвращении на прежния места беглых крестьян и бобылей» от 19 февраля 1721 г., в 13-м пункте которого

299

говорится: «Сей Его Царского Величества указ во всех городах и уездах в дворцовых, Патриарших и церковных и в вотчинных селах и деревнях всякого чина людям объявить и выставить о том при всех церквах, и во всех знатных местах по торжкам и ярмаркам печатные листы, чтоб сей Его Царского Величества указ всем был ведом, и священникам по вся воскресные дни и господские праздники после литургии, для ведома прихо­жан читать, и кто при том слушании будет, впредь для ведома записы­вать, чтоб никто неведением не отговаривался».

Именной указ «О запрещении ввозить и о невывозе за границу золо­тых и серебряных денег, слитков и посуды...» от 11 мая 1744г. заканчива­ется словами: «И сей указ, как в городах, так и в селах, во всех церквах для всенародного известия, в Воскресные дни и господские праздники чи­тать почасту, и прибить при церковных дворах и при городских воротах и при публичных и при торжках, где пристойно, дабы о том был всяк

сведом».

В ранее упомянутом именном указе « О мерах для искоренения воров и разбойников...» от 7 сентября 1744 г. говорится: «...сей указ в городах и на ярмонках в торговые дни во всенародное известие при барабанном бое, а в церквах Священникам в воскресные и праздничные дни, по окончании Божественные службы, во всенародной при том слух, в страх другим, чи­тать неотменно».

Но наиболее любопытна, наверное, форма публикации, предус­мотренная именным указом «О нечинении обид и притеснений ясашным людям, живущим в Якутском ведомстве и в Камчатке» от 21 мая 1733 г. Как видно из названия, этот указ был обращен к «всякого народа и звания, домами и юртами живущим и кочующим», что и обусловило специфику его публикации: «И сей Наш Всемилостивейший указ, как в Якутске и Охотске, так и во всех острогах и зимовьях и волостях, вкопав столбы и накрыв малою кровлею, прибить и хранить, чтоб всегда всем был известен, а княжцам или старшинам каждого народа раздать, и сверх того при платеже ясачном толмачам перетолмачивать всем в слух на их языке...».

Особого примечания заслуживает форма публикации, упомяну­тая, например, в именном, объявленном из Сената указе «О продол­жении курса мелких серебряных денег на два года, о приеме оных в казну во всякие подати и о переделе в крупную монету...» от 23 мая 1744 г.: «... дабы о том всякого чина люди ведали, публиковать во всенародное известие печатными указами [выделено мной. — М. Р.]».

Ряд законодательных актов уточнял отдельные аспекты порядка публикации. Например, сенатский указ «О публиковании указов в уез­дах из Штабных дворов» от 18 сентября 1732 г. возлагал эти обязанно­сти на Штабные дворы, а не на Воеводские канцелярии, чтобы «для одного дела не было двойных посылок».

В ряде случаев описание порядка публикации сопровождалось ука­занием на последующую продажу.

300

Итак, мы видим, что основными формами публикации законода­тельных актов были чтение в церквах после службы, чтение и выве­шивание отдельными печатными листами в торговых местах. В ряде случаев указывалось лишь, что законодательный акт должен быть на­печатан. Рассмотрим теперь по отдельности регламентацию этих спо­собов публикации.

Чтение указов в церквах

Чтение указов в церквах после службы, по-видимому, обеспечи­вало ознакомление с законодательством наибольшего количества под­данных. Такая форма публикации была весьма распространенной, хотя ее становление проходило также постепенно. Ведь для чтения указов в церквах необходимо было иметь достаточное количество отпечатан­ных экземпляров.

16 октября 1744 г. издается сенатский указ «О посылке из Сената в Синод печатных экземпляров тех указов, которые должны быть читаны по церквам для всенародного известия». Его изданию предшествовало ведение из Святейшего Синода, в котором сообщалось, что «для чте­ния в церквах во всенародное известие печатных указов» было прислано 50 экземпляров указа от 30 мая 1744 г. о невывозе медных пятикопееч­ников, денежек и полушек из-за границы в Россию и 1000 экземпля­ров указа от 12 сентября об искоренении воров и разбойников, а что касается указов «токмо для одного ведома, а не для чтения в церквах», то их присылается «по самому малому числу, что в разсылку в Епархии и в Ставропигиальные лавры и знатные монастыри и по одному указу на некоторые не достает». Святейший Синод сообщает, что «во Всерос­сийской Империи в Епархиях и в Ставропигиальных лаврах и прочих мо-насырях соборных приходских и ружных церквей всего имеется IS 688», и требует, чтобы указы присылались по их числу. Сенат принял реше­ние; «впредь ежели каковые указы для чтения в церквах воспоследуют, оных в Святейший Синод сообщать по тому церквей числу, а кои не для в церквах чтения, но для ведения, тех по пятидесяти».

Снова к этому вопросу законодатель обратился в 1772 г. 17 февраля издается сенатский указ «Об отсылке из Сената в Синод следующих к чтению в церквах Манифестов и указов», подтверждающий закреплен­ное в указе от 16 октября 1744 г. решение: «...как Манифесты и указы, кои подлежательны были к чтению в церквах, посылаемы были и прежде в Святейший Синод, по числу церквей, прямо из Сената, то и ныне тако­вые Манифесты, указы или объявления, следующие к чтению в церквах, из Сената в Святейший Синод посылать».

Публикация печатными листами

Публикация печатными листами была, по-видимому, достаточно распространена. Уже Воинский устав Петра I предусматривал наказа­ние за порчу или повреждение таких листов с указами. В 203-м артику­ле говорится: «Ежели кто явно прибитые указы, повеления нарочно и

301

нагло раздерет, отбросит или вычернит, оный посланием на каторгу с жестоким наказанием или смертию, а ежели небрежением каким, то денежным штрафом, тюрьмою, шпицрутеном и прочим, по великости пре­ступления, наказан быть имеет». Точно такая же норма содержалась и в 138-м параграфе Морского устава 1720 г.

Начиная со второй половины XVIII в. печатной форме публика­ции отдается предпочтение. В сенатском указе от 13 августа 1758 г. «О посылке указов печатных, а не письменных, об усмирении крестьян и о приписке их для работ к заводам, и о предписании посылаемым для сего командирам, чтоб они, не чиня никаких самопроизвольных наказаний и притеснении крестьянам, немедленно доносили, когда исполнению пору­ченной им комиссии что-либо препятствовать будет» содержится ссылка на утверждение генерал-фельдцейхмейстера сенатора графа П. И. Шу­валова, что «недоверенность поселян о посылаемых к ним не токмо из Государственных Коллегий, но из самого Сената письменных указах о послушании помещикам или о наряде к казенным работам бедственные случаи производит». Шувалов привел два конкретных примера непови­новения крестьян письменным указам и предложил: «...а дело по себе сколь великой есть важности, столь малого учреждения, то есть, вместо письменного указу печатнаго указа... требует». В результате Сенат ре­шил по такого рода делам посылать только печатные указы.

А указ от 17 марта 1764 г. «О признании публикуемых указов дей­ствительными, когда они будут печатные» устанавливает обязательность печатной формы распространения всех законодательных актов. Им подтверждается сложившийся порядок публикации законодательных актов «...печатными на публичных местах прибиваемыми, и в церквах прочитываемыми листами...». Издание этого указа, хотя и отражало уже наметившуюся тенденцию, было, по-видимому, непосредствен­но вызвано распространением подложных указов после прихода к влас­ти Екатерины II. Это предположение подтверждается и тем, что в сенатском указе от 19 октября 1773 г. «О имении веры по делам касаю­щимся до общенародного сведения и до Государственных во всей Империи узаконений одним только печатным указам» содержится ссылка на указ 1764 г. и говорится о причинах его издания; «...вразных случаях приме­чено, что простой народ по уездам, а особливо ныне с некоторого времени по монастырским волостям не редко обманываем бывал списками лож­ных от Имени Ея Императорского Величества и от Сената указов, ка­ковые вымышляются и составляются единственно от злых людей для приведения онаго в неизвестность и смущение». Примечательно, что спе­циально упоминаются монастырские волости: это связано с волнени­ями монастырских крестьян в начале правления Екатерины II из-за порожденных секуляризаторскими проектами Петра III надежд. В це­лях борьбы с такими подложными указами императрица повелела Сенату «обнародовать обыкновенным [разрядка моя. — М. Р.] образом печатными, на публичных местах прибиваемыми и в церквах прочитае-

302

мыми листами во всех Провинциях Империи Ея Императорского Величе­ства, что отныне никакие указы и Манифесты для всенародного сведе­ния и исполнения, от Имени Ея Императорского Величества Собственно или от Сената издаваемые, не должны быть признаваемы действитель­ные, кроме печатных».

Однако, как мы видим, снова к этому вопросу законодатель обра­тился в 1773 г., в период восстания под предводительством Пугачева. Этот указ начинается формулой «объявляется всенародно», которой начинались акты, предназначенные для самой широкой публикации. Любопытно, что причины, обусловившие необходимость издания указа от 19 октября 1773 г., прямо противоположны причинам, породив­шим вышеупомянутый указ от 13 августа 1758 г.: если тот был вызван недоверием крестьян к письменным указам, то в указе 1773 г. содер­жится ссылка на указ от 14 марта 1764 г. и говорится о том, что крес­тьяне проявляют излишнюю доверчивость к подложным указам.

Постепенно печатание законодательных актов сосредоточилось исключительно в типографии при Правительствующем Сенате. Отста­ивая монопольное право своей типографии на печатание указов, Се­нат приводил разные аргументы. 18 ноября 1737 г. издается сенатский указ «О печатании в Сенатской типографии, по требованию Присут­ственных мест, публичных указов, форм книгам, ведомостям и рапортам, с платежем за каждый печатный лист по 2 копейки». Типография была заинтересована в расширении своей деятельности, поскольку жало­ванье служителям выплачивалось из собираемых за напечатание ука­зов денег. Указом от 18 ноября 1737 г. Сенат предлагал коллегиям и канцеляриям присылать в сенатскую типографию предназначенные для тиражирования не только указы, но и формуляры делопроизвод­ственных документов (книг, ведомостей, рапортов) с тем, чтобы из­бежать двойной и тройной работы при переписывании документов в канцеляриях.

Содержание Сенатской типографии за счет средств, вырученных при продаже опубликованных указов, подтверждалось и резолюцией Кабинет Министров на сообщение Сената «О печатании в Сенатской Типографии указов с 1723 года и о содержании оной из денег, вырученных продажею тех указов» от 11 марта 1738 г. По-видимому, коммерческая деятельность Сенатской типографии была весьма успешна, так как в этом своем сообщении Сенат отмечал, что собираемая типографией сумма «временем бывает праздна».

Когда в 1738 г. Академия наук предложила объединить Сенатскую типографию с Академической, Сенат обосновывал необходимость существования типографии при Сенате следующим образом: «...при Сенате, для всегдашняго печатания и скорейшаго отправления публич­ных и по многим нарядам указов, обойтиться никак невозможно...». Надо заметить, что к этому времени в Сенатской типографии сосредоточи­лась преимущественно публикация текущего законодательства.

303

В 1773 г., 10 мая издается сенатский указ «О печатании указных книг в одной только Сенатской Типографии», порожденный новой кол­лизией между Сенатской и Академической типографиями. Сенат в очередной раз, со ссылкой на именной указ от 11 августа 1764 г., подтверждает: «...в Присутственные места подтвердить, чтобы всякие в печать издаваемые на Российском языке экземпляры, касающиеся до законов, для напечатания в Академию не отсылали, а присылали бы в учрежденную единственно для того при Сенате Типографию». И особо отметим приводимое Сенатом обоснование необходимости печатать узаконения именно в Сенатской типографии: «...ибо когда бы случи­лась при печатании узаконении какая погрешность, то за оную Академия ответствовать не может; для чего и Академии дать знать, дабы она отныне впредь отнюдь, как указных книг, так и прочего касающегося до законов не печатала ни вновь ни вторым тиснением, ибо оное предостав­ляется Сенатской Типографии».

Кроме текущей публикации, в XVIII в. складывается и ретроспек­тивная публикация законодательных актов, не утративших свою силу. В первую очередь публикуются акты кодифицирующего характера, и среди них — Соборное Уложение. В начале 1735 г. Академия наук обра­тилась с докладом на высочайшее имя, в котором просит разрешить перепечатать для продажи книг указов, аргументируя это тем, что «многие находятся, которые для знания желают прежде печатанных в бывшей Санкт-петербургской типографии прошлых лет от 1714 по 1725 год публикованным указам книжек, а оныя уже давно в народ изош -ли и при Санкт-Петербурге в продаже не находятся...». Одновременно был подан доклад и о «напечатании вновь прежняго Уложения для все­народного употребления». В этом докладе необходимость новой публи­кации Уложения объясняется тем, что «...многие находятся, которые в Уложении нужду имеют, а онаго нигде ни за какие деньги получить не могут». Эта просьба Академии наук была высочайше поддержана.

Проявленная в 1735 г. Академией наук инициатива в 1736 г. была подхвачена Сенатом. 18 марта 1736 г. издается сенатский указ «О не­медленном напечатании с 1714 года по 1722 год указов для продажи, и о изготовлении собранных указов с 1722 года для разсылки во все судебные места в Губернии и в Провинции». В указе сообщается, что предусмот­ренная докладом Академии наук публикация законодательных актов с 1714 по 1722 г. осуществлена и изданные книги «во все Судебные места разосланы и в продажу употреблены», однако при этом выясни­лось, что «с того 1722 года таких указов многих лет не собрано и не напечатано». Но поскольку «в том общая всем нужда, а особливо судь­ям, по чему они поступать должны...», Сенат распорядился Академии наук разобрать и напечатать указы с 1722 г. и «для разсылки во все Судебныя места и в Губернии и Провинции, сколько потребно, внесть в Сенат, а оставшие за отсылкою для всенародного известия употребить в продажу».

304

Вновь к этому вопросу вернулись в начале 1738 г. В марте Сенат сообщил Кабинету Министров о выполнении принятых в 1735 и 1736 гг. решений: «с 1714 по 1722 год, прежде напечатанныя книги в 735 году в Марте месяце, да из собранных вновь один 1722 год, в 173 7 году Февраля 25 дня в Академию отосланы, из которых, минувшего Февраля 22 дня, взнесено в Сенат токмо одна книга указом 722 года, а о прочих объявлено, что печатается». И в этой же своей записке Сенат просит сосредото­чить в его типографии публикацию текущего законодательства, а рет­роспективную публикацию оставить при Академии наук. Кабинет Министров согласился с просьбой Сената, но указал в своей резолю­ции на сообщение Сената от 11 марта 1738 г., что «надлежит Прави­тельствующему Сенату с оною Академиею о печатании означенных ука­зов сношение иметь, и по общему согласию определение учинить, чтоб оные немедленно были напечатаны и во все Судебныя места разосланы и в продажу употреблены, ибо оные для разсуждения происходящих Судеб­ных и других дел, весьма потребны». И в тот же день последовал указ из Кабинета Ея Величества «О скорейшем напечатании в Академической типографии указов с 1722 года». В этом указе уточнялось, что если Ака­демическая типография не справится с поставленной задачей, то сле­дует печатать указы с 1722 г. при Сенате.

Коллизия между Сенатской и Академической типографиями была разрешена сенатским указом от 6 мая 1738 г. «О печатании указных книг с 714 по 722 год в Академической, а с 723 года в оной же ив Сенат­ской типографиях». В этом указе в очередной раз подчеркивается необ­ходимость скорейшего разбора и публикации указов за предшествую­щие годы и отмечается, что указные книги с 1723 г. должны печатать­ся в Академической и Сенатской типографиях «одинокою формою и на одинокой же бумаге равными литерами, чтоб в одной против другой от­мены не было...».

А 12 июня 1761 г. последовал сенатский указ «О печатании указов ежегодно издаваемых, особыми книгами», которым предусматривалось «случающиеся впредь публичные и прочие указы... для лучшаго собирания и содержания в книги, по прошествии каждаго года печатать так, как и прочия указныя книги напечатаны». Однако было бь1 ошибкой из текста этого указа сделать вывод, что уже напечатаны указные книги до 1761 г. Развернувшаяся с середины 1730-х годов работа по ретроспективной публикации законодательства продвигалась очень медленно, о чем свидетельствует сенатский указ от 14 февраля 1763 г. «О собирании Эк­спедиции сочинения Уложения подлежащих к вечности узаконений и об отсылке оных в Московский Университет и в Канцелярию Академии Наук, для напечатания указных книг», в котором говорится, что «с 1714-го, 725 года Генваря по 28 число, а с того числа по 730 год подлежащие к вечности и для всенароднаго известия указы собраны и в двух книгах напечатаны; а с того времени и поныне таковых указов не собрано и в печать не выдано». Чтобы ускорить дело, составить реестр указов, «со-

305

20 - 6867

стоявшихся в вечное узаконение и для всенародного известия», и снять с них копии поручалось Экспедиции при сочинении Уложения. Затем эти копии должны были быть отосланы в Императорский Московс­кий университет и в Канцелярию Академии наук в Санкт-Петербур­ге, где их должны напечатать и «по указной цене употреблять в прода­жу в народ».

18 сентября 1763 г. издается сенатский указ «Оботдаче из Комиссии сочинения нового Уложения разнообразных по материям указов для напе-чатания в Сенатской Типографии», который свидетельствует о малой эффективности предусмотренных указом от 14 февраля мер. Сенат констатирует, что «многие состоявшиеся доныне по разным материям и к вечности подлежащие указы по материям еще не разобраны и не напе­чатаны, от чего в делах затруднение и остановка происходит», и требу­ет разобранные уже Комиссией для сочинения нового Уложения ука­зы передать для напечатания в Сенатскую типографию.

Как мы видим, с 1763 г., после прихода к власти Екатерины II, работа по собиранию и публикации узаконений активизировалась. Во многом это было связано с некоторой активизацией кодификационной работы.

В первую очередь была предпринята публикация узаконений с на­чала нового правления. В сенатском указе от 3 ноября 1763 г. «О собира­нии узаконений по полугоду для печатания особыми книгами и о рассылке оных во все присутственные места» говорится, что узаконения за пе­риод с 28 июня 1762 г. (т. е. со вступления на престол Екатерины II) по 1763 г. напечатаны типографией Московского университета отдельной книгой, и предписывается разослать эти книги в присутственные ме­ста, в губернские и провинциальные канцелярии, в Синод и т. д. Для этого Сенат требует прислать из Московского университета 300 эк­земпляров и в Сенатскую контору для рассылки отдать 350 экземпля­ров, «а прочие употребить в продажу умеренною ценою без отягощения желающим покупать». В дальнейшем предписывалось печатать особы­ми книгами и рассылать в присутственные места «состоявшиеся ко узаконению указы, собирая по полугоду».

В то же время узаконения за период, предшествующий правлению Екатерины II, к середине 1760-х годов напечатаны так и не были, а кодификационная работа временно приостановлена. 15 декабря 1764 г. в сенатском указе «О поручении разбора для печатания подлежащих к вечности указов Секретарю с подчиненными ему служителями» отмеча­ется, со ссылкой на ведение Московских Сената Департаментов от 4 мая того же года, что «состоявшиеся с 1730 по 1762 год Именных и Правительствующаго Сената подлежащих к вечности указов в книги поныне еще не напечатано». В связи с приостановлением деятельности Уложенной комиссии Сенат поручил «разобрание для напечатания под­лежащих к вечности указов и Сенатских приговоров» секретарям Се­натского архива.

306

Порядок ознакомления с законодательными актами государствен­ных служащих

Как уже упоминалось, именной указ от 22 января 1724 г. «0 важ­ности Государственных уставов и о неотговорке судьям неведением За­конов по производимым делам под опасением штрафа», опубликован­ный 27 января 1724 г., устанавливал специальный порядок ознаком­ления с законодательными актами государственных служащих. Указание на причины издания этого указа свидетельствует о том значении, ко­торое стали придавать законодательным актам: «Надлежит обретаю­щимся в Сенате, Синоде, коллегиях, Канцеляриях и во всех судных местах всего Государства ведать все уставы Государственные и важность их, яко первое и главное дело, понеже в том зависит правое и незазорное управление всех дел, и каждому для содержания чести своей, и убежания от впадения неведением в погрешение, и в наказание должно». Санкции, предусмотренные для должностных лиц при незнании законов, весь­ма суровы: «И дабы впредь никто неведением о Государственных уста­вах не отговаривался.., и для того от ныне, ежели о каком указе где при каком деле помянуто будет, а кто в то время не возмет того указа смотреть и пренебрежет, а станет неведением отговариваться: таких наказывать в первые отнятием чина на время и штрафу год жалованья, в другой ряд третьею долею всего движимого и недвижимого имения, в третий раз лишением всего имения и чина вовсе». Обращает на себя внимание весьма конкретный и вполне разумный принудительный порядок ознакомления с законами должностных лиц, устанавливае­мый этим указом.

Предельно конкретные меры ознакомления чиновников с зако­нодательством предусматривали и другие законодательные акты. На­пример, статья 55 «Устава Благочиния или Полицейского», изданного 8 апреля 1782 г. [Т. XXI. № 15379], гласит: «Председателям, Заседателям и прочим по силе Учреждений употребленным людям читать и перечи­тывать узаконении и Учреждении, и по крайней мере им на то употре­бить един досужий час в сутках, дабы отчасу учинились известнее и памяти их возобновлялось положенное на них, и в чем ежечасно подвер­жены по силе присяги дать отчет и ответ небу г земли». Кстати, в предыдущей, 54-й статье, говорится о необходимости иметь «узаконе­ния и учреждения в заседательной горнице».

Развитие системы публикации законодательных актов в XIX в.

Итог складывания системы публикации законодательных актов в XVIII в. подведен был в «Предисловии» к первому Полному собранию законов Российской империи, где говорится: «Законы, от Самодер­жавной Власти исходящие, и общия постановления, Именем Ея от уч­режденных мест издаваемый, двумя путями достигают общаго сведения и исполнения: 1) через объявление и обнародование каждого из них в свое время, посредством мест и властей, для сего установленных; и 2) чрез

307

издание их, уже по обнародовании, в виде собраний. Первый путь: обнаро­дование, всегда признаваем был существенным, и для обязательной силы Закона необходимым».

В XIX в. развиваются оба эти направления. В 1826—1830 гг. Второе отделение собственной его императорского величества канцелярии в связи с работой по созданию Свода законов Российской империи проводит грандиозную работу по собиранию законодательства, начи­ная с Соборного Уложения. В результате в 1830 г. издается 45 томов первого Полного собрания законов Российской империи, включаю­щего законодательные акты от Соборного Уложения до начала прав­ления Николая I. Второе Полное собрание законов Российской импе­рии начинает готовиться параллельно с первым, и его первый том выходит также в 1830 г. Начиная со второго Собрания законодатель­ные акты включаются в эту публикацию по мере принятия, поэтому если первое Собрание было издано полностью в 1830 г., то очередные тома второго и третьего Собраний выходили один раз в несколько лет и их издание растянулось на весь охватываемый ими период. Второе Полное собрание законов охватывает время правления Николая I и Александра II. Третье Полное собрание законов включает законода­тельство Александра III и Николая II, его издание прерывается с началом Первой мировой войны.

Текущую публикацию осуществляет Правительствующий Сенат, за которым в XIX в. закрепляется функция хранителя и публикатора законодательных актов. С 1863 г. начинает выходить «Собраниеузако­нений и распоряжений, издаваемых при Правительствующем Сенате». Оно выходит дважды в неделю и публикует текущее законодатель­ство. Особенностью его структуры является то, что в нем законода­тельные акты публикуются не в порядке их утверждения, а в порядке их поступления в Сенат.

Среди новых характеристик законодательства установление порядка обязательной публикации законодательных актов надо отметить осо­бо, поскольку здесь проявляется взаимосвязь многих новых свойств законодательства.

Во-первых, на протяжении XVIII в. начинает устанавливаться поря­док прохождения законодательных актов, который определяет их юриди­ческую силу, что также связано с установлением приоритета закона. И хотя на протяжении всего XVIII в. этот порядок остается весьма зыбким и неустойчивым, одно правило соблюдается весьма четко: публикация законодательного акта — обязательное условие его вступления в силу.

Во-вторых, вполне очевидна взаимосвязь публикации законодатель­ных актов и установления принципа: «незнание закона не освобождает от ответственности», которую неоднократно подчеркивал и сам законодатель.

308

Например, в конце именного указа от 28 января 1720 г. «О делании юфти с ворванным салом» говорилось: «А ныне для исполнения, чтоб всяких чинов люди о том о всем чинили по вышеписанному Его Царского Величества указу неотменно, сим Его Царского Величества указом паки публикуется, дабы в том впредь никто неведением не отговаривался».

Изначально были рассчитаны на самую широкую публикацию и законодательные акты такой разновидности, как манифесты, также возникающие в XVIII в. и продолжающие существовать в XIX — нача­ле XX в.

Проблема обеспечения эффективности законодательства

Публикация законодательных актов выступает как одно из усло­вий эффективности законодательства, целенаправленное стремление к которой возникает также в новое время.

Как уже отмечалось, в новое время, в отличие от средневековья, человек начинает осознавать ход исторического времени, поскольку ускорение темпов общественного развития приводит к тому, что ок­ружающая человека социальная действительность меняется на глазах одного поколения. В России этот существенный сдвиг в восприятии хода исторического времени был усилен петровскими преобразова­ниями. С этими изменениями связано возникновение мемуаристики и исторической науки, а в сфере законодательства осознание изменчи­вости общества привело к намерению путем законотворчества изме­нить личность и общество, что в свою очередь усиливало стремление к обеспечению эффективности законодательных мер.

Стремление к эффективности законодательного регулирования, по крайней мере особенно актуальных для власти сфер, вело к нала­живанию механизма обратной связи в управляющей системе через сбор статистических данных. Изучение законодательства, таким обра­зом, позволяет выявить причины развития отдельных направлений статистики, начиная с конца XVIII в. Одновременно, идя от уже на­копленной информации о развитии статистики в России, мы можем сделать выводы (хотя и предварительные) о системе приоритетов в государственной политике.

К проблеме эффективности законодательного регулирования мож­но отнести и вопрос о «неожиданных эффектах» законодательства, рассмотрение которого проливает дополнительный свет на механизм функционирования государственной власти. Например, выход в от­ставку чиновников для того, чтобы получить новый чин и вернуться на службу (по Манифесту о вольности дворянства 1762 г.), или раз­мывание дворянской сословности местных государственных служащих в результате «умножения судейских мест» (по губернской реформе 1775 г.).

Таким образом, несмотря на ограниченность возможностей срав­нительного анализа законодательных актов, мы все же можем утвер-

309

ждать, что новые качества российского законодательства, начиная с XVIII в., позволяют охарактеризовать его как законодательство ново­го времени.

Российское законодательство и мировые системы права

Не преследуя цели рассмотреть всю сложную, многообразную ис­торию попыток кодификации российского законодательства после Соборного Уложения 1649 г. (тем более что обобщение законодатель­ных норм свойственно отнюдь не только новому времени), остано­вимся лишь на одном аспекте проблемы, который позволит нам рас­смотреть российское законодательство в сопоставлении с мировыми системами права.

При соотнесении российского законодательство, как оно сфор­мировалось на протяжении XVIII — первой четверти XIX в., с двумя мировыми системами права — англосаксонской и континентальной — необходимо прежде всего остановиться на основных характеристиках этих систем. Их различия общепризнаны юристами.

Если континентальная система базируется на кодексах, то англо­саксонская — на судебных прецедентах (что, кстати, предполагает возможность интерпретации норм права судьей). Кроме того, англо­саксонское право, в отличие от континентального, не делится на «пуб­личное» и «частное».

Подчеркнем также, что если континентальная система сформи­ровалась по преимуществу в XIX в., начиная с наполеоновской коди­фикации, то англосаксонская система уходит своими корнями в глу­бокую древность.

Не вторгаясь в сферу компетентности юристов, предположим, что принцип приоритета закона как источника права гораздо в большей степени коррелируется с континентальной системой права, чем с англосаксонской. Системообразующее значение этого принципа в рос­сийском законодательстве XVIII в. было обосновано выше. Здесь же отметим, что с конца XVII в. Петр I прилагает усилия к тому, чтобы облеченные властью не руководствовались бы прецедентами при при­нятии управленческих решений. Одним из ярких свидетельств такого подхода может служить именной указ от 20 января 1697 (7205) г. «О невыписывании в пример указов, состоявшихся в Крымском походе, о придачах поместий и других пожалований Боярам, воеводам и прочим ратным людям», в котором говорится, что «Крымских походов 195 и 197 годов Своих Государевых указов, которые состоялись в тех годах за те Крымские походы, Боярам и Воеводам и ратным людям о придачах и о каких дачах впредь ни к каким делам на пример выписки не выписы­вать» [выделено мной. — М. Р.]. Конечно, этот указ еще не устанавли­вает универсальный принцип, да и подоплека его вполне ясна — не распространять льготы, заслуженные в военном походе, на мирное время.

310

Основным законодательным актом, и следовательно основным источником права, в начале правления Петра I остается Соборное Уложение. 15 июня 1714г. Петр I издает именной указ «О вершении дел по Уложению, а не по Новоуказным статьям». В этом указе содержится повеление судьям «всякие дела делать и вершить по Уложению; а по новоуказным пунктам и сепаратным указам отнюдь не делать, разве тех дел, о которых в Уложении ни мало не помянуто». О «новоуказных пунк­тах» говорится, что они учинены «не в перемену, но в дополнение Уло­жения», поэтому они «приемлются во исполнение онаго законного Уло­жения, донеже оное Уложение, для недовольных в нем решительных пунк­тов, исправлено и в народ публиковано будет». Все же прочие указы, которые «учинены не в образец» или «противно Уложению», в том числе и именные, «отставить, и на пример [выделено мной, — М. Р.] не выписывать, и вновь таких указов отнюдь не делать».

В уже упоминавшемся указе из Юстиц-коллегии «Орешении дел в Московском Надворном Суде по Уложению и по новосостоятельным указам, а не по сепаратным, и о донесении о делах, которых судьи сами решить не могут, в Государственную Юстиц-Коллегию» от 15 октября 1719 г., кро­ме предписания управлять по Уложению и изданным в его пополне­ние указам, содержится запрет руководствоваться «сепаратными ука­зами» и «примерными делами».

Кстати, в докладе Академии наук на высочайшее имя в начале 1735 г. целесообразность новой публикации Соборного Уложения обо­сновывалась так: «...хотяв... Уложеньи некоторые пункты уже не упот­ребительны, пока оное совсем остановлено и вместо того новое введено не будет: то оное есть необходимым нужды и может здешнему народу, который так чрез долгое время от того пользу получал... оставлено быть».

Можно с достаточным основанием предположить, что функцию кодексов на протяжении XV1II-XIX вв. отчасти выполняли регламенты и уставы (в следующей части мы уделим внимание их соотношению). Напомним, что в ключевом для становления новой системы законода­тельства указе от 17 апреля 1722 г. « О хранении прав гражданских...» гово­рится, что именно «все уставы и регламенты [выделено мной. — М. Р.] запечатываются». Этим же указом предусматривалось присоединение к регламентам вновь утверждаемых законодательных норм.

В дальнейшем, на протяжении всего XVIII в., предпринимались попытки — по целому ряду причин неудачные — провести кодифика­цию законодательства, т.е. создать новое Уложение.

Вновь проблема кодификации законодательства была поставлена в конце 1720-х годов. В 1730 г. была учреждена Уложенная комиссия, которая безрезультатно проработала более десяти лет. Новая «комис­сия о сочинении Уложения» была созвана в 1754 г. и с перерывами продолжала свое существование до середины 1760-х годов. Эта комис­сия подготовила несколько проектов, в частности проект уголовного

311

Уложения. Наиболее известна в истории Уложенная комиссия 1767— 1768 гг., созванная Екатериной II66.

Павел I, придя к власти в 1796 г., назначил новую Кодификацион­ную комиссию. Ее преемницей стала Кодификационная комиссия Алек­сандра I, работавшая с 1804 по 1826 г. С 1826 г. для кодификационной работы было создано Второе отделение собственной его императорско­го величества канцелярии. После его упразднения в 1882 г. кодификаци­онная работа была сосредоточена в Государственном Совете.

Несмотря на безуспешность попыток кодификации, можно ут­верждать, что уже в период правления Петра I наблюдалось стремле­ние уйти от прецедентного права, базировать право на систематизи­рованном законодательстве.

Здесь стоит отметить, что не только в России в XVIII в. предпри­нимались попытки провести кодификацию. Наиболее любопытен при­мер Пруссии67. Еще в 1746 г. Фридрих II предписал провести общую реформу законодательства, но только в 1794 г. было издано «Общее уложение для прусских провинций». Стремление охватить все возможные случаи привело к тому, что Уложение было очень детальным и имело огромный объем — 19 160 параграфов. Проиллюстрируем степень де­тализации законодательного регулирования в прусском кодексе не­сколькими примерами: параграф 158 раздела 1.8: «.Все, что предписы­вается в отношении забора, относится, как правило, и к штакетнику»; параграф 96 раздела 1.2: «В библиотеках полагается иметь полки и шкафы, в которых находятся книги»', параграф 100 того же раздела: «Эстамп, вставленный в рамку, тем не менее не является принадлежнос­тью библиотеки»6*.

Причины этих неудач надо искать в особенностях законодатель­ства XVIII в. — эпохи Просвещения, которое обладает целым рядом специфических особенностей.

Как пишет шведский историк права Э. Аннерс:

«В эпоху Просвещения полагали, что не составит большого труда создать идеально правильные законы посредством рационального ана­лиза и методов естественного права, и к тому же думали, что иде­альная кодификация может быть совершена настолько полно, что су-

66  Ее деятельность породила обширный корпус наказов в Уложенную комис­сию (1465 наказов), в которых высказываются пожелания сословий и иных соци­альных групп. Наказы в Уложенную комиссию по своей видовой природе стоят ближе всего к публицистике. Известным философско-публицистическим произве­дением является и Наказ Екатерины II, данный Комиссии для составления ново­го Уложения. В своем Наказе Екатерина II творчески переработала идеи Монтес­кье, Беккариа, Гельвеция и других просветителей в соответствии со своей госу­дарственно-правовой концепцией.

67 См.: Аннерс Э. Указ. соч. С. 243-245.

68 Цит. по: Аннерс Э. Указ. соч. С. 244.

312

дья в любой ситуации смог бы открыть сборник законов, чтобы уви­деть необходимое ему предписание»*9.

Аналогичное рассуждение мы находим и у известного русского историка права М. Ф. Владимирского-Буданова, который пишет, что в XVIII в. распространяется «философское направление» в законотвор­честве с «...мыслью о возможности произвольно устроить правовую жизнь посредством новых законов»70.

Это в свою очередь ведет к значительной активизации законо­творчества и расширению сферы законодательного регулирования, расширению тематики законодательства.

Активизация законотворчества ведет к противоречию, особо ост­ро ощущавшемуся в XVIII в., когда еще не была окончательно отра­ботана законодательная процедура, между абсолютистским характе­ром государственной власти и стремлением к детальной (если не ска­зать мелочной) регламентации жизни общества и частной жизни подданных.

В начале XIX в. значительные успехи в сфере кодификации были достигнуты во Франции, где издаются пять кодексов (les cinq codes): Гражданский кодекс 1804 г. (или Кодекс Наполеона — Code Civil, или Code Napoleon), Гражданский процессуальный кодекс 1806 г. (Code de Procedure Civil), Торговый кодекс 1807 г. (Code de Commerce), Уголовно-процессуальный кодекс 1808 г. (Code destruction Criminelle), Уголовный кодекс 1810 г. (Code Penal). Рассмотрение различий зако­нодательной техники Прусского кодекса и Пяти кодексов Франции не входит в нашу задачу, отметим лишь, что Кодекс Наполеона и остальные кодексы Франции выстроены на принципиально новой основе.

В России в XIX в. попытки провести кодификацию сначала вопло­тились в создание Свода законов Российской империи. Свод законов был издан в результате деятельности Второго отделения собственной его императорского величества канцелярии в 1832 г. и вступал в дей­ствие с 1 января 1835 г. В Свод законов вошли действующие законода­тельные нормы, систематизированные тематически (в отличие от хро­нологической систематизации Полного собрания законов). Хроноло­гически они охватывали период от начала XVIII в. до 1 января 1832 г.

Структура Свода законов была определена М.М. Сперанским. Свод включал восемь главных отделов, распределенных по 15 томам71:

I. Основные государственные законы (Т. I. Ч. I).

II.  Учреждения: а) центральные (Т. I. Ч. 2); б) местные (Т. II.); б) уставы о службе государственной (Т. III).

69 Аннерс Э. Указ. соч. С. 241.

70 Владимирский-Буданов М. Ф.Указ. соч. С. 2.

71  В 1832 г. эти пятнадцать томов были изданы в 8 книгах, а в 1857 г. в связи с ростом объема Свода — в 24.

313

HI. Законы правительственных сил: а) уставы о повинностях (Т. IV); б) уставы о податях и пошлинах (Т. V); в) устав таможенный (Т. VI); г) уставы монетный, горный и о соли (Т. VII); д) уставы лесной, оброчных статей, арендных старостинских имений (Т. VIII).

IV.  Законы о состояниях (Т. IX).

V. Законы гражданские и межевые (Т. X).

VI.  Уставы государственного благоустройства: а) уставы кредит­ный, торговый, промышленности (Т. XI); б) уставы путей сообще­ния, строительный, пожарный, о городском и сельском хозяйстве, о благоустройстве в казенных селениях, о колониях иностранцев в им­перии (Т. XII).

VII.  Уставы благочиния (законы полиции): а) уставы о народном продовольствии, об общественном призрении и врачебный (Т. XIII); б) уставы о паспортах и беглых, о предупреждении и пресечении преступлений, о содержащихся под стражей, о ссыльных (Т. XIV).

VIII.  Законы уголовные (Т. XV. Кн. 1) и уголовно-процессуальные (Т. XV. Кн. 2).

Свод законов не может рассматриваться как кодекс, поскольку он не снимал действия предшествующего законодательства72. В манифес­те от 31 января 1833 г., объявлявшем об издании Свода законов, гово­рилось: « Свод законов ничего не изменяет в силе и действии их, но приво­дит их только в единообразие и порядок,..*. Составители Свода (работу возглавлял М. М. Сперанский) при систематизации законодательства отбирали действующие нормы и приняли следующие правила переда­чи их текста: «а) те статьи свода, кои основаны на одном действующем указе или постановлении, излагать теми самыми словами, какие стоят в тексте, без малейшего их изменения; б) те статьи, кои составлены из двух и более указов, излагать словами указа главного, с присоединением из других тех слов, кои служат ему дополнением или пояснением: в) статьи, составленные из соображения многих указов, излагать по тому смыслу, какой они представляют в их совокупности»™. Таким образом, допус­калось вмешательство в текст законодательных актов, служивших ис­точником Свода законов. Впоследствии эти правила уточнялись. Чаще всего, в целях сокращения объема Свода, опускалась мотивировочная часть законодательного акта, что в ряде случаев могло привести к расширительному толкованию законодательных норм. Но все же при создании Свода его составители последовательно придерживались глав­ного правила: «Из двух несхожих между собой законов надлежит следо-

72  С момента издания Свода законов Российской империи в правоведческой литературе продолжаются споры о его юридической силе.

73  [Сперанский М. М.\ Обозрение исторических сведений о Своде законов: Составлено из актов, хранящихся во II отделении собственной его императорско­го величества канцелярии. СПб., 1837. С. 107.

314

вать позднейшему, не разбирая, лучше ли он или хуже прежнего, ибо пре­жний считается отрешенным тем самым, что поставлен на место его другой»1*.

Первоначально предполагалось издавать Свод законов каждые де­сять лет. Второе издание вышло в 1842 г., а третье — только в 1857 г. Это было последнее единовременное издание Свода, впоследствии он издавался отдельными уставами.

Кодификацию всего законодательства провести так и не удалось. В качестве кодекса может рассматриваться, по нашему мнению, «Та­моженный Устав по Европейской торговле», изданный 14 декабря 1819 г. Выше уже отмечалось, что «уставы» в XVIII в. были одной из форм кодифицирующего законодательства. Но вспомним также, что судебная реформа 1864 г. — одна из Великих реформ — была воплоще­на в Судебных уставах. В 1845 г. издается «Уложение о наказаниях уго­ловных и исправительных» — пример кодификации одной из отрас­лей права.

23 апреля 1906 г., накануне открытия I Государственной Думы, издается Свод основных государственных законов.

Подведем итоги:

•  некорректно сравнивать напрямую российский и западноевро­пейский источники, необходимо сравнение видовых моделей, сравне­ние двух источников должно начинаться с определения места сравни­ваемых источников в этих моделях, поэтому сравнение видов истори­ческих источников как метод сравнительно-исторического исследования предъявляет особо строгие требования к видовой модели;

•  проблема периодизации эволюции корпуса исторических ис­точников является по сути проблемой сравнительного исследования, только в этом случае сравнение ведется в собственно историческом, а не в коэкзистенциальном пространстве;

•  критерием перехода от одного этапа к другому служит измене­ние видовой структуры корпуса исторических источников;

•  рассмотрение исторических источников нового времени как целостности, отличной от корпуса исторических источников как пред­шествующего (средние века), так и последующего периода (новейшее время), позволяет выявить ряд общих свойств: количественный рост, упрощение содержания отдельно взятого документа, ориентация на публикацию в момент создания и др.;

•  для перехода от средних веков к новому времени наиболее ха­рактерным является возникновение мемуаристики (как источника личного происхождения) и периодической печати (как источника «общественного» происхождения);

74 {Сперанский М. М.\ Указ. соч. С. 109.

315

•  сравнительный анализ российской и западноевропейской ме­муаристики позволяет уточнить выявленную в российской историо­графии (прежде всего в трудах А. Г. Тартаковского) структуру вида, выделить две равноправные разновидности: мемуары-автобиографии и мемуары — «современные истории»;

•  различия европейской и российской мемуаристики, кроме об­щеисторических причин, отчасти объясняются различиями ее исто­ков: биографика для Западной Европы (в том числе и античные об­разцы), агиография — для русской мемуаристики;

•  сравнительный анализ периодической печати позволяет обна­ружить различия, самое существенное из которых состоит в том, что в Европе печать вырастает во многом из публицистики (из памфле­тов) и из информационных потребностей торговли, в России перио­дическая печать на протяжении более века имеет государственное, а не общественное происхождение;

•  сравнительный анализ законодательства вызывает особые труд­ности в силу существенной специфики российского законодательства, но ряд признаков, системообразующим среди которых является при­оритет закона как источника права, позволяет охарактеризовать рос­сийское законодательство XVIII в. как законодательство нового вре­мени;

•  соотнесение российского законодательства с двумя мировыми системами права приводит к выводу о тяготении российского законо­дательства к системе, основанной на кодексах;

•  проведенная апробация метода позволила уточнить представле­ния о соотношении российского и западноевропейского историчес­ких процессов в новое время.

Вопросы

1. Каковы методологические основания метода компаративного источниковедения?

2.  Какие общие черты корпуса источников нового времени вы можете выделить?

3. Какие новые виды исторических источников возникают в но­вое время и почему?

4. Чем сходны и в чем различны русская и западноевропейская мемуаристика?

5. Чем сходны и в чем различны русская и западноевропейская периодическая печать?

_ Задания

М. Проанализируйте достоинства и недостатки компаративного источниковедения как метода сравнительно-исторического исследования.

2. Докажите или опровергните утверждение, что русское зако­нодательство XVIII в. можно охарактеризовать как законода­тельство нового времени.

Литература

Рекомендуемая

Источниковедение: Теория, история, метод. Источники российской ис­тории: Учеб. пособ. для гуманитарных специальностей/И. Н. Данилевс­кий, В. В. Кабанов, О. М. Медушевская, М. Ф. Румянцева. М., 1998 (М., 2000). 702 с.

Дополнительная

Румянцева М. Ф. Компаративное источииковедение//Источниковедение и компаративный метод в гуманитарном знании. М., 1996. С. 35—49.

316

Заключение

Многое осталось за пределами нашего рассмотрения: социологи­ческие схемы позитивизма XIX в., социологическая и культурологи­ческая концепции Макса и Альфреда Веберов, неокантианские пост­роения, попытки осмыслить историю России и ее место в мировом историческом процессе. В ограниченных рамках учебного пособия мы стремились наметить лишь общую схему, дать систематизацию спосо­бов выстраивания исторического метанарратива и раскрыть их социо­культурную обусловленность.

Автор надеется, что интерпретационная модель может быть ис­пользована для самостоятельных размышлений читателей. Ситуация культурного перехода, в которой мы пребываем, не предполагает го­товых решений, а заставляет и человека и социум постоянно искать и осмысливать свою идентичность, что в наше время невозможно без самоопределения во всем культурном и историческом пространстве.

Содержание

Наши задачи................................................................................................3

Раздел   I

ИСТОРИЧЕСКИЙ МЕТАРАССКАЗ: ВОПРОСЫ КОНСТРУКЦИИ И ДЕКОНСТРУКЦИИ

Глава 1. Историческое сознание и историческая наука

в ситуации постмодерна.......................................................................7

Глава 2. Принципы построения теории исторического процесса.........32

Раздел   II ТЕОРИИ ИСТОРИЧЕСКОГО ПРОЦЕССА

Глава 1. XVIII век — от рационализма к романтизму.............................59

Глава 2. XIX век: историзм и позитивизм —

противостояние или сотрудничество.................................................90

Глава 3. XX век: от плюрализма к постмодерну....................................147

Раздел   III

СРАВНИТЕЛЬНО-ИСТОРИЧЕСКОЕ ИССЛЕДОВАНИЕ: ПРОБЛЕМЫ МЕТОДА

Глава 1. Методологические проблемы сравнительно-исторического исследования............................s...............................189

Глава 2. Компаративное источниковедение: апробация метода...........220

Заключение..............................................................................................318

Информация о работе Теория истории